Неточные совпадения
— Дронов где-то вычитал, что тут действует «дух породы», что «так хочет Венера». Черт их
возьми, породу и Венеру, какое мне дело до них? Я не желаю чувствовать себя кобелем,
у меня от этого тоска и мысли о самоубийстве, вот в чем дело!
— А Люба
взяла место компаньонки
у больной туберкулезом девицы.
Клим Самгин решил не выходить из комнаты, но горничная, подав кофе, сказала, что сейчас придут полотеры. Он
взял книгу и перешел в комнату брата. Дмитрия не было,
у окна стоял Туробоев в студенческом сюртуке; барабаня пальцами по стеклу, он смотрел, как лениво вползает в небо мохнатая туча дыма.
У стола в комнате Нехаевой стояла шерстяная, кругленькая старушка, она бесшумно брала в руки вещи, книги и обтирала их тряпкой. Прежде чем
взять вещь, она вежливо кивала головою, а затем так осторожно вытирала ее, точно вазочка или книга были живые и хрупкие, как цыплята. Когда Клим вошел в комнату, она зашипела на него...
Два парня в новых рубахах, сшитых как будто из розовой жести, похожие друг на друга, как два барана, остановились
у крыльца, один из них посмотрел на дачников, подошел к слепой,
взял ее за руку и сказал непреклонно...
— Если революционер внушает мужику:
возьми, дурак, пожалуйста, землю
у помещика и, пожалуйста, учись жить, работать человечески разумно, — революционер — полезный человек. Лютов — что? Народник? Гм… народоволец. Я слышал, эти уже провалились…
— Странный, не правда ли? — воскликнула Лидия, снова оживляясь. Оказалось, что Диомидов — сирота, подкидыш; до девяти лет он воспитывался старой девой, сестрой учителя истории, потом она умерла, учитель спился и тоже через два года помер, а Диомидова
взял в ученики себе резчик по дереву, работавший иконостасы. Проработав
у него пять лет, Диомидов перешел к его брату, бутафору, холостяку и пьянице, с ним и живет.
Но — мне
взять у людей нечего,
Я не ем сладкого и жирного,
Пошлость возбуждает
у меня тошноту,
Еще щенком я уже был окормлен ложью.
— А критикуют
у нас от конфуза пред Европой, от самолюбия, от неумения жить по-русски. Господину Герцену хотелось Вольтером быть, ну и
у других критиков —
у каждого своя мечта.
Возьмите лепешечку, на вишневом соке замешена; домохозяйка моя — неистощимой изобретательности по части печева, — талант!
— Критика — законна. Только — серебро и медь надобно чистить осторожно, а
у нас металлы чистят тертым кирпичом, и это есть грубое невежество, от которого вещи страдают. Европа весьма величественно распухла и многими домыслами своими, конечно, может гордиться. Но вот, например, европейская обувь, ботинки разные, ведь они не столь удобны, как наш русский сапог, а мы тоже начали остроносые сапоги тачать, от чего нам нет никакого выигрыша, только мозоли на пальцах. Примерчик этот
возьмите иносказательно.
Странно было слышать, что человек этот говорит о житейском и что он так просто говорит о человеке,
у которого отнял невесту. Вот он отошел к роялю,
взял несколько аккордов.
— Какой вы проницательный, черт
возьми, — тихонько проворчал Иноков,
взял со стола пресс-папье — кусок мрамора с бронзовой, тонконогой женщиной на нем — и улыбнулся своей второй, мягкой улыбкой. — Замечательно проницательный, — повторил он, ощупывая пальцами бронзовую фигурку. — Убить, наверное, всякий способен, ну, и я тоже. Я — не злой вообще, а иногда
у меня в душе вспыхивает эдакий зеленый огонь, и тут уж я себе — не хозяин.
— Как они долго, черт их
возьми! — пробормотал он, отходя от окна; встал
у шкафа и, рассматривая книги, снова начал...
