Неточные совпадения
Когда герои были уничтожены, они — как это всегда бывает — оказались виновными в том, что, возбудив надежды, не могли осуществить их.
Люди, которые издали благосклонно следили за неравной борьбой, были угнетены поражением более тяжко, чем
друзья борцов, оставшиеся в живых. Многие немедля и благоразумно закрыли двери домов своих пред осколками группы героев, которые еще вчера вызывали восхищение, но сегодня могли только скомпрометировать.
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее казалась тяжелей и гуще, чем тени всех
других людей, тень влеклась за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
Он уже научился не только зорко подмечать в
людях смешное и глупое, но искусно умел подчеркнуть недостатки одного в глазах
другого.
Люди спят, мой
друг, пойдем в тенистый сад,
Люди спят, одни лишь звезды к нам глядят,
Да и те не видят нас среди ветвей
И не слышат, слышит только соловей.
Постепенно и вполне естественно исчезали, один за
другим,
люди.
Только Иван Дронов требовательно и как-то излишне визгливо ставил вопросы об интеллигенции, о значении личности в процессе истории. Знатоком этих вопросов был
человек, похожий на кормилицу; из всех
друзей писателя он казался Климу наиболее глубоко обиженным.
Он спокойнее всех спорил с переодетым в мужика
человеком и с
другим, лысым, краснолицым, который утверждал, что настоящее, спасительное для народа дело — сыроварение и пчеловодство.
—
Человек — это мыслящий орган природы,
другого значения он не имеет. Посредством
человека материя стремится познать саму себя. В этом — все.
Клим поспешно ушел, опасаясь, что писатель спросит его о напечатанном в журнале рассказе своем; рассказ был не лучше
других сочинений Катина, в нем изображались детски простодушные мужики, они, как всегда, ожидали пришествия божьей правды, это обещал им сельский учитель, честно мыслящий
человек, которого враждебно преследовали двое: безжалостный мироед и хитрый поп.
Писатель начал рассказывать о жизни интеллигенции тоном
человека, который опасается, что его могут в чем-то обвинить. Он смущенно улыбался, разводил руками, называл полузнакомые Климу фамилии
друзей своих и сокрушенно добавлял...
— Как слепой в яму упал, — вставил Варавка, а Клим, чувствуя, что он побледнел от досады, размышлял: почему это случается так, что все забегают вперед его? Слова Томилина, что
люди прячутся
друг от
друга в идеях, особенно нравились ему, он считал их верными.
Оживляясь, он говорил о том, что сословия относятся
друг к
другу иронически и враждебно, как племена различных культур, каждое из них убеждено, что все
другие не могут понять его, и спокойно мирятся с этим, а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору —
другие люди и хуже, чем они, жители вот этого города.
И чем более наблюдал он любителей споров и разногласий, тем более подозрительно относился к ним. У него возникало смутное сомнение в праве и попытках этих
людей решать задачи жизни и навязывать эти решения ему. Для этого должны существовать
другие люди, более солидные, менее азартные и уже во всяком случае не полубезумные, каков измученный дядя Яков.
Он хотел зажечь лампу, встать, посмотреть на себя в зеркало, но думы о Дронове связывали, угрожая какими-то неприятностями. Однако Клим без особенных усилий подавил эти думы, напомнив себе о Макарове, его угрюмых тревогах, о ничтожных «Триумфах женщин», «рудиментарном чувстве» и прочей смешной ерунде, которой жил этот
человек. Нет сомнения — Макаров все это выдумал для самоукрашения, и, наверное, он втайне развратничает больше
других. Уж если он пьет, так должен и развратничать, это ясно.
Эти размышления позволяли Климу думать о Макарове с презрительной усмешкой, он скоро уснул, а проснулся, чувствуя себя
другим человеком, как будто вырос за ночь и выросло в нем ощущение своей значительности, уважения и доверия к себе. Что-то веселое бродило в нем, даже хотелось петь, а весеннее солнце смотрело в окно его комнаты как будто благосклонней, чем вчера. Он все-таки предпочел скрыть от всех новое свое настроение, вел себя сдержанно, как всегда, и думал о белошвейке уже ласково, благодарно.
Клим покосился на него, он все острей испытывал уколы зависти, когда слышал, как метко
люди определяют
друг друга, а Макаров досадно часто говорил меткие словечки.
Из флигеля выходили, один за
другим, темные
люди с узлами, чемоданами в руках, писатель вел под руку дядю Якова. Клим хотел выбежать на двор, проститься, но остался у окна, вспомнив, что дядя давно уже не замечает его среди
людей. Писатель подсадил дядю в экипаж черного извозчика, дядя крикнул...
— Ну, что же, — за порядочность
человека никогда нельзя ручаться. Мы выбираем
друзей небрежнее, чем ботинки. Заметь, что
человек без
друзей — более
человек.
