Неточные совпадения
Он тронул
было ее за плечо —
как она ему ответила! Он опять вздохнул, но с места
не двигался; да напрасно и двинулся бы: Аграфене этого
не хотелось. Евсей знал это и
не смущался.
— Матушка, Аграфена Ивановна! — повторил он, —
будет ли Прошка любить вас так,
как я? Поглядите,
какой он озорник: ни одной женщине проходу
не даст. А я-то! э-эх! Вы у меня, что синь-порох в глазу! Если б
не барская воля, так… эх!..
Она достала с нижней полки шкафа, из-за головы сахару, стакан водки и два огромные ломтя хлеба с ветчиной. Все это давно
было приготовлено для него ее заботливой рукой. Она сунула ему их,
как не суют и собакам. Один ломоть упал на пол.
Как назвать Александра бесчувственным за то, что он решился на разлуку? Ему
было двадцать лет. Жизнь от пелен ему улыбалась; мать лелеяла и баловала его,
как балуют единственное чадо; нянька все
пела ему над колыбелью, что он
будет ходить в золоте и
не знать горя; профессоры твердили, что он пойдет далеко, а по возвращении его домой ему улыбнулась дочь соседки. И старый кот, Васька,
был к нему, кажется, ласковее, нежели к кому-нибудь в доме.
Как же ему
было остаться? Мать желала — это опять другое и очень естественное дело. В сердце ее отжили все чувства, кроме одного — любви к сыну, и оно жарко ухватилось за этот последний предмет.
Не будь его, что же ей делать? Хоть умирать. Уж давно доказано, что женское сердце
не живет без любви.
— Ну, я тебя
не неволю, — продолжала она, — ты человек молодой: где тебе
быть так усердну к церкви божией,
как нам, старикам?
Как бы удивило всех, если б его вдруг
не было где-нибудь на обеде или вечере!
Глаза и все выражение лица Софьи явно говорили: «Я
буду любить просто, без затей,
буду ходить за мужем,
как нянька, слушаться его во всем и никогда
не казаться умнее его; да и
как можно
быть умнее мужа? это грех!
Петр Иванович Адуев, дядя нашего героя, так же
как и этот, двадцати лет
был отправлен в Петербург старшим своим братом, отцом Александра, и жил там безвыездно семнадцать лет. Он
не переписывался с родными после смерти брата, и Анна Павловна ничего
не знала о нем с тех пор,
как он продал свое небольшое имение, бывшее недалеко от ее деревни.
Тут кстати Адуев вспомнил,
как, семнадцать лет назад, покойный брат и та же Анна Павловна отправляли его самого. Они, конечно,
не могли ничего сделать для него в Петербурге, он сам нашел себе дорогу… но он вспомнил ее слезы при прощанье, ее благословения,
как матери, ее ласки, ее пироги и, наконец, ее последние слова: «Вот, когда вырастет Сашенька — тогда еще трехлетний ребенок, — может
быть, и вы, братец, приласкаете его…» Тут Петр Иваныч встал и скорыми шагами пошел в переднюю…
За этим Петр Иваныч начал делать свое дело,
как будто тут никого
не было, и намыливал щеки, натягивая языком то ту, то другую. Александр
был сконфужен этим приемом и
не знал,
как начать разговор. Он приписал холодность дяди тому, что
не остановился прямо у него.
Еще более взгрустнется провинциалу,
как он войдет в один из этих домов, с письмом издалека. Он думает, вот отворятся ему широкие объятия,
не будут знать,
как принять его, где посадить,
как угостить; станут искусно выведывать,
какое его любимое блюдо,
как ему станет совестно от этих ласк,
как он, под конец, бросит все церемонии, расцелует хозяина и хозяйку, станет говорить им ты,
как будто двадцать лет знакомы, все подопьют наливочки, может
быть, запоют хором песню…
— Жить? то
есть если ты разумеешь под этим
есть,
пить и спать, так
не стоило труда ездить так далеко: тебе так
не удастся ни
поесть, ни поспать здесь,
как там, у себя; а если ты думал что-нибудь другое, так объяснись…
— Почти так; это лучше сказано: тут
есть правда; только все еще нехорошо. Неужели ты,
как сбирался сюда,
не задал себе этого вопроса: зачем я еду? Это
было бы
не лишнее.
