Неточные совпадения
— Опять «жизни»: вы только и твердите это слово, как будто я мертвая! Я предвижу, что
будет дальше, — сказала она, засмеявшись, так что показались прекрасные зубы. — Сейчас дойдем до правил и потом… до
любви.
— Ах, только не у всех, нет, нет! И если вы не любили и еще полюбите когда-нибудь, тогда что
будет с вами, с этой скучной комнатой? Цветы не
будут стоять так симметрично в вазах, и все здесь заговорит о
любви.
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я
была еще девочкой. Вы увидите, что и у меня
были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о
любви, о страстях, о стонах и воплях не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
На лице у ней он успел прочесть первые, робкие лучи жизни, мимолетные проблески нетерпения, потом тревоги, страха и, наконец, добился вызвать какое-то волнение, может
быть, бессознательную жажду
любви.
Там
был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может
быть, с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей
любви, а может
быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
Она любила, ничего не требуя, ничего не желая, приняла друга, как он
есть, и никогда не представляла себе, мог ли бы или должен ли бы он
быть иным? бывает ли другая
любовь или все так любят, как она?
Это
был чистый, светлый образ, как Перуджиниевская фигура, простодушно и бессознательно живший и любивший, с
любовью пришедший в жизнь и с
любовью отходящий от нее, да с кроткой и тихой молитвой.
Перед ним
было только это угасающее лицо, страдающее без жалобы, с улыбкой
любви и покорности; это, не просящее ничего, ни защиты, ни даже немножко сил, существо!
Это
был не подвиг, а долг. Без жертв, без усилий и лишений нельзя жить на свете: «Жизнь — не сад, в котором растут только одни цветы», — поздно думал он и вспомнил картину Рубенса «Сад
любви», где под деревьями попарно сидят изящные господа и прекрасные госпожи, а около них порхают амуры.
Через неделю после того он шел с поникшей головой за гробом Наташи, то читая себе проклятия за то, что разлюбил ее скоро, забывал подолгу и почасту, не берег, то утешаясь тем, что он не властен
был в своей
любви, что сознательно он никогда не огорчил ее,
был с нею нежен, внимателен, что, наконец, не в нем, а в ней недоставало материала, чтоб поддержать неугасимое пламя, что она уснула в своей
любви и уже никогда не выходила из тихого сна, не будила и его, что в ней не
было признака страсти, этого бича, которым подгоняется жизнь, от которой рождается благотворная сила, производительный труд…
— Смущение? Я смутилась? — говорила она и поглядела в зеркало. — Я не смутилась, а вспомнила только, что мы условились не говорить о
любви. Прошу вас, cousin, — вдруг серьезно прибавила она, — помнить уговор. Не
будем, пожалуйста, говорить об этом.
Он удивился этой просьбе и задумался. Она и прежде просила, но шутя, с улыбкой. Самолюбие шепнуло
было ему, что он постучался в ее сердце недаром, что оно отзывается, что смущение и внезапная, неловкая просьба не говорить о
любви —
есть боязнь, осторожность.
— Вот что значит Олимп! — продолжал он. —
Будь вы просто женщина, не богиня, вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце и поступили бы не сурово, а с пощадой, даже если б я
был вам совсем чужой. А я вам близок. Вы говорите, что любите меня дружески, скучаете, не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого любит, и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою
любовь и тайну.
Он шел тихий, задумчивый, с блуждающим взглядом, погруженный глубоко в себя. В нем постепенно гасли боли корыстной
любви и печали. Не стало страсти, не стало как будто самой Софьи, этой суетной и холодной женщины; исчезла пестрая мишура украшений; исчезли портреты предков, тетки, не
было и ненавистного Милари.
Она обняла его раза три. Слезы навернулись у ней и у него. В этих объятиях, в голосе, в этой вдруг охватившей ее радости — точно как будто обдало ее солнечное сияние —
было столько нежности,
любви, теплоты!
Не
было лакея в дворне, видного парня в деревне, на котором бы она не остановила благосклонного взгляда. Границ и пределов ее
любвям не
было.
Полина Карповна вдова. Она все вздыхает, вспоминая «несчастное супружество», хотя все говорят, что муж у ней
был добрый, смирный человек и в ее дела никогда не вмешивался. А она называет его «тираном», говорит, что молодость ее прошла бесплодно, что она не жила
любовью и счастьем, и верит, что «час ее пробьет, что она полюбит и
будет любить идеально».
Здесь все мешает ему. Вон издали доносится до него песенка Марфеньки: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя!» —
поет она звонко, чисто, и никакого звука
любви не слышно в этом голосе, который вольно раздается среди тишины в огороде и саду; потом слышно, как она беспечно прервала пение и тем же тоном, каким
пела, приказывает из окна Матрене собрать с гряд салату, потом через минуту уж звонко смеется в толпе соседних детей.