По панелям, смазанным жидкой грязью,
люди шагали чрезмерно торопливо и были неестественно одноцветны. Каменные и тоже одноцветные серые дома, не разъединенные заборами, тесно прижатые один к
другому, являлись глазу как единое и бесконечное здание. Его нижний этаж, ярко освещенный, приплюснут к земле и вдавлен в нее, а верхние, темные, вздымались в серую муть, за которой небо не чувствовалось.
Среди этих домов
люди, лошади, полицейские были мельче и незначительнее, чем в провинции, были тише и покорнее. Что-то рыбье, ныряющее заметил в них Клим, казалось, что все они судорожно искали, как бы поскорее вынырнуть из глубокого канала, полного водяной пылью и запахом гниющего дерева. Небольшими группами
люди останавливались на секунды под фонарями, показывая
друг другу из-под черных шляп и зонтиков желтые пятна своих физиономий.
— Это у них каждую субботу. Ты обрати внимание на Кутузова, — замечательно умный
человек! Туробоев тоже оригинал, но в
другом роде. Из училища правоведения ушел в университет, а лекций не слушает, форму не носит.
Самгин был убежден, что все
люди честолюбивы, каждый хочет оттолкнуться от
другого только потому, чтоб стать заметней, отсюда и возникают все разногласия, все споры.
Глаза ее щурились и мигали от колючего блеска снежных искр. Тихо, суховато покашливая, она говорила с жадностью долго молчавшей, как будто ее только что выпустили из одиночного заключения в тюрьме. Клим отвечал ей тоном
человека, который уверен, что не услышит ничего оригинального, но слушал очень внимательно. Переходя с одной темы на
другую, она спросила...
— Насколько ты, с твоей сдержанностью, аристократичнее
других! Так приятно видеть, что ты не швыряешь своих мыслей, знаний бессмысленно и ненужно, как это делают все, рисуясь
друг перед
другом! У тебя есть уважение к тайнам твоей души, это — редко. Не выношу
людей, которые кричат, как заплутавшиеся в лесу слепые. «Я, я, я», — кричат они.
Клим находил, что это верно: какая-то чудовищная пасть поглощает, одного за
другим, лучших
людей земли, извергая из желудка своего врагов культуры, таких, как Болотников, Разин, Пугачев.
Над Москвой хвастливо сияло весеннее утро; по неровному булыжнику цокали подковы, грохотали телеги; в теплом, светло-голубом воздухе празднично гудела медь колоколов; по истоптанным панелям нешироких, кривых улиц бойко шагали легкие
люди; походка их была размашиста, топот ног звучал отчетливо, они не шаркали подошвами, как петербуржцы. Вообще здесь шума было больше, чем в Петербурге, и шум был
другого тона, не такой сыроватый и осторожный, как там.
Звон колокольчика и крик швейцара, возвестив время отхода поезда, прервал думы Самгина о
человеке, неприятном ему. Он оглянулся, в зале суетились пассажиры, толкая
друг друга, стремясь к выходу на перрон.
Он сел на скамью, под густой навес кустарника; аллея круто загибалась направо, за углом сидели какие-то
люди, двое; один из них глуховато ворчал,
другой шаркал палкой или подошвой сапога по неутоптанному, хрустящему щебню. Клим вслушался в монотонную воркотню и узнал давно знакомые мысли...
То, что, исходя от
других людей, совпадало с его основным настроением и легко усваивалось памятью его, казалось ему более надежным, чем эти бродячие, вдруг вспыхивающие мысли, в них было нечто опасное, они как бы грозили оторвать и увлечь в сторону от запаса уже прочно усвоенных мнений.
— И все вообще, такой ужас! Ты не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша с Верой Петровной, мы не любим
друг друга, но — господи! Как ей было тяжело! У нее глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно.
Люди топчут
друг друга. Я хочу жить, Клим, но я не знаю — как?
Оно — не в том, что говорит Лидия, оно прячется за словами и повелительно требует, чтоб Клим Самгин стал
другим человеком, иначе думал, говорил, — требует какой-то необыкновенной откровенности.
— В России живет два племени:
люди одного — могут думать и говорить только о прошлом,
люди другого — лишь о будущем и, непременно, очень отдаленном. Настоящее, завтрашний день, почти никого не интересует.
Из подвала дома купцов Синевых выползли на улицу тысячи каких-то червяков, они копошились, лезли на серый камень фундамента, покрывая его живым, черным кружевом, ползли по панели под ноги толпы
людей,
люди отступали пред ними, одни — боязливо,
другие — брезгливо, и ворчали, одни — зловеще,
другие — злорадно...
Выслушав этот рассказ, Клим решил, что Иноков действительно ненормальный и опасный
человек. На
другой день он сообщил свое умозаключение Лидии, но она сказала очень твердо...
Слишком много
людей, которые стремятся навязать
другим свои выдумки, домыслы и в этом полагают цель своей жизни.
