Неточные совпадения
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала петь густым голосом,
в нос и тоже злобно. Слова ее песен были странно изломаны, связь их непонятна, и от этого воющего пения
в комнате становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
Затем он шел
в комнату жены. Она, искривив губы, шипела встречу ему, ее черные глаза, сердито расширяясь,
становились глубже, страшней; Варавка говорил нехотя и негромко...
Это было очень хорошо, потому что жить
в одной
комнате с братом
становилось беспокойно и неприятно.
Уроки Томилина
становились все более скучны, менее понятны, а сам учитель как-то неестественно разросся
в ширину и осел к земле. Он переоделся
в белую рубаху с вышитым воротом, на его голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим, не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин, не сердясь, но с явным удивлением, останавливался среди
комнаты и говорил почти всегда одно и то же...
Мать и Варавка куда-то ушли, а Клим вышел
в сад и
стал смотреть
в окно
комнаты Лидии.
Он переживал волнение, новое для него. За окном бесшумно кипела густая, белая муть,
в мягком, бесцветном сумраке
комнаты все вещи как будто задумались, поблекли; Варавка любил картины, фарфор, после ухода отца все
в доме неузнаваемо изменилось,
стало уютнее, красивее, теплей. Стройная женщина с суховатым, гордым лицом явилась пред юношей неиспытанно близкой. Она говорила с ним, как с равным, подкупающе дружески, а голос ее звучал необычно мягко и внятно.
Без него
в комнате стало лучше. Клим, стоя у окна, ощипывал листья бегонии и морщился, подавленный гневом, унижением. Услыхав
в прихожей голос Варавки, он тотчас вышел к нему; стоя перед зеркалом, Варавка расчесывал гребенкой лисью бороду и делал гримасы...
Климу показалось, что
в комнате стало тесно.
Вздохнув, она убавила огонь лампы.
В комнате стало теснее, все вещи и сама Нехаева подвинулись ближе к Самгину. Он согласно кивнул головою...
Тени колебались, как едва заметные отражения осенних облаков на темной воде реки. Движение тьмы
в комнате,
становясь из воображаемого действительным, углубляло печаль. Воображение, мешая и спать и думать, наполняло тьму однообразными звуками, эхом отдаленного звона или поющими звуками скрипки, приглушенной сурдинкой. Черные стекла окна медленно линяли, принимая цвет олова.
Взволнованный, он
стал шагать по
комнате быстрее, так, что окно
стало передвигаться
в стене справа налево.
В этот вечер ее физическая бедность особенно колола глаза Клима. Тяжелое шерстяное платье неуловимого цвета состарило ее, отягчило движения, они
стали медленнее, казались вынужденными. Волосы, вымытые недавно, она небрежно собрала узлом, это некрасиво увеличило голову ее. Клим и сегодня испытывал легонькие уколы жалости к этой девушке, спрятавшейся
в темном углу нечистоплотных меблированных
комнат, где она все-таки сумела устроить для себя уютное гнездо.
Но через минуту, взглянув
в комнату, он увидел, что бледное лицо Туробоева неестественно изменилось,
стало шире, он, должно быть, крепко сжал челюсти, а губы его болезненно кривились.
Покорно зазвучали наивные и галантные аккорды, от них
в комнате, уютно убранной,
стало еще уютней.
Потом все четверо сидели на диване.
В комнате стало тесно. Макаров наполнил ее дымом папирос, дьякон — густотой своего баса, было трудно дышать.
Остановясь среди
комнаты, он взмахнул рукой, хотел еще что-то сказать, но явился дьякон, смешно одетый
в старенькую, короткую для его роста поддевку и очень смущенный этим. Макаров
стал подшучивать над ним, он усмехнулся уныло и загудел...
Ушел. Диомидов лежал, закрыв глаза, но рот его открыт и лицо снова безмолвно кричало. Можно было подумать: он открыл рот нарочно, потому что знает: от этого лицо
становится мертвым и жутким. На улице оглушительно трещали барабаны, мерный топот сотен солдатских ног сотрясал землю. Истерически лаяла испуганная собака.
В комнате было неуютно, не прибрано и душно от запаха спирта. На постели Лидии лежит полуидиот.
— Светлее
стало, — усмехаясь заметил Самгин, когда исчезла последняя темная фигура и дворник шумно запер калитку. Иноков ушел, топая, как лошадь, а Клим посмотрел на беспорядок
в комнате, бумажный хаос на столе, и его обняла усталость; как будто жандарм отравил воздух своей ленью.
Скрипнул ящик комода, щелкнули ножницы, разорвалась какая-то ткань, отскочил стул, и полилась вода из крана самовара. Клим
стал крутить пуговицу тужурки, быстро оторвал ее и сунул
в карман. Вынул платок, помахал им, как флагом, вытер лицо,
в чем оно не нуждалось.
В комнате было темно, а за окном еще темнее, и казалось, что та, внешняя, тьма может, выдавив стекла, хлынуть
в комнату холодным потоком.
