Неточные совпадения
— А все-таки каждый день сидеть с женщиной и болтать!.. — упрямо твердил Аянов, покачивая головой. — Ну о чем, например, ты будешь говорить хоть сегодня? Чего ты
хочешь от нее, если ее за тебя
не выдадут?
Надежда Васильевна и Анна Васильевна Пахотины,
хотя были скупы и
не ставили собственно личность своего братца в грош, но дорожили именем, которое он носил, репутацией и важностью дома, преданиями, и потому, сверх определенных ему пяти тысяч карманных денег, в разное время выдавали ему субсидии около такой же суммы, и потом еще, с выговорами, с наставлениями, чуть
не с плачем, всегда к концу года платили почти столько же по счетам портных, мебельщиков и других купцов.
Райский между тем сгорал желанием узнать
не Софью Николаевну Беловодову — там нечего было узнавать, кроме того, что она была прекрасная собой, прекрасно воспитанная, хорошего рода и тона женщина, — он
хотел отыскать в ней просто женщину, наблюсти и определить, что кроется под этой покойной, неподвижной оболочкой красоты, сияющей ровно, одинаково, никогда
не бросавшей ни на что быстрого, жаждущего, огненного или наконец скучного, утомленного взгляда, никогда
не обмолвившейся нетерпеливым, неосторожным или порывистым словом?
Напрасно он настойчивым взглядом
хотел прочесть ее мысль, душу, все, что крылось под этой оболочкой: кроме глубокого спокойствия, он ничего
не прочел. Она казалась ему все той же картиной или отличной статуей музея.
— Кажется, вы сегодня опять намерены воевать со мной? — заметила она. — Только, пожалуйста,
не громко, а то тетушки поймают какое-нибудь слово и
захотят знать подробности: скучно повторять.
— Нет,
не бойтесь, по крайней мере теперь я
не расположен к этому. Я
хотел сказать другое.
— Я
не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и
хочу доказать, что никто
не имеет права
не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже
не могу,
не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а
не живете. Что из этого выйдет, я
не знаю — но
не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
— Это я вижу, кузина; но поймете ли? — вот что
хотел бы я знать! Любили и никогда
не выходили из вашего олимпийского спокойствия?
— И я
не удивлюсь, — сказал Райский, — хоть рясы и
не надену, а проповедовать могу — и искренно, всюду, где замечу ложь, притворство, злость — словом, отсутствие красоты, нужды нет, что сам бываю безобразен… Натура моя отзывается на все, только разбуди нервы — и пойдет играть!.. Знаешь что, Аянов: у меня давно засела серьезная мысль — писать роман. И я
хочу теперь посвятить все свое время на это.
— Послушай, Райский, сколько я тут понимаю, надо тебе бросить прежде
не живопись, а Софью, и
не делать романов, если
хочешь писать их… Лучше пиши по утрам роман, а вечером играй в карты: по маленькой, в коммерческую… это
не раздражает…
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и
не охотник был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе,
хотя ничего этого у него
не было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки
не напивается, и
не курит; притом он усерден к церкви.
— Ну, ну, ну… —
хотела она сказать, спросить и ничего
не сказала,
не спросила, а только засмеялась и проворно отерла глаза платком. — Маменькин сынок: весь, весь в нее! Посмотри, какая она красавица была. Посмотри, Василиса… Помнишь? Ведь похож!
Бабушка завязала на платке узелок. Она любила говорить, что без нее ничего
не сделается,
хотя, например, веревку мог купить всякий. Но Боже сохрани, чтоб она поверила кому-нибудь деньги.
Хотя она была
не скупа, но обращалась с деньгами с бережливостью; перед издержкой задумывалась, была беспокойна, даже сердита немного; но, выдав раз деньги, тотчас же забывала о них, и даже
не любила записывать; а если записывала, так только для того, по ее словам, чтоб потом
не забыть, куда деньги дела, и
не испугаться. Пуще всего она
не любила платить вдруг много, большие куши.
Тит Никоныч был джентльмен по своей природе. У него было тут же, в губернии, душ двести пятьдесят или триста — он хорошенько
не знал, никогда в имение
не заглядывал и предоставлял крестьянам делать, что
хотят, и платить ему оброку, сколько им заблагорассудится. Никогда он их
не поверял. Возьмет стыдливо привезенные деньги,
не считая, положит в бюро, а мужикам махнет рукой, чтоб ехали, куда
хотят.