Когда мысли этого цвета и порядка являлись у Самгина, он хорошо чувствовал, что вот это — подлинные его мысли, те, которые действительно отличают его от всех
других людей. Но он чувствовал также, что в мыслях этих есть что-то нерешительное, нерешенное и робкое. Высказывать их вслух не хотелось. Он умел скрывать их даже от Лидии.
— Странное лицо у Макарова. Такое раздражающее, если смотреть в профиль. Но анфас — лицо
другого человека. Я не говорю, что он двуличен в смысле нелестном для него. Нет, он… несчастливо двуличен…
— Слышал? Не надо. Чаще всех
других слов, определяющих ее отношение к миру, к
людям, она говорит: не надо.
— Беседуя с одним, она всегда заботится, чтоб
другой не слышал, не знал, о чем идет речь. Она как будто боится, что
люди заговорят неискренно, в унисон
друг другу, но, хотя противоречия интересуют ее, — сама она не любит возбуждать их. Может быть, она думает, что каждый
человек обладает тайной, которую он способен сообщить только девице Лидии Варавка?
— А затем он сам себя, своею волею ограничит. Он — трус,
человек, он — жадный. Он — умный, потому что трус, именно поэтому. Позвольте ему испугаться самого себя. Разрешите это, и вы получите превосходнейших, кротких
людей, дельных
людей, которые немедленно сократят, свяжут сами себя и
друг друга и предадут… и предадутся богу благоденственного и мирного жития…
— У нас удивительно много
людей, которые, приняв чужую мысль, не могут, даже как будто боятся проверить ее, внести поправки от себя, а, наоборот, стремятся только выпрямить ее, заострить и вынести за пределы логики, за границы возможного. Вообще мне кажется, что мышление для русского
человека — нечто непривычное и даже пугающее, хотя соблазнительное. Это неумение владеть разумом у одних вызывает страх пред ним, вражду к нему, у
других — рабское подчинение его игре, — игре, весьма часто развращающей
людей.
Все молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее горел и кудряво дымился светец, черный
человек осторожно шевелил веслами, а
другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до дна реки, красную яму, куда
человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
«Но эти слова говорят лишь о том, что я умею не выдавать себя. Однако роль внимательного слушателя и наблюдателя откуда-то со стороны, из-за угла, уже не достойна меня. Мне пора быть более активным. Если я осторожно начну ощипывать с
людей павлиньи перья, это будет очень полезно для них. Да. В каком-то псалме сказано: «ложь во спасение». Возможно, но — изредка и — «во спасение», а не для игры
друг с
другом».
— Вот что, Клим: Алина не глупее меня. Я не играю никакой роли в ее романе. Лютова я люблю. Туробоев нравится мне. И, наконец, я не желаю, чтоб мое отношение к
людям корректировалось тобою или кем-нибудь
другим.
— Не сердись, — сказал Макаров, уходя и споткнувшись о ножку стула, а Клим, глядя за реку, углубленно догадывался: что значат эти все чаще наблюдаемые изменения
людей? Он довольно скоро нашел ответ, простой и ясный:
люди пробуют различные маски, чтоб найти одну, наиболее удобную и выгодную. Они колеблются, мечутся, спорят
друг с
другом именно в поисках этих масок, в стремлении скрыть свою бесцветность, пустоту.
В центре небольшого круга, созданного из пестрых фигур
людей, как бы вкопанных в землю, в изрытый, вытоптанный дерн, стоял на толстых слегах двухсотпудовый колокол, а перед ним еще три, один
другого меньше.
Вот в синем ухе колокольни зашевелилось что-то бесформенное, из него вылетела шапка, потом —
другая, вылетел комом свернутый передник, —
люди на земле судорожно встряхнулись, завыли, заорали; мячами запрыгали мальчишки, а лысый мужичок с седыми усами прорезал весь шум тонким визгом...
Тесной группой шли политические,
человек двадцать, двое — в очках, один — рыжий, небритый,
другой — седой, похожий на икону Николая Мирликийского, сзади их покачивался пожилой
человек с длинными усами и красным носом; посмеиваясь, он что-то говорил курчавому парню, который шел рядом с ним, говорил и показывал пальцем на окна сонных домов.
— Самгин, земляк мой и
друг детства! — вскричала она, вводя Клима в пустоватую комнату с крашеным и покосившимся к окнам полом. Из дыма поднялся небольшой
человек, торопливо схватил руку Самгина и, дергая ее в разные стороны, тихо, виновато сказал...
«
Человек — это система фраз, не более того. Конурки бога, — я глупо сказал. Глупо. Но еще глупее московский бог в рубахе. И — почему сны в Орле приятнее снов в Петербурге? Ясно, что все эти пошлости необходимы
людям лишь для того, чтоб каждый мог отличить себя от
других. В сущности — это мошенничество».