—
Есть и здесь любовь и дружба, — где нет этого добра? только
не такая,
как там, у вас; со временем увидишь сам…
— У него
есть такт, — говорил он одному своему компаниону по заводу, — чего бы я никак
не ожидал от деревенского мальчика. Он
не навязывается,
не ходит ко мне без зову; и когда заметит, что он лишний, тотчас уйдет; и денег
не просит: он малый покойный.
Есть странности… лезет целоваться, говорит,
как семинарист… ну, да от этого отвыкнет; и то хорошо, что он
не сел мне на шею.
Оттого он вникает во все земные дела и, между прочим, в жизнь,
как она
есть, а
не как бы нам ее хотелось.
— Я смотрю с настоящей — и тебе тоже советую: в дураках
не будешь. С твоими понятиями жизнь хороша там, в провинции, где ее
не ведают, — там и
не люди живут, а ангелы: вот Заезжалов — святой человек, тетушка твоя — возвышенная, чувствительная душа, Софья, я думаю, такая же дура,
как и тетушка, да еще…
—
Как тебе заблагорассудится. Жениха своего она заставит подозревать бог знает что; пожалуй, еще и свадьба разойдется, а отчего? оттого, что вы там рвали вместе желтые цветы… Нет, так дела
не делаются. Ну, так ты по-русски писать можешь, — завтра поедем в департамент: я уж говорил о тебе прежнему своему сослуживцу, начальнику отделения; он сказал, что
есть вакансия; терять времени нечего… Это что за кипу ты вытащил?
—
Как иногда в других — и в математике, и в часовщике, и в нашем брате, заводчике. Ньютон, Гутенберг, Ватт так же
были одарены высшей силой,
как и Шекспир, Дант и прочие. Доведи-ка я каким-нибудь процессом нашу парголовскую глину до того, чтобы из нее выходил фарфор лучше саксонского или севрского, так ты думаешь, что тут
не было бы присутствия высшей силы?
— Боже сохрани! Искусство само по себе, ремесло само по себе, а творчество может
быть и в том и в другом, так же точно,
как и
не быть. Если нет его, так ремесленник так и называется ремесленник, а
не творец, и поэт без творчества уж
не поэт, а сочинитель… Да разве вам об этом
не читали в университете? Чему же вы там учились?..
— Да, нехорошо: набело
не может писать. Ну, пусть пока переписывает отпуски, а там,
как привыкнет немного, займите его исполнением бумаг; может
быть, он годится: он учился в университете.
Потом он стал понемногу допускать мысль, что в жизни, видно,
не всё одни розы, а
есть и шипы, которые иногда покалывают, но слегка только, а
не так,
как рассказывает дядюшка. И вот он начал учиться владеть собою,
не так часто обнаруживал порывы и волнения и реже говорил диким языком, по крайней мере при посторонних.
—
Как так? В твои лета
не ужинать, когда можно! Да ты, я вижу,
не шутя привыкаешь к здешнему порядку, даже уж слишком. Что ж, там все прилично
было? туалет, освещение…
—
Не способен рассчитывать, то
есть размышлять. Велика фигура — человек с сильными чувствами, с огромными страстями! Мало ли
какие есть темпераменты? Восторги, экзальтация: тут человек всего менее похож на человека, и хвастаться нечем. Надо спросить, умеет ли он управлять чувствами; если умеет, то и человек…
—
Как же это ты бородавки у носа
не заметил, а уж узнал, что она добрая и почтенная? это странно. Да позволь… у ней ведь
есть дочь — эта маленькая брюнетка. А! теперь
не удивляюсь. Так вот отчего ты
не заметил бородавки на носу!
