Неточные совпадения
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала
петь густым
голосом, в нос и тоже злобно. Слова ее песен
были странно изломаны, связь их непонятна, и от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
Были минуты, когда Дронов внезапно расцветал и становился непохож сам на себя. Им овладевала задумчивость, он весь вытягивался, выпрямлялся и мягким
голосом тихо рассказывал Климу удивительные полусны, полусказки. Рассказывал, что из колодца в углу двора вылез огромный, но легкий и прозрачный, как тень, человек, перешагнул через ворота, пошел по улице, и, когда проходил мимо колокольни, она, потемнев, покачнулась вправо и влево, как тонкое дерево под ударом ветра.
Вытирая шарфом лицо свое, мать заговорила уже не сердито, а тем уверенным
голосом, каким она объясняла непонятную путаницу в нотах, давая Климу уроки музыки. Она сказала, что учитель снял с юбки ее гусеницу и только, а ног не обнимал, это
было бы неприлично.
Ее судороги становились сильнее,
голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он
был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось — веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Избалованный ласковым вниманием дома, Клим тяжко ощущал пренебрежительное недоброжелательство учителей. Некоторые
были физически неприятны ему: математик страдал хроническим насморком, оглушительно и грозно чихал, брызгая на учеников, затем со свистом выдувал воздух носом, прищуривая левый глаз; историк входил в класс осторожно, как полуслепой, и подкрадывался к партам всегда с таким лицом, как будто хотел дать пощечину всем ученикам двух первых парт, подходил и тянул тоненьким
голосом...
А говорил он высоким
голосом дьячка, всегда что-то особенно памятное и так, что нельзя
было понять, серьезно говорит он или шутит.
Но, хотя он говорил шутя, глаза его
были грустны, беспокойно мигали, холеная борода измята. Он очень старался развеселить Клима, читал тоненьким
голосом стишки...
Жена, кругленькая, розовая и беременная,
была неистощимо ласкова со всеми. Маленьким, но милым
голосом она, вместе с сестрой своей,
пела украинские песни. Сестра, молчаливая, с длинным носом, жила прикрыв глаза, как будто боясь увидеть нечто пугающее, она молча, аккуратно разливала чай, угощала закусками, и лишь изредка Клим слышал густой
голос ее...
В доме
было тихо, потом, как-то вдруг, в столовой послышался негромкий смех, что-то звучно, как пощечина, шлепнулось, передвинули стул, и два женских
голоса негромко запели.
— Нет, я не хочу замуж, — низким, грудным
голосом говорила она, — я
буду актрисой.
Она не плохо, певуче, но как-то чрезмерно сладостно читала стихи Фета, Фофанова, мечтательно
пела цыганские романсы, но романсы у нее звучали обездушенно, слова стихов безжизненно, нечетко, смятые ее бархатным
голосом. Клим
был уверен, что она не понимает значения слов, медленно выпеваемых ею.
Климу больше нравилась та скука, которую он испытывал у Маргариты. Эта скука не тяготила его, а успокаивала, притупляя мысли, делая ненужными всякие выдумки. Он отдыхал у швейки от необходимости держаться, как солдат на параде. Маргарита вызывала в нем своеобразный интерес простотою ее чувств и мыслей. Иногда, должно
быть, подозревая, что ему скучно, она
пела маленьким, мяукающим
голосом неслыханные песни...
Он
был уже в двух шагах от Макарова, когда тот произнес пьяным
голосом...
И в
голосе ее и в глазах
было нечто глубоко обидное. Клим молчал, чувствуя, что его раздувает злость, а девушка недоуменно, печально говорила...
Непривычен
был подавленный шум города, слишком мягки и тупы удары лошадиных копыт по деревянной мостовой, шорох резиновых и железных шин на колесах экипажей почти не различался по звуку,
голоса людей звучали тоже глухо и однообразно.
Он злился. Его раздражало шумное оживление Марины, и почему-то
была неприятна встреча с Туробоевым. Трудно
было признать, что именно вот этот человек с бескровным лицом и какими-то кричащими глазами — мальчик, который стоял перед Варавкой и звонким
голосом говорил о любви своей к Лидии. Неприятен
был и бородатый студент.
Марина, схватив Кутузова за рукав, потащила его к роялю, там они запели «Не искушай». Климу показалось, что бородач
поет излишне чувствительно, это не гармонирует с его коренастой фигурой, мужиковатым лицом, — не гармонирует и даже несколько смешно. Сильный и богатый
голос Марины оглушал, она плохо владела им, верхние ноты звучали резко, крикливо. Клим
был очень доволен, когда Кутузов, кончив дуэт, бесцеремонно сказал ей...
Ярким зимним днем Самгин медленно шагал по набережной Невы, укладывая в памяти наиболее громкие фразы лекции. Он еще издали заметил Нехаеву, девушка вышла из дверей Академии художеств, перешла дорогу и остановилась у сфинкса, глядя на реку, покрытую ослепительно блестевшим снегом; местами снег
был разорван ветром и обнажались синеватые лысины льда. Нехаева поздоровалась с Климом, ласково улыбаясь, и заговорила своим слабым
голосом...
