Неточные совпадения
По ночам, подчиняясь неугомонной старческой бессоннице, Матвей Савельев Кожемякин, сидя
в постели, вспоминает
день за
днём свою жизнь и чётко, крупным полууставом, записывает воспоминания свои
в толстую тетрадь, озаглавленную так...
Сидит грозен бог на престоле златоогненном,
Предстоять ему серафими, херувими, светли ангели,
День и ночь всё поють они да славу богу вечному.
А как просить царя-то небесного о милости грешникам,
Со стыда
в очи грозные, божий, поглядеть не решаютьси…
В тот
день, когда её рассчитали, Матвей, лёжа на постели, слышал сквозь тонкую переборку, как отец говорил
в своей комнате...
Через несколько
дней,
в воскресенье, отец, придя из церкви, шагал по горнице, ожидая пирога, и пел...
А из высокой крыши жилища Кожемякина, переломив её, неожиданно и странно высунулся чердак
в два окна; их выцветшие радужные стёкла напоминают глаза совы, когда она
днём, не мигая, смотрит на свет.
Но глубже всех рассказов той поры
в память Матвея Кожемякина врезался рассказ отца про Волгу. Было это весенним
днём,
в саду, отец только что воротился из уезда, где скупал пеньку. Он приехал какой-то особенно добрый, задумчивый и говорил так, точно провинился пред всем миром.
А ночью — потемнеет река, осеребрится месяцем, на привалах огни засветятся, задрожат на чёрной-то воде, смотрят
в небо как бы со
дна реки, а
в небе — звёзды эти наши русские, и так мило всё душе, такое всё родное человеку!
— Про себя? — повторил отец. — Я — что же? Я, брат, не умею про себя-то! Ну, как сбежал отец мой на Волгу, было мне пятнадцать лет. Озорной был. Ты вот тихий, а я — ух какой озорник был! Били меня за это и отец и многие другие, кому надо было. А я не вынослив был на побои, взлупят меня, я — бежать! Вот однажды отец и побей меня
в Балахне, а я и убёг на плотах
в Кузьдемьянск. С того и началось житьё моё: потерял ведь я отца-то, да так и не нашёл никогда — вот какое
дело!
— Мать твоя — она, брат, умница была! Тихая умница. И всё понимала, так жалела всех, что и верно — некуда ей было
девать себя, кроме как
в монастырь запереться. Ну, и заперлась…
Вскоре отец захворал, недели две он валялся по полу своей комнаты на широкой серой кошме, весь
в синих пятнах, и целые
дни, сидя около него, мальчик слушал хриплый голос, часто прерываемый влажным, глухим кашлем.
Вскоре после болезни отец обвенчался. Невеста, молодая и высокая, была одета
в голубой сарафан, шитый серебром, и, несмотря на жару,
в пунцовый штофный душегрей. Её доброе, круглое лицо словно таяло, обливаясь слезами, и вся она напоминала речную льдину
в солнечный весенний
день.
— Не
дело, боярин Савёл Иваныч, что обряда ты ни
в чём соблюдать не хочешь, и тебе, Палагея, знать бы — не
дело делаешь!
В дом ты пришла — заздравной чары гостям не налила…
Мачеха целыми
днями сидела под окном, глядя
в палисадник, и жевала солодовые да мятные жамки, добывая их из-за пазухи нарядного сарафана, или грызла семечки и калёные орехи.
— Вот, Савелий Иванов, решили мы, околоток здешний, оказать тебе честьдоверие — выбрать по надзору за кладкой собора нашего. Хотя ты
в обиходе твоём и дикой человек, но как
в делах торговых не знатно худого за тобой — за то мы тебя и чествуем…
Матвей Савельев Кожемякин до старости запомнил жуткий и таинственно приятный трепет сердца, испытанный им
в день начала ученья.
— Смотри,
в какой светлый и ласковый
день начинаем мы!
Стало быть, примем так:
в книгах заключены души людей, живших до нашего рождения, а также живущих
в наши
дни, и книга есть как бы всемирная беседа людей о деяниях своих и запись душ человеческих о жизни.
Матвей любил дьячка и даже
в дни запоя не чувствовал страха перед ним, а только скорбную жалость.
— Вот отец твой тоже, бывало, возьмёт мочку
в руку, глаз прищурит, взвесит — готово! Это — человек,
дела своего достойный, отец-то!
Летом,
в жаркий
день, Пушкарь рассказал Матвею о том, как горела венгерская деревня, метались по улице охваченные ужасом люди, овцы, мычали коровы
в хлевах, задыхаясь ядовитым дымом горящей соломы, скакали лошади, вырвавшись из стойл, выли собаки и кудахтали куры, а на русских солдат, лежавших
в кустах за деревней, бежал во тьме пылающий огнём человек.
