Неточные совпадения
— Что-о, Муругой, — сказал отец, приседая на корточки перед конурой собаки, —
что, пёс, скушно,
а? Скушно?
Он стал разматывать красное полотенце с руки,
а Матвей, замирая от страха и любопытства, принял ковш из рук Власьевны и бросил его, налив себе воды в сапоги: он увидал,
что из отверстия конуры выкинулся гибкий красный язык огня, словно стремясь лизнуть отцовы ноги.
— Жаль собаку-то! Девять лет жила. Ну однако хорошо,
что она меня цапнула. Вдруг бы тебя,
а? Господи помилуй!
— Надо быть умненьким, тятеньку жалеть да слушаться,
а ты от него по углам прячешься —
что это?
Пили чай, водку и разноцветные наливки, ели куличи, пасху, яйца. К вечеру явилась гитара, весёлый лекарь разымчиво играл трепака, Власьевна плясала так,
что стулья подпрыгивали,
а отец, широко размахивая здоровой рукой, свистел и кричал...
Вот этот звон и разбередил Бонапарту душу, подумал он о ту пору: «Всё я забрал,
а на
что мне?
Когда цветут липы, их жёлтый цветень, осыпаясь, золотит серые крыши монастырских строений,
а одна липа так высока,
что её пышные ветви достигают окон колокольни и почти касаются шёлковым листом меди маленьких колоколов.
— Не показалась песня? — сказал Пушкарь, немножко удивлённый. — Эх ты, мотыль! Это потому,
что я её не с начала запел,
а начало у неё хорошее!
— И задумал злой сатана антихрист — дай-де возвеличу себя вдвое супротив Христа! Удвоился, взял себе число 666,
а что крест складывается из трёх частей, не из шести — про это и забыл, дурак! С той поры его всякому видно, кто не щепотник,
а истинной древней веры держится.
— Только ты не думай,
что все они злые, ой, нет, нет! Они и добрые тоже, добрых-то их ещё больше будет! Ты помни — они всех трав силу знают: и плакун-травы, и тирлич, и кочедыжника, и знают, где их взять.
А травы эти — от всех болезней, они же и против нечистой силы идут — она вся во власти у них. Вот, примерно, обает тебя по ветру недруг твой,
а ведун-то потрёт тебе подмышки тирлич-травой, и сойдёт с тебя обаяние-то. Они, батюшка, много добра делают людям!
— Про себя? — повторил отец. — Я —
что же? Я, брат, не умею про себя-то! Ну, как сбежал отец мой на Волгу, было мне пятнадцать лет. Озорной был. Ты вот тихий,
а я — ух какой озорник был! Били меня за это и отец и многие другие, кому надо было.
А я не вынослив был на побои, взлупят меня, я — бежать! Вот однажды отец и побей меня в Балахне,
а я и убёг на плотах в Кузьдемьянск. С того и началось житьё моё: потерял ведь я отца-то, да так и не нашёл никогда — вот какое дело!
— Вот оно: чуть только я тебе сказал,
что отца не слушался, сейчас ты это перенял и махнул на улицу!
А не велено тебе одному выходить. И ещё: пришёл ты в кухню — Власьевну обругал.
— Нет, — сказал отец, грустно качнув головой, — она далё-еко! В глухих лесах она, и даже — неизвестно где! Не знаю я. Я с ней всяко — и стращал и уговаривал: «Варя, говорю,
что ты? Варвара, говорю, на цепь я тебя, деймона, посажу!» Стоит на коленках и глядит. Нестерпимо она глядела! Наскрозь души. Часом, бывало, толкнёшь её — уйди!
А она — в ноги мне! И — опять глядит. Уж не говорит: пусти-де! — молчит…
Теперь, когда Матвей знал,
что мать его ушла в монастырь, Власьевна стала для него ещё более неприятна, он старался избегать встреч с нею,
а разговаривая, не мог смотреть в широкое, надутое лицо стряпухи. И, не без радости, видел,
что Власьевна вдруг точно сморщилась, перестала рядиться в яркие сарафаны, — плотно сжав губы, она покорно согнула шею.
