Неточные совпадения
С тех пор как у Райского явилась
новая задача —
Вера, он реже и холоднее спорил с бабушкой и почти не занимался Марфенькой, особенно после вечера в саду, когда она не подала никаких надежд на превращение из наивного, подчас ограниченного, ребенка в женщину.
На другой, на третий день его — хотя и не раздражительно, как недавно еще, но все-таки занимала
новая, неожиданная, поразительная
Вера, его дальняя сестра и будущий друг.
Он засмеялся и ушел от нее — думать о
Вере, с которой он все еще не нашел случая объясниться «о
новом чувстве» и о том, сколько оно счастья и радости приносит ему.
— То есть не видать друг друга, не знать, не слыхать о существовании… — сказал он, — это какая-то
новая, неслыханная дружба: такой нет,
Вера, — это ты выдумала!
Открытие в
Вере смелости ума, свободы духа, жажды чего-то
нового — сначала изумило, потом ослепило двойной силой красоты — внешней и внутренней, а наконец отчасти напугало его, после отречения ее от «мудрости».
И Райский развлекался от мысли о
Вере, с утра его манили в разные стороны летучие мысли, свежесть утра, встречи в домашнем гнезде,
новые лица, поле, газета,
новая книга или глава из собственного романа. Вечером только начинает все прожитое днем сжиматься в один узел, и у кого сознательно, и у кого бессознательно, подводится итог «злобе дня».
А ничего этого не было.
Вера явилась тут еще в
новом свете. В каждом ее взгляде и слове, обращенном к Тушину, Райский заметил прежде всего простоту, доверие, ласку, теплоту, какой он не заметил у ней в обращении ни с кем, даже с бабушкой и Марфенькой.
Три дня прожил лесничий по делам в городе и в доме Татьяны Марковны, и три дня Райский прилежно искал ключа к этому
новому характеру, к его положению в жизни и к его роли в сердце
Веры.
Долго шептали они, много раз бабушка крестила и целовала Марфеньку, пока наконец та заснула на ее плече. Бабушка тихо сложила ее голову на подушку, потом уже встала и молилась в слезах, призывая благословение на
новое счастье и
новую жизнь своей внучки. Но еще жарче молилась она о
Вере. С мыслью о ней она подолгу склоняла седую голову к подножию креста и шептала горячую молитву.
Райский погружен был в свой
новый «вопрос» о разговоре
Веры из окна и продолжал идти.
— Прощайте,
Вера, вы не любите меня, вы следите за мной, как шпион, ловите слова, делаете выводы… И вот, всякий раз, как мы наедине, вы — или спорите, или пытаете меня, — а на пункте счастья мы все там же, где были… Любите Райского: вот вам задача! Из него, как из куклы, будете делать что хотите, наряжать во все бабушкины отрепья или делать из него каждый день
нового героя романа, и этому конца не будет. А мне некогда, у меня есть дела…
Выстрелы на дне обрыва и прогулки туда
Веры — конечно, факты, но бабушка против этих фактов и могла бы принять меры, то есть расставила бы домашнюю полицию с дубинами, подкараулила бы любовника и нанесла бы этим еще
новый удар
Вере.
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать
Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее
вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из
новых, казалось бы — свежих источников.
Его гнал от обрыва ужас «падения» его сестры, его красавицы, подкошенного цветка, — а ревность, бешенство и более всего
новая, неотразимая красота пробужденной
Веры влекли опять к обрыву, на торжество любви, на этот праздник, который, кажется, торжествовал весь мир, вся природа.
Он в ужасе стоял, окаменелый, над обрывом, то вглядываясь мысленно в
новый, пробужденный образ
Веры, то терзаясь нечеловеческими муками, и шептал бледный: «Мщение, мщение!»
Другая мука, не вчерашняя, какой-то
новый бес бросился в него, — и он так же торопливо, нервно и судорожно, как
Вера накануне, собираясь идти к обрыву, хватал одно за другим платья, разбросанные по стульям.
Иногда, в этом безусловном рвении к какой-то
новой правде, виделось ей только неуменье справиться с старой правдой, бросающееся к
новой, которая давалась не опытом и борьбой всех внутренних сил, а гораздо дешевле, без борьбы и сразу, на основании только слепого презрения ко всему старому, не различавшего старого зла от старого добра, и принималась на
веру от не проверенных ничем
новых авторитетов, невесть откуда взявшихся
новых людей — без имени, без прошедшего, без истории, без прав.