Она уже не шептала,
голос ее звучал довольно громко и
был насыщен гневным пафосом. Лицо ее жестоко исказилось, напомнив Климу колдунью с картинки из сказок Андерсена. Сухой блеск глаз горячо щекотал его лицо, ему показалось, что в ее взгляде горит чувство злое и мстительное. Он опустил голову, ожидая, что это странное существо в следующую минуту закричит отчаянным криком безумной докторши Сомовой...
Его грубоватая речь, тяжелые жесты, снисходительные и добродушные улыбочки в бороду, красивый
голос — все
было слажено прочно и все необходимо, как необходимы машине ее части.
Оборвав фразу, она помолчала несколько секунд, и снова зашелестел ее
голос. Клим задумчиво слушал, чувствуя, что сегодня он смотрит на девушку не своими глазами; нет, она ничем не похожа на Лидию, но
есть в ней отдаленное сходство с ним. Он не мог понять, приятно ли это ему или неприятно.
— У нас ухо забито шумом каменных городов, извозчиками, да, да! Истинная, чистая музыка может возникнуть только из совершенной тишины. Бетховен
был глух, но ухо Вагнера слышало несравнимо хуже Бетховена, поэтому его музыка только хаотически собранный материал для музыки. Мусоргский должен
был оглушаться вином, чтоб слышать
голос своего гения в глубине души, понимаете?
Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции, слушать ее
было скучно, и казалось, что она старается оглушить себя. После того, как ушел Варавка, стало снова тихо и в доме и на улице, только сухой
голос матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим
был рад, когда она утомленно сказала...
«Эту школа испортила больше, чем Лидию», — подумал Клим. Мать,
выпив чашку чая, незаметно ушла. Лидия слушала сочный
голос подруги, улыбаясь едва заметной улыбкой тонких губ, должно
быть, очень жгучих. Алина смешно рассказывала драматический роман какой-то гимназистки, которая влюбилась в интеллигентного переплетчика.
Именно это чувство слышал Клим в густых звуках красивого
голоса, видел на лице, побледневшем, может
быть, от стыда или страха, и в расширенных глазах.
И, нервно схватив бутылку со стола, налил в стакан свой пива. Три бутылки уже
были пусты. Клим ушел и, переписывая бумаги, прислушивался к невнятным
голосам Варавки и Лютова.
Голоса у обоих
были почти одинаково высокие и порою так странно взвизгивали, как будто сердились, тоскуя, две маленькие собачки, запертые в комнате.
Туробоев отошел в сторону, Лютов, вытянув шею, внимательно разглядывал мужика, широкоплечего, в пышной шапке сивых волос, в красной рубахе без пояса; полторы ноги его
были одеты синими штанами. В одной руке он держал нож, в другой — деревянный ковшик и, говоря, застругивал ножом выщербленный край ковша, поглядывая на господ снизу вверх светлыми глазами. Лицо у него
было деловитое, даже мрачное,
голос звучал безнадежно, а когда он перестал говорить, брови его угрюмо нахмурились.
— Каши ему дали, зверю, — говорил он, еще понижая
голос. Меховое лицо его
было торжественно, в глазах блестела важность и радость. — Каша у нас как можно горячо сварена и — в горшке, а горшок-то надбит, понимаете эту вещь?
— Представьте себе, — слышал Клим
голос, пьяный от возбуждения, — представьте, что из сотни миллионов мозгов и сердец русских десять, ну, пять! —
будут работать со всей мощью энергии, в них заключенной?
Туробоев шел впереди, протискиваясь сквозь непрочную плоть толпы, за ним, гуськом, продвигались остальные, и чем ближе
была мясная масса колокольни, тем глуше становился жалобный шумок бабьих молитв, слышнее внушительные
голоса духовенства, служившего молебен.
Придя домой, Самгин лег. Побаливала голова, ни о чем не думалось, и не
было никаких желаний, кроме одного: скорее бы погас этот душный, глупый день, стерлись нелепые впечатления, которыми он наградил. Одолевала тяжелая дремота, но не спалось, в висках стучали молоточки, в памяти слуха тяжело сгустились все
голоса дня: бабий шепоток и вздохи, командующие крики, пугливый вой, надсмертные причитания. Горбатенькая девочка возмущенно спрашивала...
Уже темнело, когда пришли Туробоев, Лютов и сели на террасе, продолжая беседу, видимо, начатую давно. Самгин лежал и слушал перебой двух
голосов.
Было странно слышать, что Лютов говорит без выкриков и визгов, характерных для него, а Туробоев — без иронии. Позванивали чайные ложки о стекло, горячо шипела вода, изливаясь из крана самовара, и это напомнило Климу детство, зимние вечера, когда, бывало, он засыпал пред чаем и его будил именно этот звон металла о стекло.