Тогда у него не
было ни лысины, ни лилового носа. Это
был скромный и тихий человек из семинаристов, отвлеченный от духовного звания женитьбой по
любви на дочери какого-то асессора, не желавшей
быть ни дьяконицей, ни даже попадьей.
— Если я не
буду чувствовать себя свободной здесь, то как я ни люблю этот уголок (она с
любовью бросила взгляд вокруг себя), но тогда… уеду отсюда! — решительно заключила она.
— Убедите себя, что мой покой, мои досуги, моя комната, моя… «красота» и
любовь… если она
есть или
будет… — это все мое и что посягнуть на то или другое — значит…
— О, о, о — вот как: то
есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а на дружбу такого строгого клейма ты не положишь? Я могу посягнуть на нее, да, это мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока, это
будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе, как брат, друг, и
будем жить по твоей программе. Если же… ну, если это
любовь — я тогда уеду!
Он так торжественно дал слово работать над собой,
быть другом в простом смысле слова. Взял две недели сроку! Боже! что делать! какую глупую муку нажил, без
любви, без страсти: только одни какие-то добровольные страдания, без наслаждений! И вдруг окажется, что он, небрежный, свободный и гордый (он думал, что он гордый!), любит ее, что даже у него это и «по роже видно», как по-своему, цинически заметил это проницательная шельма, Марк!
И в то же время, среди этой борьбы, сердце у него замирало от предчувствия страсти: он вздрагивал от роскоши грядущих ощущений, с
любовью прислушивался к отдаленному рокотанью грома и все думал, как бы хорошо разыгралась страсть в душе, каким бы огнем очистила застой жизни и каким благотворным дождем
напоила бы это засохшее поле, все это былие, которым поросло его существование.
— Ну, я боролся что
было сил во мне, — ты сама видела, — хватался за всякое средство, чтоб переработать эту
любовь в дружбу, но лишь пуще уверовал в невозможность дружбы к молодой, прекрасной женщине — и теперь только вижу два выхода из этого положения…
— Один ты заперла мне: это взаимность, — продолжал он. — Страсть разрешается путем уступок, счастья, и обращается там, смотря по обстоятельствам, во что хочешь: в дружбу, пожалуй, в глубокую, святую, неизменную
любовь — я ей не верю, — но во что бы ни
было, во всяком случае, в удовлетворение, в покой… Ты отнимаешь у меня всякую надежду… на это счастье… да?
Видишь ли, Вера, как прекрасна страсть, что даже один след ее кладет яркую печать на всю жизнь, и люди не решаются сознаться в правде — то
есть что
любви уже нет, что они
были в чаду, не заметили, прозевали ее, упиваясь, и что потом вся жизнь их окрашена в те великолепные цвета, которыми горела страсть!..
Эта окраска — и
есть и
любовь, и дружба, и та крепкая связь, которая держит людей вместе иногда всю жизнь…
— Вы рассудите, бабушка: раз в жизни девушки расцветает весна — и эта весна —
любовь. И вдруг не дать свободы ей расцвесть, заглушить, отнять свежий воздух, оборвать цветы… За что же и по какому праву вы хотите заставить, например, Марфеньку
быть счастливой по вашей мудрости, а не по ее склонности и влечениям?
К вечеру весь город знал, что Райский провел утро наедине с Полиной Карповной, что не только шторы
были опущены, даже ставни закрыты, что он объяснился в
любви, умолял о поцелуе, плакал — и теперь страдает муками
любви.
— А чем он несчастлив? — вспыхнув, сказала Ульяна Андреевна, — поищите ему другую такую жену. Если не посмотреть за ним, он мимо рта ложку пронесет. Он одет, обут,
ест вкусно, спит покойно, знает свою латынь: чего ему еще больше? И
будет с него! А
любовь не про таких!
— Куда ему? Умеет он любить! Он даже и слова о
любви не умеет сказать: выпучит глаза на меня — вот и вся
любовь! точно пень! Дались ему книги, уткнет нос в них и возится с ними. Пусть же они и любят его! Я
буду для него исправной женой, а любовницей (она сильно потрясла головой) — никогда!
Ивана Ивановича «лесничим» прозвали потому, что он жил в самой чаще леса, в собственной усадьбе, сам занимался с
любовью этим лесом, растил, холил, берег его, с одной стороны, а с другой — рубил, продавал и сплавлял по Волге. Лесу
было несколько тысяч десятин, и лесное хозяйство устроено и ведено
было с редкою аккуратностью; у него одного в той стороне устроен
был паровой пильный завод, и всем заведовал, над всем наблюдал сам Тушин.