Вошла Лидия, одетая в необыкновенный халатик оранжевого цвета, подпоясанный зеленым кушаком. Волосы
у нее были влажные, но от этого шапка их не стала меньше. Смуглое лицо ярко разгорелось, в зубах дымилась папироса, она рядом с Алиной напоминала слишком яркую картинку не очень искусного художника. Морщась от дыма, она
взяла чашку чая, вылила чай в полоскательницу и сказала...
Самгин
взял бутылку белого вина, прошел к столику
у окна; там, между стеною и шкафом, сидел, точно в ящике, Тагильский, хлопая себя по колену измятой картонной маской. Он был в синей куртке и в шлеме пожарного солдата и тяжелых сапогах, все это странно сочеталось с его фарфоровым лицом. Усмехаясь, он посмотрел на Самгина упрямым взглядом нетрезвого человека.
На руке своей Клим ощутил слезы. Глаза Варвары неестественно дрожали, казалось — они выпрыгнут из глазниц. Лучше бы она закрыла их. Самгин вышел в темную столовую,
взял с буфета еще не совсем остывший самовар, поставил его
у кровати Варвары и, не взглянув на нее, снова ушел в столовую, сел
у двери.
— Ну, — раздвоились: крестьянская, скажем, партия, рабочая партия, так! А которая же из них
возьмет на себя защиту интересов нации, культуры, государственные интересы?
У нас имперское великороссийское дело интеллигенцией не понято, и не заметно
у нее желания понять это. Нет, нам необходима третья партия, которая дала бы стране единоглавие, так сказать. А то, знаете, все орлы, но домашней птицы — нет.
— В кусочки, да! Хлебушка
у них — ни поесть, ни посеять. А в магазее хлеб есть, лежит. Просили они на посев — не вышло, отказали им. Вот они и решили самосильно
взять хлеб силою бунта, значит. Они еще в среду хотели дело это сделать, да приехал земской, напугал. К тому же и день будний, не соберешь весь-то народ, а сегодня — воскресенье.
— Что — яд?
У моей дамы старичок буфетчик есть, такой, я вам скажу, Менделеев!.. Гуся
возьмите…
— Ничего. Это — кожа зудит, а внутренность
у нас здоровая.
Возьмите, например, гречневую кашу: когда она варится, кипит — легкое зерно всплывает кверху, а потом из него образуется эдакая вкусная корочка, с хрустом. Так? Но ведь сыты мы не корочкой, а кашей…
— А ты уступи, Клим Иванович!
У меня вот в печенке — камни, в почках — песок, меня скоро черти
возьмут в кухарки себе, так я
у них похлопочу за тебя, ей-ей! А? Ну, куда тебе, козел в очках, деньги? Вот, гляди, я свои грешные капиталы семнадцать лет все на девушек трачу, скольких в люди вывела, а ты — что, а? Ты, поди-ка, и на бульвар ни одной не вывел, праведник! Ни одной девицы не совратил, чай?
— Ну, чать,
у нас есть умные-то люди, не всех в Сибирь загнали! Вот хоть бы тебя
взять. Да мало ли…
—
Взяли они это глупое обыкновение нагайками хлестать, — солидно говорил он; лицо
у него было сухое, суздальское, каких много, а куртка на нем — пальто, полы которого обрезаны.
— Гроб поставили в сарай… Завтра его отнесут куда следует. Нашлись люди. Сто целковых. Н-да! Алина как будто приходит в себя.
У нее — никогда никаких истерик! Макаров… — Он подскочил на кушетке, сел, изумленно поднял брови. — Дерется как! Замечательно дерется, черт
возьми! Ну, и этот… Нет, — каков Игнат, а? — вскричал он, подбегая к столу. — Ты заметил, понял?