Хотя он получил довольно слабое образование в каком-то корпусе, но любил читать, а особенно по части политики и естественных наук. Слова его, манеры, поступь были проникнуты какою-то мягкою стыдливостью, и вместе с тем под этой мягкостью скрывалась уверенность в своем достоинстве и никогда
не высказывалась, а как-то видимо присутствовала в нем, как будто готовая обнаружиться, когда дойдет до этого необходимость.
К бабушке он питал какую-то почтительную, почти благоговейную дружбу, но пропитанную такой теплотой, что по тому только, как он входил к ней, садился, смотрел на нее, можно было заключить, что он любил ее без памяти. Никогда, ни в отношении к ней, ни при ней, он
не обнаружил, по своему обыкновению, признака короткости,
хотя был ежедневным ее гостем.
Никто из дворни уже
не сходил в этот обрыв, мужики из слободы и Малиновки обходили его, предпочитая спускаться с горы к Волге по другим скатам и обрывам или по проезжей,
хотя и крутой дороге, между двух плетней.
Он закроет глаза и
хочет поймать, о чем он думает, но
не поймает; мысли являются и утекают, как волжские струи: только в нем точно поет ему какой-то голос, и в голове, как в каком-то зеркале, стоит та же картина, что перед глазами.
Хотя Райский
не разделял мнения ни дяди, ни бабушки, но в перспективе у него мелькала собственная его фигура, то в гусарском, то в камер-юнкерском мундире. Он смотрел, хорошо ли он сидит на лошади, ловко ли танцует. В тот день он нарисовал себя небрежно опершегося на седло, с буркой на плечах.
Один он, даже с помощью профессоров,
не сладил бы с классиками: в русском переводе их
не было, в деревне у бабушки, в отцовской библиотеке,
хотя и были некоторые во французском переводе, но тогда еще он, без руководства,
не понимал значения и обегал их. Они казались ему строги и сухи.
«Я… художником
хочу быть…» — думал было он сказать, да вспомнил, как приняли это опекун и бабушка, и
не сказал.
Они —
не жертвы общественного темперамента, как те несчастные создания, которые, за кусок хлеба, за одежду, за обувь и кров, служат животному голоду. Нет: там жрицы сильных,
хотя искусственных страстей, тонкие актрисы, играют в любовь и жизнь, как игрок в карты.
Он
хотел показать картину товарищам, но они сами красками еще
не писали, а всё копировали с бюстов, нужды нет, что у самих бороды поросли.
В назначенный вечер Райский и Беловодова опять сошлись у ней в кабинете. Она была одета, чтобы ехать в спектакль: отец
хотел заехать за ней с обеда, но
не заезжал,
хотя было уже половина восьмого.
— Я скоро опомнилась и стала отвечать на поздравления, на приветствия,
хотела подойти к maman, но взглянула на нее, и… мне страшно стало: подошла к теткам, но обе они сказали что-то вскользь и отошли. Ельнин из угла следил за мной такими глазами, что я ушла в другую комнату. Maman,
не простясь, ушла после гостей к себе. Надежда Васильевна, прощаясь, покачала головой, а у Анны Васильевны на глазах были слезы…
— Никто
не знает, честен ли Ельнин: напротив, ma tante и maman говорили, что будто у него были дурные намерения, что он
хотел вскружить мне голову… из самолюбия, потому что серьезных намерений он иметь
не смел…
— Нет! — пылко возразил Райский, — вас обманули.
Не бледнеют и
не краснеют, когда
хотят кружить головы ваши франты, кузены, prince Pierre, comte Serge: [князь Пьер, граф Серж (фр.).] вот у кого дурное на уме! А у Ельнина
не было никаких намерений, он, как я вижу из ваших слов, любил вас искренно. А эти, — он,
не оборачиваясь, указал назад на портреты, — женятся на вас par convenance [выгоды ради (фр.).] и потом меняют на танцовщицу…
— И когда я вас встречу потом, может быть, измученную горем, но богатую и счастьем, и опытом, вы скажете, что вы недаром жили, и
не будете отговариваться неведением жизни. Вот тогда вы глянете и туда, на улицу,
захотите узнать, что делают ваши мужики,
захотите кормить, учить, лечить их…
— Осел! — сказал Райский и лег на диван,
хотел заснуть, но звуки
не давали, как он ни прижимал ухо к подушке, чтоб заглушить их. — Нет, так и режут.
«Что с тобой!..» —
хотел он сказать,
не выдержал и, опустив лицо в подушку к ней, вдруг разразился рыданием.
