Неточные совпадения
Матвею казалось, что старик снова собирается захворать, — его лицо из красного
становилось багровым, под
глазами наметились тяжёлые опухоли, ноги шаркали по полу шумно.
Он
становился развязней, меньше заикался, а мёртвые его
глаза как будто ещё выросли, расширились и жаднее выкатывались из-под узкого лба.
Матвей облегчённо вздохнул, и ему
стало жалко отца, стыдно перед ним. Старик оглянул сад и, почёсывая бороду, благодарно поднял
глаза к небу.
Юноше нравились чинные обрядные обеды и ужины, ему было приятно видеть, как люди пьянеют от сытости, их невесёлые рожи
становятся добродушными, и в
глазах, покрытых масляной влагой, играет довольная улыбка. Он видел, что люди в этот час благодарят от полноты чувств, и ему хотелось, чтобы мужики всегда улыбались добрыми
глазами.
Сумрак в кухне
стал гуще, а огонь лампады ярче и
глаза скорбящей богоматери яснее видны.
Она заплакала. Казалось, что
глаза её тают, — так обильно текли слёзы. Будь это раньше, он, обняв её,
стал бы утешать, гладя щёки ей, и, может быть, целовал, а сейчас он боялся подойти к ней.
Повинуясь вдруг охватившему его предчувствию чего-то недоброго, он бесшумно пробежал малинник и остановился за углом бани, точно схваченный за сердце крепкою рукою: под берёзами стояла Палага, разведя руки, а против неё Савка, он держал её за локти и что-то говорил. Его шёпот был громок и отчётлив, но юноша с минуту не мог понять слов, гневно и брезгливо глядя в лицо мачехе. Потом ему
стало казаться, что её
глаза так же выкатились, как у Савки, и, наконец, он ясно услышал его слова...
Матвей чувствовал, что Палага
стала для него ближе и дороже отца; все его маленькие мысли кружились около этого чувства, как ночные бабочки около огня. Он добросовестно старался вспомнить добрые улыбки старика, его живые рассказы о прошлом, всё хорошее, что говорил об отце Пушкарь, но ничто не заслоняло, не гасило любовного материнского взгляда милых
глаз Палаги.
Он замечал, как злые и жадные
глаза, ощупывая его,
становились покорны, печальны и ласковы, — и, обижаясь этой, слишком явною, ложью, опускал голову.
Матвею нравилось сидеть в кухне за большим, чисто выскобленным столом; на одном конце стола Ключарев с татарином играли в шашки, — от них веяло чем-то интересным и серьёзным, на другом солдат раскладывал свою книгу, новые большие счёты, подводя итоги работе недели; тут же сидела Наталья с шитьём в руках, она
стала менее вертлявой, и в зелёных
глазах её появилась добрая забота о чём-то.
Кожемякин замечал, что пожарный
становился всё молчаливее, пил и не пьянел, лицо вытягивалось,
глаза выцветали, он
стал ходить медленно, задевая ногами землю и спотыкаясь, как будто тень его сгустилась, отяжелела и человеку уже не по силам влачить её за собою.
Солдат ещё более обуглился, седые волосы на щеках и подбородке торчали, как иглы ежа, и лицо
стало сумрачно строгим. Едва мерцали маленькие
глаза, залитые смертною слезою, пальцы правой руки, сложенные в крестное знамение, неподвижно легли на сердце.
Наталья ушла, он одёрнул рубаху, огладил руками жилет и, стоя среди комнаты,
стал прислушиваться: вот по лестнице чётко стучат каблуки, отворилась дверь, и вошла женщина в тёмной юбке, клетчатой шали, гладко причёсанная, высокая и стройная. Лоб и щёки у неё были точно вылеплены из снега, брови нахмурены, между
глаз сердитая складка, а под
глазами тени утомления или печали. Смотреть в лицо ей — неловко, Кожемякин поклонился и, не поднимая
глаз,
стал двигать стул, нерешительно, почти виновато говоря...
Но теперь в кухне
стал первым человеком сын постоялки. Вихрастый, горбоносый, неутомимо подвижной, с бойкими, всё замечавшими
глазами на круглом лице, он рано утром деловито сбегал с верха и здоровался, протягивая руку со сломанными ногтями.
Он заметил, что постоялка всегда говорит на два лада: или неуважительно — насмешливо и дерзко, или строго — точно приказывая верить ей. Часто её тёмные
глаза враждебно и брезгливо суживались под тяжестью опущенных бровей и ресниц, губы вздрагивали, а рот
становился похож на злой красный цветок, и она бросала сквозь зубы...
Кожемякин видел, что две пары
глаз смотрят на женщину порицающе, а одна — хитро и насмешливо.