Есть на Руси такие особые люди: будто он хороший и будто честно говорит —
а внутри себя просто гнилой жулик: ни в нём нет веры ни во
что, ни ему, сукиному сыну, ни в
чём верить нельзя.
— Откуда вы с хозяином — никому не известно, какие у вас деньги — неведомо, и кто вы таковы — не знатно никому! Вот я — я здешний, слободской человек и могу тебе дедов-прадедов моих с десяток назвать, и кто они были, и
чем их били,
а ты — кто?
Посадили их под арест,
а они — бежать, бариновы охотники — вослед и поймали их около Мурома,
а отец-от Варварин отбиваться стал да зашиб,
что ли, кого-то.
Отец стоял в синей поддёвке и жёлтой шёлковой рубахе, на складках шёлка блестел огонь лампад, и Матвею казалось,
что грудь отца охвачена пламенем,
а голова и лицо раскалились.
— Чёт — нечет, судьба мечет,
а ты тут при
чём будешь?
— Вас позвали не уставы уставлять,
а вот — ешьте да пейте,
что бог послал!
— Эх, дружки мои единственные! Ну-ка, повеселимся, коли живы! Василий Никитич, доставай,
что ли, гусли-то! Утешь!
А ты, Палага, приведи себя в порядок — будет кукситься! Мотя, ты
чего её дичишься? Гляди-ка, много ли она старше тебя?
Иногда она сносила в комнату все свои наряды и долго примеряла их, лениво одеваясь в голубое, розовое или алое,
а потом снова садилась у окна, и по смуглым щекам незаметно, не изменяя задумчивого выражения доброго лица, катились крупные слёзы. Матвей спал рядом с комнатою отца и часто сквозь сон слышал,
что мачеха плачет по ночам. Ему было жалко женщину; однажды он спросил её...
Белые редкие брови едва заметны на узкой полоске лба, от этого прозрачные и круглые рачьи глаза парня, казалось, забегали вперёд вершка на два от его лица; стоя на пороге двери, он вытягивал шею и, оскалив зубы, с мёртвою, узкой улыбкой смотрел на Палагу,
а Матвей, видя его таким, думал,
что если отец скажет: «Савка, ешь печку!» — парень осторожно, на цыпочках подойдёт к печке и начнёт грызть изразцы крупными жёлтыми зубами.
Проводив их громким смехом, отец как-то сразу напился, кричал песни и заставлял Палагу плясать,
а когда она, заплакав, сказала,
что без музыки не умеет, бросил в неё оловянной солоницей да промахнулся и разбил стекло киота.
— На первый раз достаточно сказанного. Ты о нём подумай,
а коли
чего не поймёшь скажи.
— Его? — удивлённо вскричал солдат. —
А за
что его людям любить? Вона! Какой он герой?
А отец твой — он тоже вроде картошки: явилось вдруг неизвестно
что, и никому никакого уважения!
— Видишь, как бойко и мелко научился ты писать? Хорошо!
А ещё лучше было бы, буде ты, сшив себе тетрадь, усвоил привычку записывать всё,
что найдёшь достойным сохранения в памяти. Сделай-ко это, и первое — приучишься к изложению мысли,
а второе — украсишь одиночество твоё развлечением небесполезным. Человеческое — всегда любопытно, поучительно и должно быть сохраняемо для потомства.
Пальцы дрожали, перо прыгало, и вдруг со лба упала на бумагу капля пота. Писатель горестно ахнул: чернила расплывались, от букв пошли во все стороны лапки.
А перевернув страницу, он увидал,
что фуксин прошёл сквозь бумагу и слова «деяния же его» окружились синим пятном цвета тех опухолей, которые появлялись после праздников под глазами рабочих. Огорчённый, он решил не трогать эту тетрадку, спрятал её и сшил другую.
— Ведь ты не маленький, видишь ведь: старый тятя твой, хиреет он,
а я — молодая, мне ласки-то хочется! Родненький,
что будет, если скажешь? Мне — побои, ему — горе, да и этому, — ведь и его жалко!
А уж я тебя обрадую: вот слободские придут огород полоть, погоди-ка…
Матвей видел его тяжёлый, подозрительный взгляд и напряжённо искал,
что сказать старику,
а тот сел на скамью, широко расставив голые ноги, распустил сердито надутые губы в улыбку и спросил...