Поцеловав его
в лоб, она исчезла, и, хотя это вышло у нее как-то внезапно, Самгин был доволен, что она ушла. Он закурил папиросу и погасил огонь; на пол легла мутная полоса света от фонаря и темный крест рамы; вещи сомкнулись;
в комнате стало тесней, теплей. За окном влажно вздыхал ветер, падал густой снег, город был не слышен, точно глубокой ночью.
— Затем выбегает
в соседнюю
комнату,
становится на руки, как молодой негодяй, ходит на руках и сам на себя
в низок зеркала смотрит. Но — позвольте! Ему — тридцать четыре года, бородка солидная и даже седые височки. Да-с! Спрашивают… спрашиваю его: «Очень хорошо, Яковлев, а зачем же ты вверх ногами ходил?» — «Этого, говорит, я вам объяснить не могу, но такая у меня примета и привычка, чтобы после успеха
в деле пожить минуточку вниз головою».
Самгин не слушал, углубленно рассматривая свою речь. Да, он говорил о себе и как будто
стал яснее для себя после этого. Брат — мешал, неприютно мотался
в комнате, ворчливо недоумевая...
Вбежал Гапон. Теперь, прилично остриженный и умытый, он
стал похож на цыгана. Посмотрев на всех
в комнате и на себя
в зеркале, он произнес решительно, угрожающе...
Это повторялось на разные лады, и
в этом не было ничего нового для Самгина. Не ново было для него и то, что все эти люди уже ухитрились встать выше события, рассматривая его как не очень значительный эпизод трагедии глубочайшей.
В комнате стало просторней, менее знакомые ушли, остались только ближайшие приятели жены; Анфимьевна и горничная накрывали стол для чая; Дудорова кричала Эвзонову...
Комната стала похожа на аквариум,
в голубоватой мгле шумно плескались бесформенные люди, блестело и звенело стекло, из зеркала выглядывали странные лица.
Самгин закрыл лицо руками. Кафли печи, нагреваясь все более, жгли спину, это уже было неприятно, но отойти от печи не было сил. После ухода Анфимьевны тишина
в комнатах стала тяжелей, гуще, как бы только для того, чтобы ясно был слышен голос Якова, — он струился из кухни вместе с каким-то едким, горьковатым запахом...
Расхаживая по
комнате с папиросой
в зубах, протирая очки, Самгин
стал обдумывать Марину. Движения дородного ее тела, красивые колебания голоса, мягкий, но тяжеловатый взгляд золотистых глаз — все
в ней было хорошо слажено, казалось естественным.
— Что — скушная
комната? — спросила Марина, выплывая из прихожей и остановясь на скрещении дорожек;
в капоте из кашемирских шалей она
стала еще больше, выше и шире, на груди ее лежали две толстые косы.
Потом, закуривая, вышел
в соседнюю, неосвещенную
комнату и, расхаживая
в сумраке мимо двух мутно-серых окон,
стал обдумывать. Несомненно, что
в речах Безбедова есть нечто от Марины. Она — тоже вне «суматохи» даже и тогда, когда физически находится среди людей, охваченных вихрем этой «суматохи». Самгин воспроизвел
в памяти картину собрания кружка людей, «взыскующих града», — его пригласила на собрание этого кружка Лидия Варавка.
Под полом,
в том месте, где он сидел, что-то негромко щелкнуло, сумрак пошевелился, посветлел, и, раздвигая его, обнаруживая стены большой продолговатой
комнаты,
стали входить люди — босые, с зажженными свечами
в руках,
в белых, длинных до щиколоток рубахах, подпоясанных чем-то неразличимым.
…
В комнате стало светлее. Самгин взглянул на пелену дыма, встал, открыл окно.
Какие-то неприятные молоточки стучали изнутри черепа
в кости висков. Дома он с минуту рассматривал
в зеркале возбужденно блестевшие глаза, седые нити
в поредевших волосах, отметил, что щеки
стали полнее, лицо — круглей и что к такому лицу бородка уже не идет, лучше сбрить ее. Зеркало показывало, как
в соседней
комнате ставит на стол посуду пышнотелая, картинная девица, румянощекая, голубоглазая, с золотистой косой ниже пояса.
В комнате стало совсем темно. Самгин тихо спросил...
Она плакала и все более задыхалась, а Самгин чувствовал — ему тоже тесно и трудно дышать, как будто стены
комнаты сдвигаются, выжимая воздух, оставляя только душные запахи. И время тянулось так медленно, как будто хотело остановиться.
В духоте,
в полутьме полубредовая речь Варвары
становилась все тяжелее, прерывистей...
Дома его встречало праздничное лицо ‹девицы›. Она очень располнела, сладко улыбалась, губы у нее очень яркие, пухлые, и
в глазах светилась неиссякаемо радость. Она была очень антипатична,
становилась все более фамильярной, но — Клим Иванович терпел ее, — хорошая работница, неплохо и дешево готовит, держит
комнаты в строгой чистоте. Изредка он спрашивал ее...
Самгин сел, чувствуя, что происходит не то, чего он ожидал. С появлением Дронова
в комнате стало холоднее, а за окнами темней.