Неточные совпадения
Вам хочется знать, как я вдруг из своей покойной комнаты, которую оставлял только в случае крайней надобности и всегда
с сожалением, перешел на зыбкое лоно морей, как, избалованнейший из всех вас городскою жизнию, обычною суетой
дня и мирным спокойствием ночи, я вдруг, в один
день, в один час, должен был ниспровергнуть этот порядок и ринуться в беспорядок жизни моряка?
И люди тоже, даже незнакомые, в другое время недоступные, хуже судьбы, как будто сговорились уладить
дело. Я был жертвой внутренней борьбы, волнений, почти изнемогал. «Куда это? Что я затеял?» И на лицах других мне страшно было читать эти вопросы. Участие пугало меня. Я
с тоской смотрел, как пустела моя квартира, как из нее понесли мебель, письменный стол, покойное кресло, диван. Покинуть все это, променять на что?
Не величавый образ Колумба и Васко де Гама гадательно смотрит
с палубы вдаль, в неизвестное будущее: английский лоцман, в синей куртке, в кожаных панталонах,
с красным лицом, да русский штурман,
с знаком отличия беспорочной службы, указывают пальцем путь кораблю и безошибочно назначают
день и час его прибытия.
Скорей же, скорей в путь! Поэзия дальних странствий исчезает не по
дням, а по часам. Мы, может быть, последние путешественники, в смысле аргонавтов: на нас еще, по возвращении, взглянут
с участием и завистью.
А примут отлично, как хорошие знакомые; даже самолюбию их будет приятно участие к их
делу, и они познакомят вас
с ним
с радушием и самою изысканною любезностью.
Я думал, судя по прежним слухам, что слово «чай» у моряков есть только аллегория, под которою надо разуметь пунш, и ожидал, что когда офицеры соберутся к столу, то начнется авральная работа за пуншем, загорится живой разговор, а
с ним и носы, потом кончится
дело объяснениями в дружбе, даже объятиями, — словом, исполнится вся программа оргии.
«Как же так, — говорил он всякому, кому и
дела не было до маяка, между прочим и мне, — по расчету уж
с полчаса мы должны видеть его.
В самом
деле, то от одной, то от другой группы опрометью бежал матрос
с пустой чашкой к братскому котлу и возвращался осторожно, неся полную до краев чашку.
Плавание становилось однообразно и, признаюсь, скучновато: все серое небо, да желтое море, дождь со снегом или снег
с дождем — хоть кому надоест. У меня уж заболели зубы и висок. Ревматизм напомнил о себе живее, нежели когда-нибудь. Я слег и несколько
дней пролежал, закутанный в теплые одеяла,
с подвязанною щекой.
Только у берегов Дании повеяло на нас теплом, и мы ожили. Холера исчезла со всеми признаками, ревматизм мой унялся, и я стал выходить на улицу — так я прозвал палубу. Но бури не покидали нас: таков обычай на Балтийском море осенью. Пройдет день-два — тихо, как будто ветер собирается
с силами, и грянет потом так, что бедное судно стонет, как живое существо.
На другой
день заревел шторм, сообщения
с берегом не было, и мы простояли, помнится, трое суток в печальном бездействии.
Так удавалось ему
дня три, но однажды он воротился
с пустым кувшином, ерошил рукой затылок, чесал спину и чему-то хохотал, хотя сквозь смех проглядывала некоторая принужденность.
«Вам что за
дело?» — «Может быть, что-нибудь насчет стола, находите, что это нехорошо, дорого, так снимите
с меня эту обязанность: я ценю ваше доверие, но если я мог возбудить подозрения, недостойные вас и меня, то я готов отказаться…» Он даже встанет, положит салфетку, но общий хохот опять усадит его на место.