Добродушно ворчала вода
в самоваре, тонко свистел пар, вырываясь из-под крышки,
в саду распевала малиновка; оттуда вливались вечерние, тёплые запахи липы, мяты и смородины,
в горнице пахло крепким чаем, душистым, как ладан, берёзовым углём и сдобным тестом. Было мирно, и душа мальчика, заласканная песнью, красками и запахами догоравшего
дня, приветно и виновно раскрывалась встречу словам отца.
Горожане — они сами бы не прочь людей
в крепость покупать, ан и не вышло
дело!
—
В тяжёлые
дни бабы да вино всегда
в большом расходе! — размеренно толковал отец.
И так, почти до ужина, поблескивая зоркими, насмешливыми глазами, старый Кожемякин поучал сына рассказами о прошлых
днях. Тёплая тень обнимала душу юноши, складные рассказы о сумрачном прошлом были интереснее настоящего и, тихонько, незаметно отводя
в сторону от событий
дни, успокаивали душу музыкою мерной речи, звоном ёмких слов.
По праздникам, сверх всего, пекли пироги с капустой, морковью, с луком и яйцами, с кашей и рыбьими жирами, а
в постные
дни ели окрошку из сушёного судака и сазана, толокно, грибные похлёбки, горох, пареную брюкву, свёклу и репу с патокой.
Вскоре отец отправился скупать пеньку, а на другой
день после его отъезда, рано утром, Матвея разбудила песня
в саду под его окном.
Юноша вспомнил тяжёлое, оплывшее жиром, покрытое густой рыжею шерстью тело отца, бывая с ним
в бане, он всегда старался не смотреть на неприятную наготу его. И теперь, ставя рядом с отцом мачеху, белую и чистую, точно маленькое облако
в ясный
день весны, он чувствовал обиду на отца.
В небе разгорался праздничный
день, за окном вздыхал сад, окроплённый розовым золотом утренних лучей, вздрагивали, просыпаясь, листья и протягивались к солнцу; задумчиво и степенно, точно молясь, качались вершины деревьев.
Дом наполнился нехорошею, сердитой тишиною,
в комнату заглядывали душные тени.
День был пёстрый, над Ляховским болотом стояла сизая, плотная туча, от неё не торопясь отрывались серые пушистые клочья, крадучись, ползли на город, и тени их ощупывали дом, деревья, ползали по двору, безмолвно лезли
в окно, ложились на пол. И казалось, что дом глотал их, наполняясь тьмой и жутью.
В голове Кожемякина бестолково, как мошки
в луче солнца, кружились мелкие серые мысли,
в небе неустанно и деловито двигались на юг странные фигуры облаков, напоминая то копну сена, охваченную синим дымом, или серебристую кучу пеньки, то огромную бородатую голову без глаз с открытым ртом и острыми ушами, стаю серых собак, вырванное с корнем дерево или изорванную шубу с длинными рукавами — один из них опустился к земле, а другой, вытянувшись по ветру, дымит голубым дымом, как печная труба
в морозный
день.
По двору,
в кухне и по всем горницам неуклюже метались рабочие. Матвей совался из угла
в угол с какими-то тряпками и бутылками
в руках, скользя по мокрому полу, потом помогал Палаге
раздевать отца, но, увидав половину его тела неподвижною, синею и дряблой на ощупь, испугался и убежал.
— Чудак! — усмехнулся солдат, поглядывая
в сторону. — И он, и я, и ты — на то живём!
Дело сделал и — вытягивай ходилки!
Так прошло четыре тёмных, дождливых
дня, на третий — удар повторился, а ранним утром пятого
дня грузный, рыжий Савелий Кожемякин помер, и минуту смерти его никто не видал. Монахиня, сидевшая у постели, вышла
в кухню пить чай, пришёл Пушкарь сменить её; старик лежал, спрятав голову под подушку.
Она не вставала, металась
в жару и бредила, живот её всё вздувался. Не раз Матвей видел
в углу комнаты тряпки, испачканные густой, тёмной кровью, и все
дни его преследовал её тяжёлый, пьяный запах.
Вотще и втуне наши пени,
Приидет смерть с косой своей
И
в ярый холод смертной сени
Повергнет радость наших
дней!..
Зарыли её, как хотелось Матвею, далеко от могилы старого Кожемякина,
в пустынном углу кладбища, около ограды, где густо росла жимолость, побегушка и тёмно-зелёный лопух. На девятый
день Матвей сам выкосил вокруг могилы сорные травы, вырубил цепкие кусты и посадил на расчищенном месте пять молодых берёз: две
в головах, за крестом, по одной с боков могилы и одну
в ногах.
Он полюбил ходить на Петухову горку — это было приятное место: маленькие домики, дружно связанные плетнями, стоят смиренно и смотрят задумчиво
в тихое поле, на холмы, весною позолоченные цветами лютиков и одуванчиков, летом — буро-зелёные, словно они покрыты старинным, выцветшим штофом, а
в тусклые
дни долгой зимы — серебристо-белые, приветно мягкие.