Мелькнуло несколько месяцев. Александра стало почти нигде
не видно,
как будто он пропал. Дядю он посещал реже. Тот приписывал это его занятиям и
не мешал ему. Но редактор журнала однажды, при встрече с Петром Иванычем, жаловался, что Александр задерживает статьи. Дядя обещал при первом случае объясниться с племянником. Случай представился дня через три. Александр вбежал утром к дяде
как сумасшедший. В его походке и движениях видна
была радостная суетливость.
— Так и
есть!
Как это я сразу
не догадался? Так вот отчего ты стал лениться, от этого и
не видать тебя нигде. А Зарайские и Скачины пристают ко мне: где да где Александр Федорыч? он вон где — на седьмом небе!
— Я
не спрашивал, — отвечал дядя, — в кого бы ни
было — все одна дурь. В
какую Любецкую? это что с бородавкой?
— Мудрено! с Адама и
Евы одна и та же история у всех, с маленькими вариантами. Узнай характер действующих лиц, узнаешь и варианты. Это удивляет тебя, а еще писатель! Вот теперь и
будешь прыгать и скакать дня три,
как помешанный, вешаться всем на шею — только, ради бога,
не мне. Я тебе советовал бы запереться на это время в своей комнате, выпустить там весь этот пар и проделать все проделки с Евсеем, чтобы никто
не видал. Потом немного одумаешься,
будешь добиваться уж другого, поцелуя например…
— Поглупее!
Не называете ли вы глупостью то, что я
буду любить глубже, сильнее вас,
не издеваться над чувством,
не шутить и
не играть им холодно,
как вы… и
не сдергивать покрывала с священных тайн…
— Я
не знаю,
как она родится, а знаю, что выходит совсем готовая из головы, то
есть когда обработается размышлением: тогда только она и хороша. Ну, а по-твоему, — начал, помолчав, Петр Иваныч, — за кого же бы выдавать эти прекрасные существа?
— Лучше бы ты, Александр, выбранил или, уж так и
быть, обнял меня, чем повторять эту глупейшую фразу!
Как это у тебя язык поворотился? «
как никогда никто
не любил!»
— А тебе — двадцать три: ну, брат, она в двадцать три раза умнее тебя. Она,
как я вижу, понимает дело: с тобою она пошалит, пококетничает, время проведет весело, а там…
есть между этими девчонками преумные! Ну, так ты
не женишься. Я думал, ты хочешь это как-нибудь поскорее повернуть, да тайком. В твои лета эти глупости так проворно делаются, что
не успеешь и помешать; а то через год! до тех пор она еще надует тебя…
—
Как же вы, дядюшка,
не опасаетесь за себя? Стало
быть, и ваша невеста… извините… надует вас?..
— А зато, когда настанет, — перебил дядя, — так подумаешь — и горе пройдет,
как проходило тогда-то и тогда-то, и со мной, и с тем, и с другим. Надеюсь, это
не дурно и стоит обратить на это внимание; тогда и терзаться
не станешь, когда разглядишь переменчивость всех шансов в жизни;
будешь хладнокровен и покоен, сколько может
быть покоен человек.
— Ну, в твоих пяти словах все
есть, чего в жизни
не бывает или
не должно
быть. С
каким восторгом твоя тетка бросилась бы тебе на шею! В самом деле, тут и истинные друзья, тогда
как есть просто друзья, и чаша, тогда
как пьют из бокалов или стаканов, и объятия при разлуке, когда нет разлуки. Ох, Александр!
Экипажи
не гремели по камням; маркизы,
как опущенные веки у глаз, прикрывали окна; торцовая мостовая лоснилась,
как паркет; по тротуарам горячо
было ступать.
Александр выбежал,
как будто в доме обрушился потолок, посмотрел на часы — поздно: к обеду
не поспеет. Он бросился к ресторатору.
Мать покидала и шарф и книгу и шла одеваться. Так Наденька пользовалась полною свободою, распоряжалась и собою, и маменькою, и своим временем, и занятиями,
как хотела. Впрочем, она
была добрая и нежная дочь, нельзя сказать — послушная, потому только, что
не она, а мать слушалась ее; зато можно сказать, что она имела послушную мать.
