Неточные совпадения
Меня удивляет,
как могли вы
не получить моего первого письма из Англии, от 2/14 ноября 1852 года, и второго из Гонконга, именно из мест, где об участи письма заботятся,
как о судьбе новорожденного младенца.
Бывало,
не заснешь, если в комнату ворвется большая муха и с буйным жужжаньем носится, толкаясь в потолок и в окна, или заскребет мышонок в углу; бежишь от окна, если от него дует, бранишь дорогу, когда в ней есть ухабы, откажешься ехать на вечер в конец города под предлогом «далеко ехать», боишься пропустить урочный час лечь спать; жалуешься, если от супа пахнет дымом, или жаркое перегорело, или вода
не блестит,
как хрусталь…
«Да
как вы там будете ходить — качает?» — спрашивали люди, которые находят, что если заказать карету
не у такого-то каретника, так уж в ней качает.
«Нет,
не в Париж хочу, — помните, твердил я вам, —
не в Лондон, даже
не в Италию,
как звучно бы о ней ни пели [А. Н. Майков — примеч.
Гончарова.], поэт, — хочу в Бразилию, в Индию, хочу туда, где солнце из камня вызывает жизнь и тут же рядом превращает в камень все, чего коснется своим огнем; где человек,
как праотец наш, рвет несеяный плод, где рыщет лев, пресмыкается змей, где царствует вечное лето, — туда, в светлые чертоги Божьего мира, где природа,
как баядерка, дышит сладострастием, где душно, страшно и обаятельно жить, где обессиленная фантазия немеет перед готовым созданием, где глаза
не устанут смотреть, а сердце биться».
Экспедиция в Японию —
не иголка: ее
не спрячешь,
не потеряешь. Трудно теперь съездить и в Италию, без ведома публики, тому, кто раз брался за перо. А тут предстоит объехать весь мир и рассказать об этом так, чтоб слушали рассказ без скуки, без нетерпения. Но
как и что рассказывать и описывать? Это одно и то же, что спросить, с
какою физиономией явиться в общество?
Нет науки о путешествиях: авторитеты, начиная от Аристотеля до Ломоносова включительно, молчат; путешествия
не попали под ферулу риторики, и писатель свободен пробираться в недра гор, или опускаться в глубину океанов, с ученою пытливостью, или, пожалуй, на крыльях вдохновения скользить по ним быстро и ловить мимоходом на бумагу их образы; описывать страны и народы исторически, статистически или только посмотреть, каковы трактиры, — словом, никому
не отведено столько простора и никому от этого так
не тесно писать,
как путешественнику.
И поэзия изменила свою священную красоту. Ваши музы, любезные поэты [В. Г. Бенедиктов и А. Н. Майков — примеч. Гончарова.], законные дочери парнасских камен,
не подали бы вам услужливой лиры,
не указали бы на тот поэтический образ, который кидается в глаза новейшему путешественнику. И
какой это образ!
Не блистающий красотою,
не с атрибутами силы,
не с искрой демонского огня в глазах,
не с мечом,
не в короне, а просто в черном фраке, в круглой шляпе, в белом жилете, с зонтиком в руках.
Наконец 7 октября фрегат «Паллада» снялся с якоря. С этим началась для меня жизнь, в которой каждое движение, каждый шаг, каждое впечатление были
не похожи ни на
какие прежние.
Но ветер был
не совсем попутный, и потому нас потащил по заливу сильный пароход и на рассвете воротился, а мы стали бороться с поднявшимся бурным или,
как моряки говорят, «свежим» ветром.
Но эта первая буря мало подействовала на меня:
не бывши никогда в море, я думал, что это так должно быть, что иначе
не бывает, то есть что корабль всегда раскачивается на обе стороны, палуба вырывается из-под ног и море
как будто опрокидывается на голову.
Некоторые постоянно живут в Индии и приезжают видеться с родными в Лондон,
как у нас из Тамбова в Москву. Следует ли от этого упрекать наших женщин, что они
не бывают в Китае, на мысе Доброй Надежды, в Австралии, или англичанок за то, что они
не бывают на Камчатке, на Кавказе, в глубине азиатских степей?