И ушёл на кладбище посмотреть, целы ли берёзы над могилой Палаги. Две из них через несколько
дней после посадки кто-то сломал, а одну выдрал с корнем и утащил. Матвей посадил новые деревья, прибавив к ним молодую сосну, обнёс могилу широкой оградой и поставил
в ней скамью.
А
в нём незаметно, но всё настойчивее, укреплялось желание понять эти мирные
дни, полные ленивой скуки и необъяснимой жестокости, тоже как будто насквозь пропитанной тоскою о чём-то. Ему казалось, что, если всё, что он видит и слышит, разложить
в каком-то особом порядке, разобрать и внимательно обдумать, — найдётся доброе объяснение и оправдание всему недоброму, должно родиться
в душе некое ёмкое слово, которое сразу и объяснит ему людей и соединит его с ними.
В солнечные
дни тусклый блеск угля
в пазах испещряет дом чёрными гримасами,
в дожди по гладким брёвнам обильно текут ржавые, рыжие слёзы. Окна нижнего этажа наглухо забиты досками, сквозь щели угрюмо сверкают радужные стёкла, за стёклами — густая тьма, и
в ней живёт Собачья Матка.
Её история была знакома Матвею: он слышал, как Власьевна рассказывала Палаге, что давно когда-то один из господ Воеводиных привёз её, Собачью Матку, — барышнею —
в Окуров, купил дом ей и некоторое время жил с нею, а потом бросил. Оставшись одна, девушка служила развлечением уездных чиновников, потом заболела, состарилась и вот выдумала сама себе наказание за грехи: до конца
дней жить со псами.
…
В базарные
дни Кожемякин ходил по Торговой площади, прислушиваясь к спорам горожан с деревенскими. Мужики были коренастые, бородатые, точно пенья, обросшие мохом; мещанство рядом с ними казалось мелким и суетливым, подобно крысам у конуры цепного пса. Большинство мещан не скрывало своего пренебрежения к деревенским, и лишь немногие разговаривали с ними притворно ласково. Часто говорилось...
Эти трое — первейшие забавники на базаре: они ловили собак, навязывали им на хвосты разбитые железные вёдра и смотрели, смеясь, как испуганное животное с громом и треском мечется по площади, лая и визжа.
В сырые
дни натирали доски тротуара мылом, любуясь, как прохожий, ступив
в натёртое место, скользил и падал; связывали узелки и тюрички, наполняя их всякою дрянью, бросали на дорогу, — их веселило, когда кто-нибудь поднимал потерянную покупку и пачкал ею руки и одежду.
Каждый
день,
в хлопотливой суете утра,
в жаркой тишине полудня,
в тихом шуме вечера, раздавался визг и плач — это били детей. Им давали таски, потасовки, трёпки, выволочки, подзатыльники, плюхи и шлепки, секли берёзовыми прутьями, пороли ремнями. Кожемякин, не испытавший ничего подобного, вспоминал отца с тёплой благодарностью и чувством уважения к нему.
Ночами, чувствуя, что
в сердце его, уже отравленном, отгнивает что-то дорогое и хорошее, а тело горит
в бурном вожделении, он бессильно плакал, — жалко и горько было сознавать, что каждый
день не даёт, а отнимает что-то от души и становится
в ней пусто, как
в поле за городом.
Сшиблись ребята, бойко работают кулаки, скрипят зубы, глухо бухают удары по грудям, то и
дело в сторону отбегают бойцы, оплёвывая утоптанный снег красными плевками, сморкаясь алыми брызгами крови.
Короток зимний
день, уже синий сумрак окутал реку, тают
в нём снежные лачуги слободы; распуганные звоном к вечерней службе, улетели по гнёздам птицы с колоколен; становится холоднее.
Кожемякин видит, как всё, что было цветисто и красиво, — ловкость, сила, удаль, пренебрежение к боли, меткие удары, острые слова, жаркое, ярое веселье — всё это слиняло, погасло, исчезло, и отовсюду, злою струёй, пробивается тёмная вражда чужих друг другу людей, — та же непонятная вражда, которая
в базарные
дни разгоралась на Торговой площади между мужиками и мещанами.
Матвей перестал ходить на реку и старался обегать городскую площадь, зная, что при встрече с Хряповым и товарищами его он снова неизбежно будет драться. Иногда, перед тем как лечь спать, он опускался на колени и, свесив руки вдоль тела, наклонив голову — так стояла Палага
в памятный
день перед отцом — шептал все молитвы и псалмы, какие знал.
В ответ им мигала лампада, освещая лик богоматери, как всегда задумчивый и печальный. Молитва утомляла юношу и этим успокаивала его.
Но вечером
в день благовещения он услыхал, что Наталья, которой известно было всё
в жизни города, рассказывает торжественно и подробно...