Судаков сел к столу против женщин, глаз
у него был большой, зеленоватый и недобрый, шея, оттененная черным воротом наглухо застегнутой тужурки, была как-то слишком бела. Стакан чаю, подвинутый к нему Алиной, он
взял левой рукой.
Самгин внимательно наблюдал, сидя в углу на кушетке и пережевывая хлеб с ветчиной. Он видел, что Макаров ведет себя, как хозяин в доме,
взял с рояля свечу, зажег ее, спросил
у Дуняши бумаги и чернил и ушел с нею. Алина, покашливая, глубоко вздыхала, как будто поднимала и не могла поднять какие-то тяжести. Поставив локти на стол, опираясь скулами на ладони, она спрашивала Судакова...
— А — вдруг пушки-то
у них отняли? Вдруг прохоровские рабочие
взяли верх, а? Что будет?
Взяв газету, он прилег на диван. Передовая статья газеты «Наше слово» крупным, но сбитым шрифтом, со множеством знаков вопроса и восклицания, сердито кричала о людях,
у которых «нет чувства ответственности пред страной, пред историей».
— А ты что, нарядился мужиком, болван? — закричал он на человека в поддевке. — Я мужиков — порю! Понимаешь? Песенки слушаете, картеж, биллиарды, а
у меня люди обморожены, черт вас
возьми! И мне — отвечать за них.
Это было хорошо, потому что от неудобной позы
у Самгина болели мускулы. Подождав, когда щелкнул замок ее комнаты, он перешел на постель, с наслаждением вытянулся, зажег свечу, взглянул на часы, — было уже около полуночи. На ночном столике лежал маленький кожаный портфель, из него торчала бумажка, — Самгин машинально
взял ее и прочитал написанное круглым и крупным детским почерком...
— Безбедов, Валентин Васильевич, — назвала Марина, удивительно легко оттолкнув его. Безбедов выпрямился, и Самгин увидал перед собою широколобое лицо, неприятно обнаженные белки глаз и маленькие, очень голубые льдинки зрачков. Марина внушительно говорила, что Безбедов может дать мебель, столоваться тоже можно
у него, — он
возьмет недорого.
— Меня? Разве я за настроения моего поверенного ответственна? Я говорю в твоих интересах. И — вот что, — сказала она, натягивая перчатку на пальцы левой руки, — ты возьми-ка себе Мишку, он тебе и комнаты приберет и книги будет в порядке держать, — не хочешь обедать с Валентином — обед подаст. Да заставил бы его и бумаги переписывать, — почерк
у него — хороший. А мальчишка он — скромный, мечтатель только.
— Сочинил — Савва Мамонтов, миллионер, железные дороги строил, художников подкармливал, оперетки писал. Есть такие французы? Нет таких французов. Не может быть, — добавил он сердито. — Это только
у нас бывает.
У нас, брат Всеволод, каждый рядится… несоответственно своему званию. И — силам. Все ходят в чужих шляпах. И не потому, что чужая — красивее, а… черт знает почему! Вдруг — революционер, а — почему? — Он подошел к столу,
взял бутылку и, наливая вино, пробормотал...
— Деньги — люблю, а считать — не люблю, даже противно, — сердито сказала она. — Мне бы американской миллионершей быть, они, вероятно, денег не считают. Захарий
у меня тоже не мастер этого дела. Придется
взять какого-нибудь приказчика, старичка.
Забыв поблагодарить, Самгин поднял свои чемоданы, вступил в дождь и через час,
взяв ванну, выпив кофе, сидел
у окна маленькой комнатки, восстановляя в памяти сцену своего знакомства с хозяйкой пансиона. Толстая, почти шарообразная, в темно-рыжем платье и сером переднике, в очках на носу, стиснутом подушечками красных щек, она прежде всего спросила...