Многие обрадовались бы видеть такой необыкновенный случай: праздничную сторону народа и столицы, но я ждал не того; я видел это у себя; мне улыбался завтрашний, будничный
день. Мне хотелось путешествовать не официально, не приехать и «осматривать», а жить и смотреть на все, не насилуя наблюдательности; не задавая себе утомительных уроков осматривать ежедневно,
с гидом в руках, по стольку-то улиц, музеев, зданий, церквей. От такого путешествия остается в голове хаос улиц, памятников, да и то ненадолго.
Благодаря настойчивым указаниям живых и печатных гидов я в первые пять-шесть
дней успел осмотреть большую часть официальных зданий, музеев и памятников и, между прочим, национальную картинную галерею, которая величиною будет
с прихожую нашего Эрмитажа.
Кажется, честность, справедливость, сострадание добываются как каменный уголь, так что в статистических таблицах можно, рядом
с итогом стальных вещей, бумажных тканей, показывать, что вот таким-то законом для той провинции или колонии добыто столько-то правосудия или для такого
дела подбавлено в общественную массу материала для выработки тишины, смягчения нравов и т. п.
Перед ними курится постоянный фимиам на домашнем алтаре, у которого англичанин, избегав утром город, переделав все
дела, складывает,
с макинтошем и зонтиком, и свою практичность.
У нас об Англии помину нет; мы распрощались
с ней, кончили все
дела, а ездить гулять мешает ветер.
Светский человек умеет поставить себя в такое отношение
с вами, как будто забывает о себе и делает все для вас, всем жертвует вам, не делая в самом
деле и не жертвуя ничего, напротив, еще курит ваши же сигары, как барон мои.
Каждый
день прощаюсь я
с здешними берегами, поверяю свои впечатления, как скупой поверяет втихомолку каждый спрятанный грош. Дешевы мои наблюдения, немного выношу я отсюда, может быть отчасти и потому, что ехал не сюда, что тороплюсь все дальше. Я даже боюсь слишком вглядываться, чтоб не осталось сору в памяти. Я охотно расстаюсь
с этим всемирным рынком и
с картиной суеты и движения,
с колоритом дыма, угля, пара и копоти. Боюсь, что образ современного англичанина долго будет мешать другим образам…
Он просыпается по будильнику. Умывшись посредством машинки и надев вымытое паром белье, он садится к столу, кладет ноги в назначенный для того ящик, обитый мехом, и готовит себе,
с помощью пара же, в три секунды бифштекс или котлету и запивает чаем, потом принимается за газету. Это тоже удобство — одолеть лист «Times» или «Herald»: иначе он будет глух и нем целый
день.
Мимоходом съел высиженного паром цыпленка, внес фунт стерлингов в пользу бедных. После того, покойный сознанием, что он прожил
день по всем удобствам, что видел много замечательного, что у него есть дюк и паровые цыплята, что он выгодно продал на бирже партию бумажных одеял, а в парламенте свой голос, он садится обедать и, встав из-за стола не совсем твердо, вешает к шкафу и бюро неотпираемые замки, снимает
с себя машинкой сапоги, заводит будильник и ложится спать. Вся машина засыпает.
Молчит приказчик: купец, точно,
с гривной давал. Да как же барин-то узнал? ведь он не видел купца! Решено было, что приказчик поедет в город на той неделе и там покончит
дело.
Завтрак снова является на столе, после завтрака кофе. Иван Петрович приехал на три
дня с женой,
с детьми, и
с гувернером, и
с гувернанткой,
с нянькой,
с двумя кучерами и
с двумя лакеями. Их привезли восемь лошадей: все это поступило на трехдневное содержание хозяина. Иван Петрович дальний родня ему по жене: не приехать же ему за пятьдесят верст — только пообедать! После объятий начался подробный рассказ о трудностях и опасностях этого полуторасуточного переезда.
До вечера: как не до вечера! Только на третий
день после того вечера мог я взяться за перо. Теперь вижу, что адмирал был прав, зачеркнув в одной бумаге, в которой предписывалось шкуне соединиться
с фрегатом, слово «непременно». «На море непременно не бывает», — сказал он. «На парусных судах», — подумал я. Фрегат рылся носом в волнах и ложился попеременно на тот и другой бок. Ветер шумел, как в лесу, и только теперь смолкает.
