Неточные совпадения
— Дурачок! Чтоб не страдать.
То есть — чтоб его, народ, научили
жить не страдая. Христос тоже Исаак, бог отец отдал его в жертву народу. Понимаешь: тут
та же сказка о жертвоприношении Авраамовом.
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для
того чтобы он, Дронов, всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую веру и теперь
живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из дома мать и бабушку и что мать очень хотела уйти в Турцию, но бабушка не пустила ее.
— Чертище, — называл он инженера и рассказывал о нем: Варавка сначала был ямщиком, а потом — конокрадом, оттого и разбогател. Этот рассказ изумил Клима до немоты, он знал, что Варавка сын помещика, родился в Кишиневе, учился в Петербурге и Вене, затем приехал сюда в город и
живет здесь уж седьмой год. Когда он возмущенно рассказал это Дронову,
тот, тряхнув головой, пробормотал...
— Я ее любил, а она меня ненавидела и
жила для
того, чтобы мне было плохо.
— Что он хвастается
тем, что
живет под надзором полиции? Точно это его пятерка за поведение.
Когда он лег в постель, им тотчас овладело
то непобедимое, чем он
жил. Вспомнилась его недавняя беседа с Макаровым; когда Клим сообщил ему о романе Дронова с белошвейкой, Макаров пробормотал...
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался; было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону
той улицы, где
жил Макаров, и скоро в сумраке, под липами у церковной ограды, увидал Макарова, — он стоял, держась одной рукой за деревянную балясину ограды, а другая рука его была поднята в уровень головы, и, хотя Клим не видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
— Позволь, позволь, — кричал ей Варавка, — но ведь эта любовь к людям, — кстати, выдуманная нами, противная природе нашей, которая жаждет не любви к ближнему, а борьбы с ним, — эта несчастная любовь ничего не значит и не стоит без ненависти, без отвращения к
той грязи, в которой
живет ближний! И, наконец, не надо забывать, что духовная жизнь успешно развивается только на почве материального благополучия.
Сбивая щелчками ногтя строй окурков со стола на пол, он стал подробно расспрашивать Клима о
том, как
живут в его городе, но скоро заявил, почесывая подбородок сквозь бороду и морщась...
Но Нехаева как-то внезапно устала, на щеках ее, подкрашенных морозом, остались только розоватые пятна, глаза потускнели, она мечтательно заговорила о
том, что
жить всей душой возможно только в Париже, что зиму эту она должна бы провести в Швейцарии, но ей пришлось приехать в Петербург по скучному делу о небольшом наследстве.
Наконец, как бы отомстив человеку за
то, что он осмелился
жить, безжалостная сила умерщвляет его.
Лекции, споры, шепоты, весь хаотический шум сотен молодежи, опьяненной жаждой
жить, действовать, — все это так оглушало Самгина, что он не слышал даже мыслей своих. Казалось, что все люди одержимы безумием игры,
тем более увлекающей их, чем более опасна она.
— Разумеется, — сказал Лютов, бесцеремонно подхватив Клима под руку. —
Того ради и
живет Москва, чтобы есть.
— Я признаю вполне законным стремление каждого холостого человека поять в супругу себе
ту или иную идейку и
жить, до конца дней, в добром с нею согласии, но — лично я предпочитаю остаться холостым.
— Вот я была в театральной школе для
того, чтоб не
жить дома, и потому, что я не люблю никаких акушерских наук, микроскопов и все это, — заговорила Лидия раздумчиво, негромко. — У меня есть подруга с микроскопом, она верит в него, как старушка в причастие святых тайн. Но в микроскоп не видно ни бога, ни дьявола.
— Знакома я с ним шесть лет,
живу второй год, но вижу редко, потому что он все прыгает во все стороны от меня. Влетит, как шмель, покружится, пожужжит немножко и вдруг: «Люба, завтра я в Херсон еду». Merci, monsieur. Mais — pourquoi? [Благодарю вас. Но — зачем? (франц.)] Милые мои, — ужасно нелепо и даже горестно в нашей деревне по-французски говорить, а — хочется! Вероятно, для углубления нелепости хочется, а может, для
того, чтоб напомнить себе о другом, о другой жизни.
