Неточные совпадения
Если позволено проникать в чужую душу, то в душе Ивана Ивановича не
было никакого мрака, никаких
тайн, ничего загадочного впереди, и сами макбетовские ведьмы затруднились бы обольстить его каким-нибудь более блестящим жребием или отнять у него тот, к которому он шествовал так сознательно и достойно.
«Как это он? и отчего так у него вышло живо, смело, прочно?» — думал Райский, зорко вглядываясь и в штрихи и в точки, особенно в две точки, от которых глаза вдруг ожили. И много ставил он потом штрихов и точек, все хотел схватить эту жизнь, огонь и силу, какая
была в штрихах и полосах, так крепко и уверенно начерченных учителем. Иногда он будто и ловил эту
тайну, и опять ускользала она у него.
— Не в мазанье дело, Семен Семеныч! — возразил Райский. — Сами же вы сказали, что в глазах, в лице
есть правда; и я чувствую, что поймал
тайну. Что ж за дело до волос, до рук!..
«Как тут закипает! — думал он, трогая себя за грудь. — О!
быть буре, и дай Бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня
тайна должна выйти наружу, и я узнаю… любит ли она или нет? Если да, жизнь моя… наша должна измениться, я не еду… или, нет, мы едем туда, к бабушке, в уголок, оба…»
— Вот что значит Олимп! — продолжал он. —
Будь вы просто женщина, не богиня, вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце и поступили бы не сурово, а с пощадой, даже если б я
был вам совсем чужой. А я вам близок. Вы говорите, что любите меня дружески, скучаете, не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого любит, и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь и
тайну.
— Потому, что один я лишний в эту минуту, один я прочел вашу
тайну в зародыше. Но… если вы мне вверите ее, тогда я, после него,
буду дороже для вас всех…
—
Есть,
есть, и мне тяжело, что я не выиграл даже этого доверия. Вы боитесь, что я не сумею обойтись с вашей
тайной. Мне больно, что вас пугает и стыдит мой взгляд… кузина, кузина! А ведь это мое дело, моя заслуга, ведь я виноват… что вывел вас из темноты и слепоты, что этот Милари…
«Да, это правда, я попал: она любит его! — решил Райский, и ему стало уже легче, боль замирала от безнадежности, оттого, что вопрос
был решен и
тайна объяснилась. Он уже стал смотреть на Софью, на Милари, даже на самого себя со стороны, объективно.
Нет в ней строгости линий, белизны лба, блеска красок и печати чистосердечия в чертах, и вместе холодного сияния, как у Софьи. Нет и детского, херувимского дыхания свежести, как у Марфеньки: но
есть какая-то
тайна, мелькает не высказывающаяся сразу прелесть, в луче взгляда, в внезапном повороте головы, в сдержанной грации движений, что-то неудержимо прокрадывающееся в душу во всей фигуре.
— Да, какое бы это
было счастье, — заговорила она вкрадчиво, — жить, не стесняя воли другого, не следя за другим, не допытываясь, что у него на сердце, отчего он весел, отчего печален, задумчив?
быть с ним всегда одинаково, дорожить его покоем, даже уважать его
тайны…
Скажи она, вот от такого-то или от такой-то, и кончено дело, он и спокоен. Стало
быть, в нем теперь неугомонное, раздраженное любопытство — и больше ничего. Удовлетвори она этому любопытству, тревога и пройдет. В этом и вся
тайна.
«Да — она права: зачем ей доверять мне? А мне-то как оно нужно, Боже мой! чтоб унять раздражение, узнать
тайну (а
тайна есть!) и уехать! Не узнавши, кто она, что она, — не могу ехать!»
— Зачем столько слов? Прикажи — и я выдам тебе все
тайны.
Был разговор о тебе. Бабушка стала догадываться, отчего ты
была задумчива, а потом стала вдруг весела…
«Куда „туда же“? — спрашивал он мучительно себя, проклиная чьи-то шаги, помешавшие услышать продолжение разговора. — Боже! так это правда:
тайна есть (а он все не верил) — письмо на синей бумаге — не сон! Свидания! Вот она, таинственная „Ночь“! А мне проповедовала о нравственности!»
А он шел, мучась сомнениями, и страдал за себя и за нее. Она не подозревала его
тайных мук, не подозревала, какою страстною любовью охвачен
был он к ней — как к женщине человек и как к идеалу художник.
«Эти выстрелы, — думал он, — значат, может
быть, что-нибудь другое: тут не любовь, а иная
тайна играет роль.