— Хорош солдат — железо, прямо сказать! Работе — друг,
а не то,
что как все у нас: пришёл, алтын сорвал, будто сук сломал, дерево сохнет,
а он и не охнет! Говорил он про тебя намедни,
что ты к делу хорошо будто пригляделся. Я ему верю. Ему во всём верить можно: язык свихнёт,
а не соврёт!
А мещанишки боятся,
что мужик их забьёт.
— Знаешь ты, — спросил он Матвея, —
что её отца от семьи продали? Продали мужа,
а жену с дочерью оставили себе. Хороший мужик был, слышь, родитель-то у ней, — за строптивость его на Урал угнали железо добывать. Напоследях, перед самой волей, сильно баре обозлились, множество народа извели!
Кровь бросилась в лицо юноши; незаметно взглянув на мачеху, он увидал,
что губы её плотно сжаты,
а в глазах светится что-то незнакомое, острое.
А Савелий Кожемякин добродушно говорил...
Понимаю,
что зря,
а не могу удержаться, взглянешь на него и так, ни за
что ни про
что облаешь.
Деревянная ложка в руке Палаги дрожала, лицо её покрылось красными пятнами. Все за столом не глядели друг на друга. Матвей ясно видел,
что все знают какую-то тайну. Ему хотелось ободрить мачеху, он дважды погладил её колено,
а она доверчиво прижалась к нему.
— Он ушёл, г-гы-ы! — радостно объявил Савка. — Скажи, говорит, хозяину,
что я ушёл совсем. Я за водой на речку еду,
а он идёт, с котомкой, гы!
«Идти бы, —
а то —
что? Нашли толк. Из пустого в порожнее. До предельных морей дойти бы…»
— Где уж! Всего-то и поп не поймёт. Ты бы вот
что понял: ведь и Сазан не молоденький, да человек он особенный! Вот, хорошо твой батюшка про старину сказывает,
а когда Сазан так уж как райские сады видишь!
Она заплакала. Казалось,
что глаза её тают, — так обильно текли слёзы. Будь это раньше, он, обняв её, стал бы утешать, гладя щёки ей, и, может быть, целовал,
а сейчас он боялся подойти к ней.
Он любил этот миг, когда кажется,
что в грудь голубою волною хлынуло всё небо и по жилам трепетно текут лучи солнца, когда тёплый синий туман застилает глаза,
а тело, напоённое пряными ароматами земли, пронизано блаженным ощущением таяния — сладостным чувством кровного родства со всей землёй.
Повинуясь вдруг охватившему его предчувствию чего-то недоброго, он бесшумно пробежал малинник и остановился за углом бани, точно схваченный за сердце крепкою рукою: под берёзами стояла Палага, разведя руки,
а против неё Савка, он держал её за локти и что-то говорил. Его шёпот был громок и отчётлив, но юноша с минуту не мог понять слов, гневно и брезгливо глядя в лицо мачехе. Потом ему стало казаться,
что её глаза так же выкатились, как у Савки, и, наконец, он ясно услышал его слова...
— Рассчитай: я тебе покоя тут не дам!
А его жалеть, старика-то, за
что? Кто он такое? Ты подсыпь ему в квас, — я тебе дам
чего надо — ты и подсыпай легонько. Лепёшки можно спечь тоже. Тогда бы и сыну…
— Была бы я дальняя,
а то всем известно,
что просто девушка порченая, барину Бубнову наложницей была,
а батюшка твой за долг меня взял.
—
А вот, — медленно ответила женщина, — приедет батюшка твой, начнут ему на меня бухать со всех сторон —
что я буду делать? Скажи-ка ты мне…
— Что-о, — хрипел он, пока Матвей отодвигал запор, — уходили насмерть,
а теперь боитесь?
— Эй, вы, сволочи, — не запирай ворота-то…
а то догадаются,
что сами вы меня выпустили, — дурачьё!
—
А и тебя тоже боязно — не маленький ты, — слышал он тихий, зовущий шёпот. — Всё ближе ты да ближе! Вон
что Савка-то пролаял! Да и Власьевна говорит — какая-де я тебе мать?
—
Что ты говорить, безбожник?
А ещё солдат…