Мне хотелось поверить портрет
с подлинными чертами лежавшего передо мной великана, во власть которого я отдавался на долгое время. «Какой же он в самом
деле? — думал я, поглядывая кругом.
Фрегат взберется на голову волны, дрогнет там на гребне, потом упадет на бок и начинает скользить
с горы, спустившись на
дно между двух бугров, выпрямится, но только затем, чтоб тяжело перевалиться на другой бок и лезть вновь на холм.
«Как все?» Гляжу: в самом
деле — все, вот курица
с рисом, вот горячий паштет, вот жареная баранина — вместе в одной тарелке, и все прикрыто вафлей.
«Боже мой! кто это выдумал путешествия? — невольно
с горестью воскликнул я, — едешь четвертый месяц, только и видишь серое небо и качку!» Кто-то засмеялся. «Ах, это вы!» — сказал я, увидя, что в каюте стоит, держась рукой за потолок, самый высокий из моих товарищей, К. И. Лосев. «Да право! — продолжал я, — где же это синее море, голубое небо да теплота, птицы какие-то да рыбы, которых, говорят, видно на самом
дне?» На ропот мой как тут явился и дед.
Там рядом
с обыкновенным, природным
днем является какой-то другой, искусственный, называемый на берегу ночью, а тут полный забот, работ, возни.
Мне казалось, что я
с этого утра только и начал путешествовать, что судьба нарочно послала нам грозные, тяжелые и скучные испытания, крепкий, семь
дней без устали свирепствовавший холодный ветер и серое небо, чтоб живее тронуть мягкостью воздуха, теплым блеском солнца, нежным колоритом красок и всей этой гармонией волшебного острова, которая связует здесь небо
с морем, море
с землей — и все вместе
с душой человека.
В ней сидел русский чиновник, в вицмундире министерства иностранных
дел,
с русским орденом в петлице.
Однако я устал идти пешком и уже не насильно лег в паланкин, но вдруг вскочил опять: подо мной что-то было: я лег на связку
с бананами и раздавил их. Я хотел выбросить их, но проводники взяли,
разделили поровну и съели.
Десерт состоял из апельсинов, варенья, бананов, гранат; еще были тут называемые по-английски кастард-эппльз (custard apples) плоды, похожие видом и на грушу, и на яблоко,
с белым мясом,
с черными семенами. И эти были неспелые. Хозяева просили нас взять по нескольку плодов
с собой и подержать их
дня три-четыре и тогда уже есть. Мы так и сделали.
«Что же это? как можно?» — закричите вы на меня… «А что ж
с ним делать? не послать же в самом
деле в Россию». — «В стакан поставить да на стол». — «Знаю, знаю. На море это не совсем удобно». — «Так зачем и говорить хозяйке, что пошлете в Россию?» Что это за житье — никогда не солги!
Улица напоминает любой наш уездный город в летний
день, когда полуденное солнце жжет беспощадно, так что ни одной живой души не видно нигде; только ребятишки безнаказанно,
с непокрытыми головами, бегают по улице и звонким криком нарушают безмолвие.
Покойно, правда, было плавать в этом безмятежном царстве тепла и безмолвия: оставленная на столе книга, чернильница, стакан не трогались; вы ложились без опасения умереть под тяжестью комода или полки книг; но сорок
с лишком
дней в море! Берег сделался господствующею нашею мыслью, и мы немало обрадовались, вышедши, 16-го февраля утром, из Южного тропика.
Наступает, за знойным
днем, душно-сладкая, долгая ночь
с мерцаньем в небесах,
с огненным потоком под ногами,
с трепетом неги в воздухе. Боже мой! Даром пропадают здесь эти ночи: ни серенад, ни вздохов, ни шепота любви, ни пенья соловьев! Только фрегат напряженно движется и изредка простонет да хлопнет обессиленный парус или под кормой плеснет волна — и опять все торжественно и прекрасно-тихо!