— На Урале группочка парнишек эксы устраивала и после удачного поручили одному из своих товарищей передать деньги, несколько десятков тысяч, в Уфу, не то — серым, не то — седым, так называли они эсеров и эсдеков. А
у парня — сапоги развалились, он
взял из тысяч три целковых и купил сапоги. Передал деньги по адресу, сообщив, что три рубля — присвоил, вернулся к своим, а они его за присвоение трешницы расстреляли. Дико? Правильно! Отличные ребята. Понимали, что революция — дело честное.
Надо брать пример с немцев,
у них рост социализма идет нормально, путем отбора лучших из рабочего класса и включения их в правящий класс, — говорил Попов и, шагнув, задел ногой ножку кресла, потом толкнул его коленом и, наконец,
взяв за спинку, отставил в сторону.
— Я Варваре Кирилловне служу, и от нее распоряжений не имею для вас… — Она ходила за Самгиным, останавливаясь в дверях каждой комнаты и, очевидно, опасаясь, как бы он не
взял и не спрятал в карман какую-либо вещь, и возбуждая
у хозяина желание стукнуть ее чем-нибудь по голове. Это продолжалось минут двадцать, все время натягивая нервы Самгина. Он курил, ходил, сидел и чувствовал, что поведение его укрепляет подозрения этой двуногой щуки.
— На кой черт надо помнить это? — Он выхватил из пазухи гранки и высоко взмахнул ими. — Здесь идет речь не о временном союзе с буржуазией, а о полной, безоговорочной сдаче ей всех позиций критически мыслящей разночинной интеллигенции, — вот как понимает эту штуку рабочий, приятель мой, эсдек, большевичок… Дунаев. Правильно понимает. «Буржуазия, говорит, свое
взяла,
у нее конституция есть, а — что выиграла демократия, служилая интеллигенция? Место приказчика
у купцов?» Это — «соль земли» в приказчики?
А он говорит: «
Возьмите рублей пятьсот
у меня, продолжим».
«”Цепь неосмысленных случайностей” — это он
взял у Льва Шестова», — отметил Самгин.
— Ах, болтун! Это он
у Леонида Андреева
взял, — прошептала Елена, чему-то радуясь, и даже толкнула Самгина локтем в бок.
Он много работал, часто выезжал в провинцию, все еще не мог кончить дела, принятые от ‹Прозорова›, а
у него уже явилась своя клиентура, он даже
взял помощника Ивана Харламова, человека со странностями: он почти непрерывно посвистывал сквозь зубы и нередко начинал вполголоса разговаривать сам с собой очень ласковым тоном...
— Стойте, братцы! Достоверно говорю: я в начальство вам не лезу, этого мне не надо,
у меня имеется другое направление… И давайте прекратим посторонний разговор.
Возьмем дело в руки.
Взяла меня к себе тетка и сплавила в Арзамас, в монастырь, там
у нее подруга была, монашка.
—
У них такая думка, чтоб всемирный народ, крестьянство и рабочие,
взяли всю власть в свои руки. Все люди: французы, немцы, финлянцы…
— Смирно-о! Эй, ты, рябой, — подбери брюхо! Что ты — беременная баба? Носки, носки, черт вас
возьми! Сказано: пятки — вместе, носки — врозь. Харя чертова — как ты стоишь? Чего
у тебя плечо плеча выше? Эх вы, обормоты, дураково племя. Смирно-о! Равнение налево, шагом… Куда тебя черти двигают, свинья тамбовская, куда? Смирно-о! Равнение направо, ша-агом… арш! Ать — два, ать — два, левой, левой… Стой! Ну — черти не нашего бога, ну что мне с вами делать, а?
Литератор откинулся пред ним на спинку стула, его красивое лицо нахмурилось, покрылось серой тенью, глаза как будто углубились, он закусил губу, и это сделало рот его кривым; он
взял из коробки на столе папиросу, женщина
у самовара вполголоса напомнила ему: «Ты бросил курить!», тогда он, швырнув папиросу на мокрый медный поднос,
взял другую и закурил, исподлобья и сквозь дым глядя на оратора.