— Нет, не всегда… Ей и в голову не пришло бы следить. Послушайте, «раб мой», — полунасмешливо продолжала она, — без всяких уверток скажите, вы сообщили ей ваши догадки обо мне, то
есть о
любви, о синем письме?
— Стало
быть, только о
любви. Что же сказали вы ей?
— Он
поет о моей
любви… к вам.
К Полине Карповне Райский не показывался, но она показывалась к нему в дом, надоедая то ему — своими пресными нежностями, то бабушке — непрошеными советами насчет свадебных приготовлений и особенно — размышлениями о том, что «брак
есть могила
любви», что избранные сердца, несмотря на все препятствия, встречаются и вне брака, причем нежно поглядывала на Райского.
— Наташа
была хорошенькая, но бесцветная, робкая натура. Она жила, пока грели лучи солнца, пока
любовь обдавала ее теплом, а при первой невзгоде она надломилась и зачахла. Она родилась, чтоб как можно скорее умереть.
А он шел, мучась сомнениями, и страдал за себя и за нее. Она не подозревала его тайных мук, не подозревала, какою страстною
любовью охвачен
был он к ней — как к женщине человек и как к идеалу художник.
«Эти выстрелы, — думал он, — значат, может
быть, что-нибудь другое: тут не
любовь, а иная тайна играет роль.
Может
быть, Вера несет крест какой-нибудь роковой ошибки; кто-нибудь покорил ее молодость и неопытность и держит ее под другим злым игом, а не под игом
любви, что этой последней и нет у нее, что она просто хочет там выпутаться из какого-нибудь узла, завязавшегося в раннюю пору девического неведения, что все эти прыжки с обрыва, тайны, синие письма — больше ничего, как отступления, — не перед страстью, а перед другой темной тюрьмой, куда ее загнал фальшивый шаг и откуда она не знает, как выбраться… что, наконец, в ней проговаривается
любовь… к нему… к Райскому, что она готова броситься к нему на грудь и на ней искать спасения…»
«Если неправда, зачем она сказала это? для шутки — жестокая шутка! Женщина не станет шутить над
любовью к себе, хотя бы и не разделяла ее. Стало
быть — не верит мне… и тому, что я чувствую к ней, как я терзаюсь!»
Однажды в сумерки опять он застал ее у часовни молящеюся. Она
была покойна, смотрела светло, с тихой уверенностью на лице, с какою-то покорностью судьбе, как будто примирилась с тем, что выстрелов давно не слыхать, что с обрыва ходить более не нужно. Так и он толковал это спокойствие, и тут же тотчас готов
был опять верить своей мечте о ее
любви к себе.
Самую
любовь он обставлял всей прелестью декораций, какою обставила ее человеческая фантазия, осмысливая ее нравственным чувством и полагая в этом чувстве, как в разуме, «и может
быть, тут именно более, нежели в разуме» (писал он), бездну, отделившую человека от всех не человеческих организмов.
«Веруй в Бога, знай, что дважды два четыре, и
будь честный человек, говорит где-то Вольтер, — писал он, — а я скажу — люби женщина кого хочешь, люби по-земному, но не по-кошачьи только и не по расчету, и не обманывай
любовью!
От пера он бросался к музыке и забывался в звуках, прислушиваясь сам с
любовью, как они
пели ему его же страсть и гимны красоте. Ему хотелось бы поймать эти звуки, формулировать в стройном создании гармонии.
Я люблю, как Леонтий любит свою жену, простодушной, чистой, почти пастушеской
любовью, люблю сосредоточенной страстью, как этот серьезный Савелий, люблю, как Викентьев, со всей веселостью и резвостью жизни, люблю, как любит, может
быть, Тушин, удивляясь и поклоняясь втайне, и люблю, как любит бабушка свою Веру, — и, наконец, еще как никто не любит, люблю такою
любовью, которая дана творцом и которая, как океан, омывает вселенную…»
Тогда казалось ему, что он любил Веру такой
любовью, какою никто другой не любил ее, и сам смело требовал от нее такой же
любви и к себе, какой она не могла дать своему идолу, как бы страстно ни любила его, если этот идол не носил в груди таких же сил, такого же огня и, следовательно, такой же
любви, какая
была заключена в нем и рвалась к ней.
Если в молодости
любовь, страсть или что-нибудь подобное и
было известно ей, так это, конечно — страсть без опыта, какая-нибудь неразделенная или заглохшая от неудачи под гнетом
любовь, не драма —
любовь, а лирическое чувство, разыгравшееся в ней одной и в ней угасшее и погребенное, не оставившее следа и не положившее ни одного рубца на ее ясной жизни.