Неточные совпадения
— Да отстанешь ли
ты от меня, окаянный? —
говорила она плача, — что мелешь, дуралей! Свяжусь я с Прошкой! разве не видишь сам, что от него путного слова не добьешься? только и знает, что лезет с ручищами…
— Да, да, будто я не вижу… Ах! чтоб не забыть: она взяла обрубить твои платки — «я,
говорит, сама, сама, никому не дам, и метку сделаю», — видишь, чего же еще
тебе? Останься!
— Прощай, Евсеюшка, прощай, мой ненаглядный! —
говорила мать, обнимая его, — вот
тебе образок; это мое благословение. Помни веру, Евсей, не уйди там у меня в бусурманы! а не то прокляну! Не пьянствуй, не воруй; служи барину верой и правдой. Прощай, прощай!..
— И
ты туда же! —
говорил Евсей, целуя ее, — ну, прощай, прощай! пошла теперь, босоногая, в избу!
Надо приучаться
тебе с самого начала жить одному, без няньки; завести свое маленькое хозяйство, то есть иметь дома свой стол, чай, словом свой угол, — un chez soi, как
говорят французы.
— Да, порядочно; сбываем больше во внутренние губернии на ярмарки. Последние два года — хоть куда! Если б еще этак лет пять, так и того… Один компанион, правда, не очень надежен — все мотает, да я умею держать его в руках. Ну, до свидания.
Ты теперь посмотри город, пофлянируй, пообедай где-нибудь, а вечером приходи ко мне пить чай, я дома буду, — тогда
поговорим. Эй, Василий!
ты покажешь им комнату и поможешь там устроиться.
Еще более взгрустнется провинциалу, как он войдет в один из этих домов, с письмом издалека. Он думает, вот отворятся ему широкие объятия, не будут знать, как принять его, где посадить, как угостить; станут искусно выведывать, какое его любимое блюдо, как ему станет совестно от этих ласк, как он, под конец, бросит все церемонии, расцелует хозяина и хозяйку, станет
говорить им
ты, как будто двадцать лет знакомы, все подопьют наливочки, может быть, запоют хором песню…
— Нужды нет, все-таки оно не годится, на днях я завезу
тебя к своему портному; но это пустяки. Есть о чем важнее
поговорить. Скажи-ка, зачем
ты сюда приехал?
— Так что же
ты не
говоришь? ну, зачем?
Ты прежде всего забудь эти священные да небесные чувства, а приглядывайся к делу так, проще, как оно есть, право, лучше, будешь и
говорить проще.
— Я пришел посмотреть, как
ты тут устроился, — сказал дядя, — и
поговорить о деле.
— Потому что в этом поступке разума, то есть смысла, нет, или,
говоря словами твоего профессора, сознание не побуждает меня к этому; вот если б
ты был женщина — так другое дело: там это делается без смысла, по другому побуждению.
Дядя любит заниматься делом, что советует и мне, а я
тебе: мы принадлежим к обществу,
говорит он, которое нуждается в нас; занимаясь, он не забывает и себя: дело доставляет деньги, а деньги комфорт, который он очень любит.
Он также не
говорит диким языком, что советует и мне, а я
тебе.
— Я никогда не вмешиваюсь в чужие дела, но
ты сам просил что-нибудь для
тебя сделать; я стараюсь навести
тебя на настоящую дорогу и облегчить первый шаг, а
ты упрямишься; ну, как хочешь; я
говорю только свое мнение, а принуждать не стану, я
тебе не нянька.
— Как
тебе заблагорассудится. Жениха своего она заставит подозревать бог знает что; пожалуй, еще и свадьба разойдется, а отчего? оттого, что вы там рвали вместе желтые цветы… Нет, так дела не делаются. Ну, так
ты по-русски писать можешь, — завтра поедем в департамент: я уж
говорил о
тебе прежнему своему сослуживцу, начальнику отделения; он сказал, что есть вакансия; терять времени нечего… Это что за кипу
ты вытащил?