Климу
было неприятно услышать, что Туробоев назвал догадку Макарова остроумной. Теперь оба они шагали по террасе, и Макаров продолжал, еще более понизив
голос, крутя пуговицу, взмахивая рукой...
— Когда роешься в книгах — время течет незаметно, и вот я опоздал домой к чаю, — говорил он, выйдя на улицу, морщась от солнца. В разбухшей, измятой шляпе, в пальто, слишком широком и длинном для него, он
был похож на банкрота купца, который долго сидел в тюрьме и только что вышел оттуда. Он шагал важно, как гусь, держа руки в карманах, длинные рукава пальто смялись глубокими складками. Рыжие щеки Томилина сыто округлились,
голос звучал уверенно, и в словах его Клим слышал строгость наставника.
Не хотелось смотреть на людей,
было неприятно слышать их
голоса, он заранее знал, что скажет мать, Варавка, нерешительный доктор и вот этот желтолицый, фланелевый человек, сосед по месту в вагоне, и грязный смазчик с длинным молотком в руке.
Изредка
был слышен нерешительный
голос доктора, он говорил что-нибудь серьезное...
— У Киселевского весь талант
был в
голосе, а в душе у него ни зерна не
было.
— Ну — здравствуйте! — обратился незначительный человек ко всем.
Голос у него звучный, и
было странно слышать, что он звучит властно. Половина кисти левой руки его
была отломлена, остались только три пальца: большой, указательный и средний. Пальцы эти слагались у него щепотью, никоновским крестом. Перелистывая правой рукой узенькие страницы крупно исписанной книги, левой он непрерывно чертил в воздухе затейливые узоры, в этих жестах
было что-то судорожное и не сливавшееся с его спокойным
голосом.
— Ты — видишь, я все молчу, — слышал он задумчивый и ровный
голос. — Мне кажется, что, если б я говорила, как думаю, это
было бы… ужасно! И смешно. Меня выгнали бы. Наверное — выгнали бы. С Диомидовым я могу говорить обо всем, как хочу.
Слушать его
было трудно,
голос гудел глухо, церковно, мял и растягивал слова, делая их невнятными. Лютов, прижав локти к бокам, дирижировал обеими руками, как бы укачивая ребенка, а иногда точно сбрасывая с них что-то.
В его крепко слаженных фразах совершенно отсутствовали любимые русскими лишние слова, не
было ничего цветистого, никакого щегольства, и
было что-то как бы старческое, что не шло к его звонкому
голосу и твердому взгляду бархатных глаз.
Минут пять молча
пили чай. Клим прислушивался к шарканью и топоту на улице, к веселым и тревожным
голосам. Вдруг точно подул неощутимый, однако сильный ветер и унес весь шум улицы, оставив только тяжелый грохот телеги, звон бубенчиков. Макаров встал, подошел к окну и оттуда сказал громко...
На улице
было людно и шумно, но еще шумнее стало, когда вышли на Тверскую. Бесконечно двигалась и гудела толпа оборванных, измятых, грязных людей. Негромкий, но сплошной ропот стоял в воздухе, его разрывали истерические
голоса женщин. Люди устало шли против солнца, наклоня головы, как бы чувствуя себя виноватыми. Но часто, когда человек поднимал голову, Самгин видел на истомленном лице выражение тихой радости.
Было уже темно, когда вбежала Лидия, а Макаров ввел под руку Диомидова. Самгину показалось, что все в комнате вздрогнуло и опустился потолок. Диомидов шагал прихрамывая, кисть его левой руки
была обернута фуражкой Макарова и подвязана обрывком какой-то тряпки к шее. Не своим
голосом он говорил, задыхаясь...
Жил черный человек таинственной ночной жизнью; до полудня — спал, до вечера шлепал по столу картами и воркующим
голосом, негромко
пел всегда один и тот же романс...
Она вырвалась; Клим, покачнувшись, сел к роялю, согнулся над клавиатурой, в нем ходили волны сотрясающей дрожи, он ждал, что упадет в обморок. Лидия
была где-то далеко сзади его, он слышал ее возмущенный
голос, стук руки по столу.
В словах капитана
было что-то барабанное,
голос его оглушал. Радеев, кивая головой, осторожно отодвигался вместе со стулом и бормотал...
Помимо добротной красоты слов
было в этом
голосе что-то нечеловечески ласковое и мудрое, магическая сила, заставившая Самгина оцепенеть с часами в руке.
Минутами Климу казалось, что он один в зале, больше никого нет, может
быть, и этой доброй ведьмы нет, а сквозь шумок за пределами зала, из прожитых веков, поистине чудесно долетает до него оживший
голос героической древности.
Умом он понимал, что ведь матерый богатырь из села Карачарова,
будучи прогневан избалованным князем, не так, не этим
голосом говорил, и, конечно, в зорких степных глазах его не могло
быть такой острой иронической усмешечки, отдаленно напоминавшей хитренькие и мудрые искорки глаз историка Василия Ключевского.