Многие оправдываются тем, что они
не имеют между моряками знакомых и оттого затрудняются сделать визит на корабль,
не зная,
как «моряки примут».
И то, что моему слуге стало бы на два утра работы, Фаддеев сделал в три приема —
не спрашивайте
как.
Как ни массивен этот стол, но, при сильной качке, и его бросало из стороны в сторону, и чуть было однажды
не задавило нашего миньятюрного, доброго, услужливого распорядителя офицерского стола П. А. Тихменева.
«Вот
какое различие бывает во взглядах на один и тот же предмет!» — подумал я в ту минуту, а через месяц, когда, во время починки фрегата в Портсмуте, сдавали порох на сбережение в английское адмиралтейство, ужасно роптал, что огня
не дают и что покурить нельзя.
Фаддеев устроил мне койку, и я, несмотря на октябрь, на дождь, на лежавшие под ногами восемьсот пудов пороха, заснул,
как редко спал на берегу, утомленный хлопотами переезда, убаюканный свежестью воздуха и новыми,
не неприятными впечатлениями.
Утром я только что проснулся,
как увидел в каюте своего городского слугу, который
не успел с вечера отправиться на берег и ночевал с матросами.
— «Отчего ж
не по морю?» — «Ах, Господи!
какие страсти рассказывают.
«
Как же быть-то, — спросил я, — и где такие места есть?» — «Где такие места есть? — повторил он, — штурмана знают, туда
не ходят».
А теперь, в туман, дед,
как ни напрягал зрение,
не мог видеть Нервинского маяка.
«
Как же так, — говорил он всякому, кому и дела
не было до маяка, между прочим и мне, — по расчету уж с полчаса мы должны видеть его.
Только у берегов Дании повеяло на нас теплом, и мы ожили. Холера исчезла со всеми признаками, ревматизм мой унялся, и я стал выходить на улицу — так я прозвал палубу. Но бури
не покидали нас: таков обычай на Балтийском море осенью. Пройдет день-два — тихо,
как будто ветер собирается с силами, и грянет потом так, что бедное судно стонет,
как живое существо.
Оно, пожалуй, красиво смотреть со стороны, когда на бесконечной глади вод плывет корабль, окрыленный белыми парусами,
как подобие лебедя, а когда попадешь в эту паутину снастей, от которых проходу нет, то увидишь в этом
не доказательство силы, а скорее безнадежность на совершенную победу.
Взглянешь около себя и увидишь мачты, палубы, пушки, слышишь рев ветра, а невдалеке, в красноречивом безмолвии, стоят красивые скалы:
не раз содрогнешься за участь путешественников!.. Но я убедился, что читать и слушать рассказы об опасных странствиях гораздо страшнее, нежели испытывать последние. Говорят, и умирающему
не так страшно умирать,
как свидетелям смотреть на это.
Срежет ли ураган у корабля все три мачты: кажется,
как бы
не погибнуть?
Да, несколько часов пробыть на море скучно, а несколько недель — ничего, потому что несколько недель уже есть капитал, который можно употребить в дело, тогда
как из нескольких часов ничего
не сделаешь.
Это костромское простодушие так нравилось мне, что я Христом Богом просил других
не учить Фаддеева,
как обращаться со мною.
«Да, что-то сегодня
не вкусен суп…» Он
не успел еще договорить,
как кроткий Петр Александрович свирепеет.
«Вы знаете, — начал он, взяв меня за руки, —
как я вас уважаю и
как дорожу вашим расположением: да, вы
не сомневаетесь в этом?» — настойчиво допытывался он.
Теперь вижу, что этого сделать
не в состоянии, и потому посылаю эти письма без перемены,
как они есть.
У
какого путешественника достало бы смелости чертить образ Англии, Франции — стран, которые мы знаем
не меньше, если
не больше, своего отечества?
Теперь еще у меня пока нет ни ключа, ни догадок, ни даже воображения: все это подавлено рядом опытов, более или менее трудных, новых, иногда
не совсем занимательных, вероятно, потому, что для многих из них нужен запас свежести взгляда и большей впечатлительности: в известные лета жизнь начинает отказывать человеку во многих приманках, на том основании, на
каком скупая мать отказывает в деньгах выделенному сыну.