Может
быть, Вера несет крест какой-нибудь роковой ошибки; кто-нибудь покорил ее молодость и неопытность и держит ее под другим злым игом, а не под игом любви, что этой последней и нет у нее, что она просто хочет там выпутаться из какого-нибудь узла, завязавшегося в раннюю пору девического неведения, что все эти прыжки с обрыва,
тайны, синие письма — больше ничего, как отступления, — не перед страстью, а перед другой темной тюрьмой, куда ее загнал фальшивый шаг и откуда она не знает, как выбраться… что, наконец, в ней проговаривается любовь… к нему… к Райскому, что она готова броситься к нему на грудь и на ней искать спасения…»
Он забыл свои сомнения, тревоги, синие письма, обрыв, бросился к столу и написал коротенький нежный ответ, отослал его к Вере, а сам погрузился в какие-то хаотические ощущения страсти. Веры не
было перед глазами; сосредоточенное, напряженное наблюдение за ней раздробилось в мечты или обращалось к прошлому, уже испытанному. Он от мечтаний бросался к пытливому исканию «ключей» к ее
тайнам.
Отчего эта загадочность, исчезание по целым дням, таинственные письма, прятанье, умалчивание, под которым ползла, может
быть, грубая интрига или крылась роковая страсть или какая-то неуловимая
тайна — что наконец?
Чего это ей стоило? Ничего! Она знала, что
тайна ее останется
тайной, а между тем молчала и как будто умышленно разжигала страсть. Отчего не сказала? Отчего не дала ему уехать, а просила остаться, когда даже он велел… Егорке принести с чердака чемодан? Кокетничала — стало
быть, обманывала его! И бабушке не велела сказывать, честное слово взяла с него — стало
быть, обманывает и ее, и всех!
— Ты скажи мне, что с тобой, Вера? Ты то проговариваешься, то опять уходишь в
тайну; я в потемках, я не знаю ничего… Тогда, может
быть, я найду и средство…
Он едва договорил и с трудом вздохнул, скрадывая тяжесть этого вздоха от Веры. Голос у него дрожал против воли. Видно
было, что эта «
тайна», тяжесть которой он хотел облегчить для Веры, давила теперь не одну ее, но и его самого. Он страдал — и хотел во что бы то ни стало скрыть это от нее…
А
тайну… должны
были сберечь про себя; тут не
было бы никакого обмана.
Сначала неловко
было обоим. Ей — оттого, что «
тайна» известна
была ему, хотя он и друг, но все же посторонний ей человек. Открыла она ему
тайну внезапно, в горячке, в нервном раздражении, когда она, из некоторых его слов, заподозрила, что он уже знает все.
О Вере не произнесли ни слова, ни тот, ни другой. Каждый знал, что
тайна Веры
была известна обоим, и от этого им
было неловко даже произносить ее имя. Кроме того, Райский знал о предложении Тушина и о том, как он вел себя и какая страдательная роль выпала ему на долю во всей этой драме.
Ты, должно
быть, знал ее
тайны и прежде, давно, а от бабушки прятал «ключи»!
— Oh, je respecte les secrets de famille… [О, я уважаю семейные
тайны… (фр.)]
Пейте же!
Неточные совпадения
А то, признаюсь, уже Антон Антонович думали, не
было ли
тайного доноса; я сам тоже перетрухнул немножко.
Выслушав такой уклончивый ответ, помощник градоначальника стал в тупик. Ему предстояло одно из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству и между тем начать под рукой следствие, или же некоторое время молчать и выжидать, что
будет. Ввиду таких затруднений он избрал средний путь, то
есть приступил к дознанию, и в то же время всем и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую
тайну, дабы не волновать народ и не поселить в нем несбыточных мечтаний.
Но как ни строго хранили будочники вверенную им
тайну, неслыханная весть об упразднении градоначальниковой головы в несколько минут облетела весь город. Из обывателей многие плакали, потому что почувствовали себя сиротами и, сверх того, боялись подпасть под ответственность за то, что повиновались такому градоначальнику, у которого на плечах вместо головы
была пустая посудина. Напротив, другие хотя тоже плакали, но утверждали, что за повиновение их ожидает не кара, а похвала.
Развращение нравов дошло до того, что глуповцы посягнули проникнуть в
тайну построения миров и открыто рукоплескали учителю каллиграфии, который, выйдя из пределов своей специальности, проповедовал с кафедры, что мир не мог
быть сотворен в шесть дней.
Начались подвохи и подсылы с целью выведать
тайну, но Байбаков оставался нем как рыба и на все увещания ограничивался тем, что трясся всем телом. Пробовали
споить его, но он, не отказываясь от водки, только потел, а секрета не выдавал. Находившиеся у него в ученье мальчики могли сообщить одно: что действительно приходил однажды ночью полицейский солдат, взял хозяина, который через час возвратился с узелком, заперся в мастерской и с тех пор затосковал.