Умирала она частию от небрежного воспитания, от небрежного присмотра, от проведенного, в скудности и тесноте, болезненного детства, от попавшей в ее организм наследственной капли яда, развившегося в смертельный недуг, оттого, наконец, что все эти «так надо»
хотя не встречали ни воплей, ни раздражения с ее стороны, а всё же ложились на слабую молодую грудь и подтачивали ее.
Она думала, что он еще
не разлюбил ее! Он подал ей гребенку, маленький чепчик; она
хотела причесаться, но рука с гребенкой упала на колени.
Прошел май. Надо было уехать куда-нибудь, спасаться от полярного петербургского лета. Но куда? Райскому было все равно. Он делал разные проекты,
не останавливаясь ни на одном:
хотел съездить в Финляндию, но отложил и решил поселиться в уединении на Парголовских озерах, писать роман. Отложил и это и собрался
не шутя с Пахотиными в рязанское имение. Но они изменили намерение и остались в городе.
Он вспомнил ее волнение, умоляющий голос оставить ее, уйти; как она
хотела призвать на помощь гордость и
не могла; как
хотела отнять руку и
не отняла из его руки, как
не смогла одолеть себя… Как она была тогда
не похожа на этот портрет!
— Да,
не погневайтесь! — перебил Кирилов. — Если
хотите в искусстве чего-нибудь прочнее сладеньких улыбок да пухлых плеч или почище задних дворов и пьяного мужичья, так бросьте красавиц и пирушки, а будьте трезвы, работайте до тумана, до обморока в голове; надо падать и вставать, умирать с отчаяния и опять понемногу оживать, вскакивать ночью…
«Переделать портрет, — думал он. — Прав ли Кирилов? Вся цель моя, задача, идея — красота! Я охвачен ею и
хочу воплотить этот, овладевший мною, сияющий образ: если я поймал эту „правду“ красоты — чего еще? Нет, Кирилов ищет красоту в небе, он аскет: я — на земле… Покажу портрет Софье: что она скажет? А потом уже переделаю… только
не в блудницу!»
Он глядел на нее и
хотел бы, дал бы бог знает что, даже втайне ждал, чтоб она спросила «почему?», но она
не спросила, и он подавил вздох.
— Какой доверенности? Какие тайны? Ради Бога, cousin… — говорила она, глядя в беспокойстве по сторонам, как будто
хотела уйти, заткнуть уши,
не слышать,
не знать.
И вы сами давеча сказали то же,
хотя не так ясно.
Вы
хотите уверить меня, что у вас… что-то вроде страсти, — сказала она, делая как будто уступку ему, чтоб отвлечь, затушевать его настойчивый анализ, — смотрите,
не лжете ли вы… положим — невольно? — прибавила она, видя, что он собирается разразиться каким-нибудь монологом.
— Нет, нет, pardon — я
не назову его… с тех пор,
хочу я сказать, как он появился, стал ездить в дом…
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили ли бы вы внимание на нем, если б он был
не граф? Делайте, как
хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «что мне за дело»? — возразил он ее словами. — Я вижу, что он, этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
—
Не устал ли ты с дороги? Может быть, уснуть
хочешь: вон ты зеваешь? — спросила она, — тогда оставим до утра.
— Ведомости о крестьянах, об оброке, о продаже хлеба, об отдаче огородов… Помнишь ли, сколько за последние года дохода было? По тысяче четыреста двадцати пяти рублей — вот смотри… — Она
хотела щелкнуть на счетах. — Ведь ты получал деньги? Последний раз тебе послано было пятьсот пятьдесят рублей ассигнациями: ты тогда писал, чтобы
не посылать. Я и клала в приказ: там у тебя…
Через четверть часа вошел в комнату, боком, пожилой, лет сорока пяти мужик, сложенный плотно, будто из одних широких костей, и оттого казавшийся толстым,
хотя жиру у него
не было ни золотника.
— Разве я маленький, что
не вправе отдать кому
хочу, еще и родственницам? Мне самому
не надо, — продолжал он, — стало быть, отдать им — и разумно и справедливо.
— Ну, добро, посмотрим, посмотрим, — сказала она, — если
не женишься сам, так как
хочешь, на свадьбу подари им кружева, что ли: только чтобы никто
не знал, пуще всего Нил Андреич… надо втихомолку…
— Мы будем вместе читать, — сказал он, — у тебя сбивчивые понятия, вкус
не развит.
Хочешь учиться? Будешь понимать, делать верно критическую оценку.
— Извините, я приезжий, только сегодня утром приехал и
не знаю никого: я случайно зашел в эту улицу и
хотел спросить…