Неточные совпадения
Сказки она сказывает тихо, таинственно, наклонясь к моему лицу, заглядывая в глаза мне расширенными зрачками, точно вливая в сердце мое силу, приподнимающую меня. Говорит, точно
поет, и чем дальше, тем складней звучат
слова. Слушать ее невыразимо приятно. Я слушаю и прошу...
Я очутился на дворе. Двор
был тоже неприятный: весь завешан огромными мокрыми тряпками, заставлен чанами с густой разноцветной водою. В ней тоже мокли тряпицы. В углу, в низенькой полуразрушенной пристройке, жарко горели дрова в печи, что-то кипело, булькало, и невидимый человек громко говорил странные
слова...
Худенький, темный, с выпученными, рачьими глазами, Саша Яковов говорил торопливо, тихо, захлебываясь
словами, и всегда таинственно оглядывался, точно собираясь бежать куда-то, спрятаться. Карие зрачки его
были неподвижны, но, когда он возбуждался, дрожали вместе с белками.
Было приятно слушать добрые
слова, глядя, как играет в печи красный и золотой огонь, как над котлами вздымаются молочные облака пара, оседая сизым инеем на досках косой крыши, — сквозь мохнатые щели ее видны голубые ленты неба. Ветер стал тише, где-то светит солнце, весь двор точно стеклянной пылью досыпан, на улице взвизгивают полозья саней, голубой дым вьется из труб дома, легкие тени скользят по снегу, тоже что-то рассказывая.
Стал
было он своим
словам учить меня, да мать запретила, даже к попу водила меня, а поп высечь велел и на офицера жаловался.
Я помню эту «беду»: заботясь о поддержке неудавшихся детей, дедушка стал заниматься ростовщичеством, начал тайно принимать вещи в заклад. Кто-то донес на него, и однажды ночью нагрянула полиция с обыском.
Была великая суета, но всё кончилось благополучно; дед молился до восхода солнца и утром при мне написал в святцах эти
слова.
Ругался он всегда одними и теми же тремя погаными
словами, — в этом отношении мальчишки
были неизмеримо богаче его.
И всегда его краткие замечания падали вовремя,
были необходимы, — он как будто насквозь видел всё, что делалось в сердце и голове у меня, видел все лишние, неверные
слова раньше, чем я успевал сказать их, видел и отсекал прочь двумя ласковыми ударами...
Они рассказывали о своей скучной жизни, и слышать это мне
было очень печально; говорили о том, как живут наловленные мною птицы, о многом детском, но никогда ни
слова не
было сказано ими о мачехе и отце, — по крайней мере я этого не помню. Чаще же они просто предлагали мне рассказать сказку; я добросовестно повторял бабушкины истории, а если забывал что-нибудь, то просил их подождать, бежал к бабушке и спрашивал ее о забытом. Это всегда
было приятно ей.
Весь день в доме
было нехорошо, боязно; дед и бабушка тревожно переглядывались, говорили тихонько и непонятно, краткими
словами, которые еще более сгущали тревогу.
Потом она растирала мне уши гусиным салом;
было больно, но от нее исходил освежающий, вкусный запах, и это уменьшало боль. Я прижимался к ней, заглядывая в глаза ее, онемевший от волнения, и сквозь ее
слова слышал негромкий, невеселый голос бабушки...
— А господь, небойсь, ничего не прощает, а? У могилы вот настиг, наказывает, последние дни наши, а — ни покоя, ни радости нет и — не
быть! И — помяни ты мое
слово! — еще нищими подохнем, нищими!
Она говорила, сердясь, что я бестолков и упрям; это
было горько слышать, я очень добросовестно старался запомнить проклятые стихи и мысленно читал их без ошибок, но, читая вслух, — неизбежно перевирал. Я возненавидел эти неуловимые строки и стал, со зла, нарочно коверкать их, нелепо подбирая в ряд однозвучные
слова; мне очень нравилось, когда заколдованные стихи лишались всякого смысла.
Как умел, я объяснил ей, что вот, закрыв глаза, я помню стихи, как они напечатаны, но если
буду читать — подвернутся другие
слова.
Всё это
было верно, я чувствовал себя виноватым, но как только принимался учить стихи — откуда-то сами собою являлись, ползли тараканами другие
слова и тоже строились в строки.
Приезжал дядя Яков с гитарой, привозил с собою кривого и лысого часовых дел мастера, в длинном черном сюртуке, тихонького, похожего на монаха. Он всегда садился в угол, наклонял голову набок и улыбался, странно поддерживая ее пальцем, воткнутым в бритый раздвоенный подбородок.
Был он темненький, его единый глаз смотрел на всех как-то особенно пристально; говорил этот человек мало и часто повторял одни и те же
слова...
Прижмется, бывало, ко мне, обнимет, а то схватит на руки, таскает по горнице и говорит: «Ты, говорит, настоящая мне мать, как земля, я тебя больше Варвары люблю!» А мать твоя, в ту пору, развеселая
была озорница — бросится на него, кричит: «Как ты можешь такие
слова говорить, пермяк, солены уши?» И возимся, играем трое; хорошо жили мы, голуба́ душа!
Мне не нравилось, что она зажимает рот, я убежал от нее, залез на крышу дома и долго сидел там за трубой. Да, мне очень хотелось озорничать, говорить всем злые
слова, и
было трудно побороть это желание, а пришлось побороть: однажды я намазал стулья будущего вотчима и новой бабушки вишневым клеем, оба они прилипли; это
было очень смешно, но когда дед отколотил меня, на чердак ко мне пришла мать, привлекла меня к себе, крепко сжала коленями и сказала...
Бабушка отнеслась к этим
словам совершенно спокойно, точно давно знала, что они
будут сказаны, и ждала этого. Не торопясь, достала табакерку, зарядила свой губчатый нос и сказала...
Вотчим
был строг со мной, неразговорчив с матерью, он всё посвистывал, кашлял, а после обеда становился перед зеркалом и заботливо, долго ковырял лучинкой в неровных зубах. Всё чаще он ссорился с матерью, сердито говорил ей «вы» — это выканье отчаянно возмущало меня. Во время ссор он всегда плотно прикрывал дверь в кухню, видимо, не желая, чтоб я слышал его
слова, но я все-таки вслушивался в звуки его глуховатого баса.
У Костромы
было чувство брезгливости к воришкам,
слово — «вор» он произносил особенно сильно и, когда видел, что чужие ребята обирают пьяных, — разгонял их, если же удавалось поймать мальчика — жестоко бил его. Этот большеглазый, невеселый мальчик воображал себя взрослым, он ходил особенной походкой, вперевалку, точно крючник, старался говорить густым, грубым голосом, весь он
был какой-то тугой, надуманный, старый. Вяхирь
был уверен, что воровство — грех.
Нашим миротворцем
был Вяхирь, он всегда умел вовремя сказать нам какие-то особенные
слова; простые — они удивляли и конфузили нас. Он и сам говорил их с удивлением. Злые выходки Язя не обижали, не пугали его, он находил всё дурное ненужным и спокойно, убедительно отрицал.