Хотя наш плавучий мир довольно велик, средств незаметно проводить время было у нас много, но все плавать да плавать! Сорок
дней с лишком не видали мы берега. Самые бывалые и терпеливые из нас
с гримасой смотрели на море, думая про себя: скоро ли что-нибудь другое? Друг на друга почти не глядели, перестали заниматься, читать. Всякий знал, что подадут к обеду, в котором часу тот или другой ляжет спать, даже нехотя заметишь, у кого сапог разорвался или панталоны выпачкались в смоле.
Бог
с вами: типун бы вам на язык — на якорь становимся!» В самом
деле скомандовали: «Из бухты вон!», потом: «Отдай якорь!» Раздался минутный гром рванувшейся цепи, фрегат дрогнул и остановился.
На четвертый
день и я собрался съехать на берег
с нашими докторами и
с бароном Крюднером.
День был удивительно хорош: южное солнце, хотя и осеннее, не щадило красок и лучей; улицы тянулись лениво, домы стояли задумчиво в полуденный час и казались вызолоченными от жаркого блеска. Мы прошли мимо большой площади, называемой Готтентотскою, усаженной большими елями, наклоненными в противоположную от Столовой горы сторону, по причине знаменитых ветров, падающих
с этой горы на город и залив.
В отеле в час зазвонили завтракать. Опять разыгрался один из существенных актов
дня и жизни. После десерта все двинулись к буфету, где, в черном платье,
с черной сеточкой на голове, сидела Каролина и
с улыбкой наблюдала, как смотрели на нее. Я попробовал было подойти к окну, но места были ангажированы, и я пошел писать к вам письма, а часа в три отнес их сам на почту.
А разве вы ожидали противного?..» — «Нет: я сравниваю
с нашими офицерами, — продолжал он, — на
днях пришел английский корабль, человек двадцать офицеров съехали сюда и через час поставили вверх
дном всю отель.
— «Куда же отправитесь, выслужив пенсию?» — «И сам не знаю; может быть, во Францию…» — «А вы знаете по-французски?» — «О да…» — «В самом
деле?» И мы живо заговорили
с ним, а до тех пор, правду сказать, кроме Арефьева, который отлично говорит по-английски, у нас рты были точно зашиты.
В эту минуту обработываются главные вопросы, обусловливающие ее существование, именно о том, что ожидает колонию, то есть останется ли она только колониею европейцев, как оставалась под владычеством голландцев, ничего не сделавших для черных племен, и представит в будущем незанимательный уголок европейского народонаселения, или черные, как законные дети одного отца, наравне
с белыми, будут
разделять завещанное и им наследие свободы, религии, цивилизации?
У англичан сначала не было положительной войны
с кафрами, но между тем происходили беспрестанные стычки. Может быть, англичане успели бы в самом начале прекратить их, если б они в переговорах имели
дело со всеми или по крайней мере со многими главнейшими племенами; но они сделали ошибку, обратясь в сношениях своих к предводителям одного главного племени, Гаики.
Служил ему один старый и преданный негр…» Вот она какова, африканская бедность: всякий
день свежее молоко, к десерту quatre mendiants прямо
с дерева, в услужении негр…
Не успели мы расположиться в гостиной, как вдруг явились, вместо одной, две и даже две
с половиною девицы: прежняя, потом сестра ее, такая же зрелая
дева, и еще сестра, лет двенадцати. Ситцевое платье исчезло, вместо него появились кисейные спенсеры,
с прозрачными рукавами, легкие из муслинь-де-лень юбки. Сверх того, у старшей была синева около глаз, а у второй на носу и на лбу по прыщику; у обеих вид невинности на лице.
Он жил тут
с семейством года три и каждый
день, пешком и верхом, пускался в горы, когда еще дорога только что начиналась.