Стало жаль её. Не одобряя её поступка с сыном, он любовался ею и думал, с чувством, близким зависти...
По росту и походке он сразу догадался, что это странноприемница Раиса, женщина в годах и сильно пьющая, вспомнил, что давно уже её маленькие, заплывшие жиром
глаза при встречах с ним сладко щурились, а по жёлтому лицу, точно масло по горячему блину, расплывалась назойливая усмешка, вспомнил — и ему
стало горько и стыдно.
Он ясно видел, что для этой женщины Маркуша гораздо интереснее, чем хозяин Маркуши: вот она, после разговора в кухне, всё чаще
стала сходить туда и даже днём как будто охотилась за дворником, подслеживая его в свободные часы и вступая с ним в беседы. А старик всё глубже прятал
глаза и ворчал что-то угрожающее, встряхивая тяжёлою головою.
— Да-а? — вопросительно протянула она, и ему показалось, что
глаза её
стали больше. — Интересно! Вы не дадите мне прочесть ваши записки?
Выпив, она
становилась бледной, яростно таращила
глаза и пела всегда одну и ту же противную ему песню...
Сдерживая лошадь, — точно на воровство ехал, — он тихо остановился у ворот дома, вылез из шарабана и
стал осторожно стучать железным кольцом калитки. В темноте бросились в
глаза крупно написанные мелом на воротах бесстыдные слова.
Она положила крепкие руки свои на плечи ему и, заглядывая в лицо мокрыми, сияющими
глазами,
стала что-то говорить утешительно и торопливо, а он обнял её и, целуя лоб, щёки, отвечал, не понимая и не слыша её слов...
Сын его человек робкий был, но тайно злой и жену тиранил, отцу же поперёк дороги не
становился, наедет на него старичок и давай сверлить, а Кирилло, опустя
глаза, на всё отвечает: слушаю, тятенька!
Хотелось уйти, но не успел: Савка спросил ещё водки, быстро одну за другой выпил две рюмки и, багровый, нехорошо сверкая просветлёнными
глазами,
стал рассказывать, навалясь грудью на стол...
Лицо Марка Васильева было изменчиво, как осенний день: то сумрачно и старообразно, а то вдруг загорятся, заблестят на нём молодые, весёлые
глаза, и весь он
становится другим человеком.
Марк Васильич второй день чего-то грустен, ходит по горнице, курит непрерывно и свистит.
Глаза ввалились, блестят неестественно, и слышать он хуже
стал, всё переспрашивает, объясняя, что в ушах у него звон. В доме скушно, как осенью, а небо синё и солнце нежное, хоть и холодно ещё. Запаздывает весна».
«Вдруг ударило солнце теплом, и земля за два дня обтаяла, как за неделю; в ночь сегодня вскрылась Путаница, и нашёлся Вася под мостом, ниже портомойни. Сильно побит, но сам в реку бросился или сунул кто — не дознано пока. Виня Ефима, полиция допрашивала его, да он столь горем ушиблен, что заговариваться
стал и никакого толка от него не добились. Максим держит руки за спиной и молчит, точно заснул;
глаза мутные, зубы стиснул.
Сеня Комаровский был молчалив. Спрятав голову в плечи, сунув руки в карманы брюк, он сидел всегда вытянув вперёд короткие, маленькие ноги, смотрел на всех круглыми, немигающими
глазами и время от времени медленно растягивал тонкие губы в широкую улыбку, — от неё Кожемякину
становилось неприятно, он старался не смотреть на горбуна и — невольно смотрел, чувствуя к нему всё возрастающее, всё более требовательное любопытство.
Когда он свыкся с людьми и вошёл в круг их мыслей, ему тоже захотелось свободно говорить о том, что особенно бросалось в
глаза во время споров, что он находил неправильным. И сначала робко, конфузливо, потом всё смелее и настойчивее он
стал вмешиваться в споры.
Он усиленно старался говорить как можно мягче и безобиднее, но видел, что Галатская фыркает и хотя все опять конфузятся, но уже как-то иначе, лица у всех хмурые и сухие, лицо же Марка Васильевича
становилось старообразно, непроницаемо,
глаза он прятал и курил больше, чем всегда.
В скучном отвращении он
стал рассматривать медный
глаз собаки и следить, как она ловит тени мух. С реки доносился звонкий, раздражающий крик и визг ребятишек.
«
Стало быть — прощенья попросить?» — неоднократно говорил он себе и морщился, отплёвываясь, вспоминая подбритый, как у мясника, затылок Максима, его недоверчивые
глаза, нахмуренные брови.
Пытливо оглядывая толпу склонившихся пред ним людей,
глаза его темнели, суживались, лицо на минуту
становилось строгим и сухим. Потом вокруг тонкого носа и у налимьего рта собирались морщинки, складываясь в успокоительную, мягкую улыбку, холодный блеск
глаз таял, из-под седых усов истекал бодрый, ясный, командующий голос...