— Нет, — отвечал дядя, — он не
говорил, да мы лучше положимся на него; сами-то, видишь, затрудняемся в выборе, а он уж знает, куда определить.
Ты ему не
говори о своем затруднении насчет выбора, да и о проектах тоже ни слова: пожалуй, еще обидится, что не доверяем ему, да пугнет порядком: он крутенек. Я бы
тебе не советовал
говорить и о вещественных знаках здешним красавицам: они не поймут этого, где им понять! это для них слишком высоко: и я насилу вникнул, а они будут гримасничать.
—
Тебе решительно улыбается фортуна, —
говорил Петр Иваныч племяннику. — Я сначала целый год без жалованья служил, а
ты вдруг поступил на старший оклад; ведь это семьсот пятьдесят рублей, а с наградой тысяча будет. Прекрасно на первый случай! Начальник отделения хвалит
тебя; только
говорит, что
ты рассеян: то запятых не поставишь, то забудешь написать содержание бумаги. Пожалуйста, отвыкни: главное дело — обращай внимание на то, что у
тебя перед глазами, а не заносись вон куда.
— Отвези ей эту бумагу, скажи, что вчера только, и то насилу, выдали из палаты; объясни ей хорошенько дело: ведь
ты слышал, как мы с чиновником
говорили?
— Да что ж в ней особенного? Чего ж тут замечать? ведь бородавки,
ты говоришь, у ней нет?..
— Когда
ты умнее будешь, Александр? Бог знает что
говорит!
— Потом, — продолжал неумолимый дядя, —
ты начал стороной
говорить о том, что вот-де перед
тобой открылся новый мир. Она вдруг взглянула на
тебя, как будто слушает неожиданную новость;
ты, я думаю, стал в тупик, растерялся, потом опять чуть внятно сказал, что только теперь
ты узнал цену жизни, что и прежде
ты видал ее… как ее? Марья, что ли?
— Так, гнусность, как
ты говоришь.
— Адски холодно — это ново! в аду,
говорят, жарко. Да что
ты на меня смотришь так дико?
— Дико, нехорошо, Александр! пишешь
ты уж два года, — сказал Петр Иваныч, — и о наземе, и о картофеле, и о других серьезных предметах, где стиль строгий, сжатый, а все еще дико
говоришь. Ради бога, не предавайся экстазу, или, по крайней мере, как эта дурь найдет на
тебя, так уж молчи, дай ей пройти, путного ничего не скажешь и не сделаешь: выйдет непременно нелепость.
Если б мы жили среди полей и лесов дремучих — так, а то жени вот этакого молодца, как
ты, — много будет проку! в первый год с ума сойдет, а там и пойдет заглядывать за кулисы или даст в соперницы жене ее же горничную, потому что права-то природы, о которых
ты толкуешь, требуют перемены, новостей — славный порядок! а там и жена, заметив мужнины проказы, полюбит вдруг каски, наряды да маскарады и сделает
тебе того… а без состояния так еще хуже! есть,
говорит, нечего!
— «Я,
говорит, женат, — продолжал он, — у меня,
говорит, уж трое детей, помогите, не могу прокормиться, я беден…» беден! какая мерзость! нет, я надеюсь, что
ты не попадешь ни в ту, ни в другую категорию.
— Я! опомнись, мать моя:
ты спрятала и мне не дала. «Вот,
говорит, Александр Федорыч приедет, тогда и вам дам». Какова?
«
Ты моя муза, —
говорил он ей, — будь Вестою этого священного огня, который горит в моей груди;
ты оставишь его — и он заглохнет навсегда».
— Жена сердится на
тебя, —
говорил он, — она привыкла считать
тебя родным; мы обедаем каждый день дома; заходи.
— А
ты говорил барышне обо мне?