— На кой дьявол нужна наша интеллигенция при таком мужике? Это все равно как деревенские избы перламутром украшать. Прекраснодушие, сердечность, романтизм и прочие пеперменты, уменье сидеть в тюрьмах,
жить в гиблых местах ссылки, писать трогательные рассказы и статейки. Страстотерпцы, преподобные и
тому подобные. В общем — незваные гости.
— Давно. Должен сознаться, что я… редко пишу ему. Он отвечает мне поучениями, как надо
жить, думать, веровать. Рекомендует книги… вроде бездарного сочинения Пругавина о «Запросах народа и обязанностях интеллигенции». Его письма кажутся мне наивнейшей риторикой, совершенно несовместной с торговлей дубовой клепкой. Он хочет, чтоб я унаследовал
те привычки думать, от которых сам он, вероятно, уже отказался.
—
Тем они и будут сыты. Ты помни, что все это — народ недолговечный, пройдет еще недель пять, шесть, и — они исчезнут. Обещать можно все, но
проживут и без реформ!
Несколько вечеров у дяди Хрисанфа вполне убедили Самгина в
том, что Лидия
живет среди людей воистину странных.
Но и за эту статью все-таки его устранили из университета, с
той поры, имея чин «пострадавшего за свободу», он
жил уже не пытаясь изменять течение истории, был самодоволен, болтлив и, предпочитая всем напиткам красное вино, пил, как все на Руси, не соблюдая чувства меры.
«Если он рад
тому, что остался
жив — нелепо радуется… Может быть, он говорит для
того, чтоб не думать?»
— Да, победить! — кричал он. — Но — в какой борьбе? В борьбе за пятачок? За
то, чтобы люди
жили сытее, да?
Жил черный человек таинственной ночной жизнью; до полудня — спал, до вечера шлепал по столу картами и воркующим голосом, негромко пел всегда один и
тот же романс...
— Странные характеры наблюдаю я у современной молодежи, — продолжала она, посыпая клубнику сахаром. — Мы
жили проще, веселее.
Те из нас, кто шел в революцию, шли со стихами, а не с цифрами…
Он не помнил, когда она ушла, уснул, точно убитый, и весь следующий день
прожил, как во сне, веря и не веря в
то, что было. Он понимал лишь одно: в эту ночь им пережито необыкновенное, неизведанное, но — не
то, чего он ждал, и не так, как представлялось ему. Через несколько таких же бурных ночей он убедился в этом.
— Ой, не доведет нас до добра это сочинение мертвых праведников, а
тем паче — живых. И ведь делаем-то мы это не по охоте, не по нужде, а — по привычке, право, так! Лучше бы согласиться на
том, что все грешны, да и
жить всем в одно грешное, земное дело.
— Не надо лгать друг другу, — слышал Самгин. — Лгут для
того, чтоб удобнее
жить, а я не ищу удобств, пойми это! Я не знаю, чего хочу. Может быть — ты прав: во мне есть что-то старое, от этого я и не люблю ничего и все кажется мне неверным, не таким, как надо.
А вообще Самгин
жил в тихом умилении пред обилием и разнообразием вещей, товаров, созданных руками вот этих, разнообразно простеньких человечков, которые не спеша ходят по дорожкам, посыпанным чистеньким песком, скромно рассматривают продукты трудов своих, негромко похваливают видимое, а больше
того вдумчиво молчат.
И, может быть, вот так же певуче лаская людей одинаково обаятельным голосом, — говорит ли она о правде или о выдумке, — скажет история когда-то и о
том, как
жил на земле человек Клим Самгин.
Он вышел в большую комнату, место детских игр в зимние дни, и долго ходил по ней из угла в угол, думая о
том, как легко исчезает из памяти все, кроме
того, что тревожит. Где-то
живет отец, о котором он никогда не вспоминает, так же, как о брате Дмитрии. А вот о Лидии думается против воли. Было бы не плохо, если б с нею случилось несчастие, неудачный роман или что-нибудь в этом роде. Было бы и для нее полезно, если б что-нибудь согнуло ее гордость. Чем она гордится? Не красива. И — не умна.