— Фи!
есть! Дядюшка ваш неправду говорит: можно и без этого
быть счастливыми: я
не обедала сегодня, а
как я счастлива!
— Нет, Наденька, нет, мы
будем счастливы! — продолжал он вслух. — Посмотри вокруг:
не радуется ли все здесь, глядя на нашу любовь? Сам бог благословит ее.
Как весело пройдем мы жизнь рука об руку!
как будем горды, велики взаимной любовью!
— Отчего? Что же, — начал он потом, — может разрушить этот мир нашего счастья — кому нужда до нас? Мы всегда
будем одни, станем удаляться от других; что нам до них за дело? и что за дело им до нас? нас
не вспомнят, забудут, и тогда нас
не потревожат и слухи о горе и бедах, точно так,
как и теперь, здесь, в саду, никакой звук
не тревожит этой торжественной тишины…
Счастье одушевило ее. Щеки ее пылали, глаза горели необыкновенным блеском.
Как заботливо хозяйничала она,
как весело болтала!
не было и тени мелькнувшей мгновенно печали: радость поглотила ее.
Адуев достиг апогея своего счастия. Ему нечего
было более желать. Служба, журнальные труды — все забыто, заброшено. Его уж обошли местом: он едва приметил это, и то потому, что напомнил дядя. Петр Иваныч советовал бросить пустяки, но Александр при слове «пустяки» пожимал плечами, с сожалением улыбался и молчал. Дядя, увидя бесполезность своих представлений, тоже пожал плечами, улыбнулся с сожалением и замолчал, промолвив только: «
Как хочешь, это твое дело, только смотри презренного металла
не проси».
Как жалок, напротив, кто
не умеет и боится
быть с собою, кто бежит от самого себя и всюду ищет общества, чуждого ума и духа…» Подумаешь, мыслитель какой-нибудь открывает новые законы строения мира или бытия человеческого, а то просто влюбленный!
«Да, твой, вечно твой», — прибавлял он. Впереди улыбалась слава, и венок, думал он, сплетет ему Наденька и перевьет лавр миртами, а там… «Жизнь, жизнь,
как ты прекрасна! — восклицал он. — А дядя? Зачем смущает он мир души моей?
Не демон ли это, посланный мне судьбою? Зачем отравляет он желчью все мое благо?
не из зависти ли, что сердце его чуждо этим чистым радостям, или, может
быть, из мрачного желания вредить… о, дальше, дальше от него!.. Он убьет, заразит своею ненавистью мою любящую душу, развратит ее…»
Александр
не уснул целую ночь,
не ходил в должность. В голове у него вертелся завтрашний день; он все придумывал,
как говорить с Марьей Михайловной, сочинил
было речь, приготовился, но едва вспомнил, что дело идет о Наденькиной руке, растерялся в мечтах и опять все забыл. Так он приехал вечером на дачу,
не приготовившись ни в чем; да и
не нужно
было: Наденька встретила его, по обыкновению, в саду, но с оттенком легкой задумчивости в глазах и без улыбки, а как-то рассеянно.
Адуев
не совсем покойно вошел в залу. Что за граф?
Как с ним вести себя? каков он в обращении? горд? небрежен? Вошел. Граф первый встал и вежливо поклонился. Александр отвечал принужденным и неловким поклоном. Хозяйка представила их друг другу. Граф почему-то
не нравился ему; а он
был прекрасный мужчина: высокий, стройный блондин, с большими выразительными глазами, с приятной улыбкой. В манерах простота, изящество, какая-то мягкость. Он, кажется, расположил бы к себе всякого, но Адуева
не расположил.
Александр, несмотря на приглашение Марьи Михайловны — сесть поближе, сел в угол и стал смотреть в книгу, что
было очень
не светски, неловко, неуместно. Наденька стала за креслом матери, с любопытством смотрела на графа и слушала, что и
как он говорит: он
был для нее новостью.