Вера и бабушка стали в какое-то
новое положение одна к другой. Бабушка не казнила
Веру никаким притворным снисхождением, хотя, очевидно, не принимала так легко решительный опыт в жизни женщины, как Райский, и еще менее обнаруживала то безусловное презрение, каким клеймит эту «ошибку», «несчастье» или, пожалуй, «падение» старый, въевшийся в людские понятия ригоризм, не разбирающий даже строго причин «падения».
Она слыхала несколько примеров увлечений, припомнила, какой суд изрекали люди над падшими и как эти несчастные несли казнь почти публичных ударов. «Чем я лучше их! — думала
Вера. — А Марк уверял, и Райский тоже, что за этим… „Рубиконом“ начинается другая,
новая, лучшая жизнь! Да,
новая, но какая „лучшая“!»
— Бабушка презирает меня, любит из жалости! Нельзя жить, я умру! — шептала она Райскому. Тот бросался к Татьяне Марковне, передавая ей
новые муки
Веры. К ужасу его, бабушка, как потерянная, слушала эти тихие стоны
Веры, не находя в себе сил утешить ее, бледнела и шла молиться.
Стало быть, ей,
Вере, надо быть бабушкой в свою очередь, отдать всю жизнь другим и путем долга, нескончаемых жертв и труда, начать «
новую» жизнь, непохожую на ту, которая стащила ее на дно обрыва… любить людей, правду, добро…
Переработает ли в себе бабушка всю эту внезапную тревогу, как землетрясение всколыхавшую ее душевный мир? — спрашивала себя
Вера и читала в глазах Татьяны Марковны, привыкает ли она к другой, не прежней
Вере и к ожидающей ее
новой, неизвестной, а не той судьбе, какую она ей гадала? Не сетует ли бессознательно про себя на ее своевольное ниспровержение своей счастливой, старческой дремоты? Воротится ли к ней когда-нибудь ясность и покой в душу?
Вера, узнав, что Райский не выходил со двора, пошла к нему в старый дом, куда он перешел с тех пор, как Козлов поселился у них, с тем чтобы сказать ему о
новых письмах, узнать, как он примет это, и, смотря по этому, дать ему понять, какова должна быть его роль, если бабушка возложит на него видеться с Марком.
— Не знаю, как примет это
Вера Васильевна. Если опять даст мне
новое поручение, я опять сделаю, что ей будет нужно.
Тушин напросился ехать с ним, «проводить его», как говорил он, а в самом деле узнать, зачем вызвала Татьяна Марковна Райского: не случилось ли чего-нибудь
нового с
Верой и не нужен ли он ей опять? Он с тревогой припоминал свидание свое с Волоховым и то, как тот невольно и неохотно дал ответ, что уедет.
Сознание
новой жизни, даль будущего, строгость долга, момент торжества и счастья — все придавало лицу и красоте ее нежную, трогательную тень. Жених был скромен, почти робок; пропала его резвость, умолкли шутки, он был растроган. Бабушка задумчиво счастлива,
Вера непроницаема и бледна.
Райский перешел из старого дома опять в
новый, в свои комнаты. Козлов переехал к себе, с тем, однако, чтоб после отъезда Татьяны Марковны с
Верой поселиться опять у нее в доме. Тушин звал его к себе, просвещать свою колонию, начиная с него самого. Козлов почесал голову, подумал и вздохнул, глядя — на московскую дорогу.
Он умерил шаг, вдумываясь в ткань романа, в фабулу, в постановку характера
Веры, в психологическую, еще пока закрытую задачу… в обстановку, в аксессуары; задумчиво сел и положил руки с локтями на стол и на них голову. Потом поцарапал сухим пером по бумаге, лениво обмакнул его в чернила и еще ленивее написал в
новую строку, после слов «Глава I...
Райский, живо принимая впечатления, меняя одно на другое, бросаясь от искусства к природе, к
новым людям,
новым встречам, — чувствовал, что три самые глубокие его впечатления, самые дорогие воспоминания, бабушка,
Вера, Марфенька — сопутствуют ему всюду, вторгаются во всякое
новое ощущение, наполняют собой его досуги, что с ними тремя — он связан и той крепкой связью, от которой только человеку и бывает хорошо — как ни от чего не бывает, и от нее же бывает иногда больно, как ни от чего, когда судьба неласково дотронется до такой связи.