Спивак
жила не задевая, не поучая его, что было приятно, но в
то же время и обижало.
— Подкидышами
живу, — очень бойко и шумно говорил Иван. — Фельетонист острит: приносите подкидышей в натуре, контора будет штемпеля ставить на них, а
то вы одного и
того же подкидыша пять раз продаете.
С
той поры он почти сорок лет
жил, занимаясь историей города, написал книгу, которую никто не хотел издать, долго работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но был изгнан из редакции за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора в ряды людей неблагонадежных.
С
той поры прошло двадцать лет, и за это время он
прожил удивительно разнообразную жизнь, принимал участие в смешной авантюре казака Ашинова, который хотел подарить России Абиссинию, работал где-то во Франции бойцом на бойнях, наконец был миссионером в Корее, — это что-то очень странное, его миссионерство.
— Это ведь не
те, которые
живут под полом, — объяснил он ей, но маленькая подруга его, строптиво топнув ногой, закричала...
Были часы, когда Климу казалось, что он нашел свое место, свою тропу. Он
жил среди людей, как между зеркал, каждый человек отражал в себе его, Самгина, и в
то же время хорошо показывал ему свои недостатки. Недостатки ближних очень укрепляли взгляд Клима на себя как на человека умного, проницательного и своеобразного. Человека более интересного и значительного, чем сам он, Клим еще не встречал.
— Женщину необходимо воображать красивее, чем она есть, это необходимо для
того, чтоб примириться с печальной неизбежностью
жить с нею. В каждом мужчине скрыто желание отомстить женщине за
то, что она ему нужна.
Лидия пожала его руку молча. Было неприятно видеть, что глаза Варвары провожают его с явной радостью. Он ушел, оскорбленный равнодушием Лидии, подозревая в нем что-то искусственное и демонстративное. Ему уже казалось, что он ждал: Париж сделает Лидию более простой, нормальной, и, если даже несколько развратит ее, — это пошло бы только в пользу ей. Но, видимо, ничего подобного не случилось и она смотрит на него все
теми же глазами ночной птицы, которая не умеет
жить днем.
И я тоже против; потому что вижу:
те люди, которые и лучше
живут, — хуже
тех, которые
живут плохо.
Которые не могут
жить сами собой,
те умирают, как лишний сучок на дерево; которые умеют питаться солнцем —
живут и делают всегда хорошо, как надобно делать все.
Писатель Катин явно гордился
тем, что
живет под надзором полиции.
Четырех дней было достаточно для
того, чтоб Самгин почувствовал себя между матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело
жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
— Ведь я в Москве
живу, — напомнил Самгин, простился и пошел прочь быстро, как человек опоздавший. Он был уверен, что если оглянется,
то встретит взгляд Дунаева, эдакий прицеливающийся взгляд.
Клим лежал, закрыв глаза, и думал, что Варвара уже внесла в его жизнь неизмеримо больше
того, что внесли Нехаева и Лидия. А Нехаева — права: жизнь, в сущности, не дает ни одной капли меда, не сдобренной горечью. И следует
жить проще, да…
— Я знаю.
Тот человек —
жив еще?
И мешал грузчик в красной рубахе; он
жил в памяти неприятным пятном и, как бы сопровождая Самгина, вдруг воплощался
то в одного из матросов парохода,
то в приказчика на пристани пыльной Самары, в пассажира третьего класса, который, сидя на корме, ел орехи, необыкновенным приемом раскалывая их: положит орех на коренные зубы, ударит ладонью снизу по челюсти, и — орех расколот.
— Настоящая русская, добрая девушка из
тех, которые и без счастья умеют
жить легко.
— Ах, да… Говорят, — Карповича не казнят, а пошлют на каторгу. Я была во Пскове в
тот день, когда он стрелял, а когда воротилась в Петербург, об этом уже не говорили. Ой, Клим, как там
живут, в Петербурге!
— Знаешь, есть что-то… пугающее в
том, что вот
прожил человек семьдесят лет, много видел, и все у него сложилось в какие-то дикие мысли, в глупые пословицы…