Сначала мне,
как школьнику, придется сказать: «
Не знаю», а потом, подумав, скажу: «А зачем бы я остался?» Да позвольте: уехал ли я? откуда? из Петербурга?
Разве я
не вечный путешественник,
как и всякий, у кого нет семьи и постоянного угла, «домашнего очага»,
как говорили в старых романах?
Дружба,
как бы она ни была сильна, едва ли удержит кого-нибудь от путешествия. Только любовникам позволительно плакать и рваться от тоски, прощаясь, потому что там другие двигатели: кровь и нервы; оттого и боль в разлуке. Дружба вьет гнездо
не в нервах,
не в крови, а в голове, в сознании.
Не лучше ли, когда порядочные люди называют друг друга просто Семеном Семеновичем или Васильем Васильевичем,
не одолжив друг друга ни разу, разве ненарочно, случайно,
не ожидая ничего один от другого, живут десятки лет,
не неся тяжеcти уз, которые несет одолженный перед одолжившим, и, наслаждаясь друг другом, если можно, бессознательно, если нельзя, то
как можно менее заметно,
как наслаждаются прекрасным небом, чудесным климатом в такой стране, где дает это природа без всякой платы, где этого нельзя ни дать нарочно, ни отнять?
Как я обрадовался вашим письмам — и обрадовался бескорыстно! в них нет ни одной новости, и
не могло быть: в какие-нибудь два месяца
не могло ничего случиться; даже никто из знакомых
не успел выехать из города или приехать туда.
Пишите, говорите вы, так,
как будто мы ничего
не знаем.
На эти случаи, кажется, есть особые глаза и уши, зорче и острее обыкновенных, или
как будто человек
не только глазами и ушами, но легкими и порами вбирает в себя впечатления, напитывается ими,
как воздухом.
Не забуду также картины пылающего в газовом пламени необъятного города, представляющейся путешественнику, когда он подъезжает к нему вечером. Паровоз вторгается в этот океан блеска и мчит по крышам домов, над изящными пропастями, где,
как в калейдоскопе, между расписанных, облитых ярким блеском огня и красок улиц движется муравейник.
На другой день, когда я вышел на улицу, я был в большом недоумении: надо было начать путешествовать в чужой стороне, а я еще
не решил
как.
В тавернах, в театрах — везде пристально смотрю,
как и что делают,
как веселятся, едят, пьют; слежу за мимикой, ловлю эти неуловимые звуки языка, которым волей-неволей должен объясняться с грехом пополам, благословляя судьбу, что когда-то учился ему: иначе хоть
не заглядывай в Англию.
Это вглядыванье, вдумыванье в чужую жизнь, в жизнь ли целого народа или одного человека, отдельно, дает наблюдателю такой общечеловеческий и частный урок,
какого ни в книгах, ни в
каких школах
не отыщешь.
Пожалуй, без приготовления, да еще без воображения, без наблюдательности, без идеи, путешествие, конечно, только забава. Но счастлив, кто может и забавляться такою благородною забавой, в которой нехотя чему-нибудь да научишься! Вот Regent-street, Oxford-street, Trafalgar-place —
не живые ли это черты чужой физиономии, на которой движется современная жизнь, и
не звучит ли в именах память прошедшего, повествуя на каждом шагу,
как слагалась эта жизнь? Что в этой жизни схожего и что несхожего с нашей?..
Воля ваша,
как кто ни расположен только забавляться, а, бродя в чужом городе и народе,
не сможет отделаться от этих вопросов и закрыть глаза на то, чего
не видал у себя.
Бесконечное утро, с девяти часов до шести, промелькнет —
не видишь
как.
Здесь уже я видел
не мумии и
не чучелы животных,
как в музеуме, а живую тварь, собранную со всего мира.
«Зачем салфетка? — говорят англичане, — руки вытирать? да они
не должны быть выпачканы», так же
как и рот, особенно у англичан, которые
не носят ни усов, ни бород.
Мне казалось, что любопытство у них
не рождается от досуга,
как, например, у нас; оно
не есть тоже живая черта характера,
как у французов,
не выражает жажды знания, а просто — холодное сознание, что то или другое полезно, а потому и должно быть осмотрено.