А Фока нарядился в красную рубаху, чёрные штаны, подпоясался под брюхо монастырским пояском и
стал похож на сельского целовальника. Он тоже как будто ждал чего-то: встанет среди двора, широко расставив ноги, сунув большие пальцы за пояс, выпучит каменные
глаза и долго смотрит в ворота.
Слёзы текли из
глаз его обильнее, голос
становился мягче, слаще.
— Не идёт Алексей-то Иваныч, — сказал он, отдуваясь, и, встав, прошёлся по комнате, а она выпрямила
стан и снова неподвижно уставилась
глазами в стену перед собой.
Кожемякину
стало тяжко слушать, как они безжалостно говорят о покойнице и сводят свои счёты; он закрыл
глаза, наблюдая сквозь ресницы. Тогда они
стали говорить тише, Никон много и резко, бледный, растрёпанный, кусая усы, а Машенька изредка вставляла короткие слова, острые, как булавки, и
глаза её точно выцвели.
Поп пришёл и даже испугал его своим видом — казалось, он тоже только что поборол жестокую болезнь:
стал длиннее, тоньше, на костлявом лице его, в тёмных ямах, неустанно горели почти безумные
глаза, от него жарко пахло перегоревшей водкой. Сидеть же как будто вовсе разучился, всё время расхаживал, топая тяжёлыми сапогами, глядя в потолок, оправляя волосы, ряса его развевалась тёмными крыльями, и, несмотря на длинные волосы, он совершенно утратил подобие церковнослужителя.
Никон Маклаков
стал посещать его всё реже, иногда не приходил по неделе, по две. Кожемякин узнал, что он начал много пить, и с каждой встречей было заметно, что Никон быстро стареет: взлизы на висках поднимались всё выше, ссекая кудри, морщины около
глаз углублялись, и весёлость его,
становясь всё более шумной, казалась всё больше нарочитой.
Виктора Ревякина Машенька отвезла в лечебницу в Воргород и воротилась оттуда похудев, сумрачная,
глаза её
стали темнее и больше, а губы точно высохли и крепко сжались.
Стала молчаливее, но беспокойнее, и даже в походке её замечалось нерешительное, осторожное, точно она по тонкой жёрдочке шла.
Встречая в зеркале своё отражение, он видел, что лицо у него растерянное и унылое,
глаза смотрят виновато, ему
становилось жалко себя и обидно, он хмурился, оглядываясь, как бы ища, за что бы взяться, чем сорвать с души серую, липкую паутину.
Чтение
стало для него необходимостью: он чувствовал себя так, как будто долго шёл по открытому месту и со всех сторон на него смотрело множество беспокойных, недружелюбных
глаз — все они требовали чего-то, а он хотел скрыться от них и не знал куда; но вот нашёлся уютный угол, откуда не видать этой бесполезно раздражающей жизни, — угол, где можно жить, не замечая, как нудно, однообразно проходят часы.
Когда гроб зарыли, Семён Маклаков, виновато кланяясь,
стал приглашать на поминки,
глаза его бегали из стороны в сторону, он бил себя картузом по бедру и внушал Кожемякину...
Стало темно и холодно, он закрыл окно, зажёг лампу и, не выпуская её из руки, сел за стол — с жёлтой страницы развёрнутой книги в
глаза бросилась строка: «выговаривать гладко, а не ожесточать», занозой вошла в мозг и не пускала к себе ничего более. Тогда он вынул из ящика стола свои тетради, начал перелистывать их.
Стал читать и видел, что ей всё понятно: в её широко открытых
глазах светилось напряжённое внимание, губы беззвучно шевелились, словно повторяя его слова, она заглядывала через его руку на страницы тетради, на рукав ему упала прядь её волос, и они шевелились тихонько. Когда он прочитал о Марке Васильеве — Люба выпрямилась, сияя, и радостно сказала негромко...
Он очертил
глазом своим сверкающий круг, замкнув в этом круге слушателей, положил руки на стол, вытянул их и напряг, точно вожжи схватив. Рана на лице его
стала багровой, острый нос потемнел, и всё его копчёное лицо пошло пятнами, а голос сорвался, захрипел.
Кожемякин, шагая тихонько, видел через плечо Вани Хряпова пёстрый венчик на лбу усопшего, жёлтые прядки волос, тёмные руки, сложенные на бугре чёрного сюртука. В гробу Хряпов
стал благообразнее — красные, мокрые
глаза крепко закрылись, ехидная улыбка погасла, клыки спрятались под усами, а провалившийся рот как будто даже улыбался другой улыбкой, добродушной и виноватой, точно говоря...