— Смотри-ка! —
говорила, приложив ей руку к голове, Марья Михайловна, — как уходилась, насилу дышишь. Выпей воды да поди переоденься, распусти шнуровку. Уж не доведет
тебя эта езда до добра!
— Какое горе? Дома у
тебя все обстоит благополучно: это я знаю из писем, которыми матушка твоя угощает меня ежемесячно; в службе уж ничего не может быть хуже того, что было; подчиненного на шею посадили: это последнее дело.
Ты говоришь, что
ты здоров, денег не потерял, не проиграл… вот что важно, а с прочим со всем легко справиться; там следует вздор, любовь, я думаю…
— Что, правда? видишь: ведь я
говорил, а
ты: «Нет, как можно!»
— Чем же? Денег,
ты говоришь, не нужно…
— Не
говори этого, — серьезно заметил Петр Иваныч, —
ты молод — проклянешь, а не благословишь судьбу! Я, бывало, не раз проклинал — я!
— Да ничего. Я слушаю, что
ты говоришь.
— Послушай, Александр! — начал Петр Иваныч, отирая салфеткой рот и подвигая к племяннику кресло, — я вижу, что с
тобой точно надо
поговорить не шутя.
— Ну так воля твоя, — он решит в его пользу. Граф,
говорят, в пятнадцати шагах пулю в пулю так и сажает, а для
тебя, как нарочно, и промахнется! Положим даже, что суд божий и попустил бы такую неловкость и несправедливость:
ты бы как-нибудь ненарочно и убил его — что ж толку? разве
ты этим воротил бы любовь красавицы? Нет, она бы
тебя возненавидела, да притом
тебя бы отдали в солдаты… А главное,
ты бы на другой же день стал рвать на себе волосы с отчаяния и тотчас охладел бы к своей возлюбленной…
— Но это все впереди, — продолжал он, — теперь займемся твоим делом, Александр. О чем мы
говорили? да!
ты, кажется, хотел убить, что ли, свою, эту… как ее?
Что бы женщина ни сделала с
тобой, изменила, охладела, поступила, как
говорят в стихах, коварно, — вини природу, предавайся, пожалуй, по этому случаю философским размышлениям, брани мир, жизнь, что хочешь, но никогда не посягай на личность женщины ни словом, ни делом.
— Да так. Ведь страсть значит, когда чувство, влечение, привязанность или что-нибудь такое — достигло до той степени, где уж перестает действовать рассудок? Ну что ж тут благородного? я не понимаю; одно сумасшествие — это не по-человечески. Да и зачем
ты берешь одну только сторону медали? я
говорю про любовь —
ты возьми и другую и увидишь, что любовь не дурная вещь. Вспомни-ка счастливые минуты:
ты мне уши прожужжал…
«
Ты еще все,
говорит, такой же мечтатель!» — потом вдруг переменил разговор, как будто считая его пустяками, и начал серьезно расспрашивать меня о моих делах, о надеждах на будущее, о карьере, как дядюшка.
—
Говори:
ты знаешь, на твои просьбы отказа нет. Верно, о петергофской даче: ведь теперь еще рано…
— Что же?
ты говорила, что боишься наших лошадей: хотела посмирнее…
—
Поговори с ним… как это?.. понежнее, а не так, как
ты всегда
говоришь… не смейся над чувством…
— В самом деле, бедный! Как это достает
тебя? Какой страшный труд: получить раз в месяц письмо от старушки и, не читая, бросить под стол или
поговорить с племянником! Как же, ведь это отвлекает от виста! Мужчины, мужчины! Если есть хороший обед, лафит за золотой печатью да карты — и все тут; ни до кого и дела нет! А если к этому еще случай поважничать и поумничать — так и счастливы.
— Какой нагоняй!
ты, пожалуй, хуже наделаешь. О дружбе я просила
тебя поговорить, о сердце, да поласковее, повнимательнее…
— Над автором, если он
говорит это не шутя и от себя, а потом над
тобой, если
ты действительно так понимал дружбу.