— Когда любимую
мою женщину били, лежал я в саду, думал — бьют али нет ещё? Не заступился, не помог! Конечно — отец! Ну, хоть в ноги бы ему броситься… Так и вытоптал он ребёночка из неё, — было бы ему теперь пятнадцать лет…
А все эти ненужные, шутовские профессии, выдуманные культурным человеком для охраны моего гнезда, моего куска мяса,
моей женщины, моего ребенка, эти разные надзиратели, контролеры, инспекторы, судьи, прокуроры, тюремщики, адвокаты, начальники, чиновники, генералы, солдаты и еще сотни и тысячи названий.
— Вы забываете, что сестра
моя женщина, больше — девушка, и мужчина виноват всегда, особенно если выведет ее из себя.
Неточные совпадения
Хлестаков. Оробели? А в
моих глазах точно есть что-то такое, что внушает робость. По крайней мере, я знаю, что ни одна
женщина не может их выдержать, не так ли?
Городничий. Ну, уж вы —
женщины! Все кончено, одного этого слова достаточно! Вам всё — финтирлюшки! Вдруг брякнут ни из того ни из другого словцо. Вас посекут, да и только, а мужа и поминай как звали. Ты, душа
моя, обращалась с ним так свободно, как будто с каким-нибудь Добчинским.
Он не верит и в
мою любовь к сыну или презирает (как он всегда и подсмеивался), презирает это
мое чувство, но он знает, что я не брошу сына, не могу бросить сына, что без сына не может быть для меня жизни даже с тем, кого я люблю, но что, бросив сына и убежав от него, я поступлю как самая позорная, гадкая
женщина, — это он знает и знает, что я не в силах буду сделать этого».
Они не знают, как он восемь лет душил
мою жизнь, душил всё, что было во мне живого, что он ни разу и не подумал о том, что я живая
женщина, которой нужна любовь.
«Да, да, как это было? — думал он, вспоминая сон. — Да, как это было? Да! Алабин давал обед в Дармштадте; нет, не в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, — и столы пели: Il mio tesoro, [
Мое сокровище,] и не Il mio tesoro, a что-то лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же
женщины», вспоминал он.