Неточные совпадения
Старик шутил, рассказывал сам направо и налево анекдоты, говорил каламбуры, особенно любил
с сверстниками
жить воспоминаниями минувшей молодости и своего времени. Они
с восторгом припоминали, как граф Борис или Денис проигрывал кучи золота; терзались тем, что сами тратили так мало,
жили так мизерно; поучали внимательную молодежь великому искусству
жить.
Старик шутя
проживал жизнь, всегда смеялся, рассказывал только веселое, даже на драму в театре смотрел
с улыбкой, любуясь ножкой или лорнируя la gorge [грудь (фр.).] актрисы.
Было у него другое ожидание — поехать за границу, то есть в Париж, уже не
с оружием в руках, а
с золотом, и там
пожить, как живали в старину.
— Да, кузина: вы обмануты, и ваши тетки
прожили жизнь в страшном обмане и принесли себя в жертву призраку, мечте, пыльному воспоминанию… Он велел! — говорил он, глядя почти
с яростью на портрет, — сам
жил обманом, лукавством или силою, мотал, творил ужасы, а другим велел не любить, не наслаждаться!
Райский лет десять
живет в Петербурге, то есть у него там есть приют, три порядочные комнаты, которые он нанимает у немки и постоянно оставляет квартиру за собой, а сам редко полгода выживал в Петербурге
с тех пор, как оставил службу.
Позовет ли его опекун посмотреть, как молотят рожь, или как валяют сукно на фабрике, как белят полотна, — он увертывался и забирался на бельведер смотреть оттуда в лес или шел на реку, в кусты, в чащу, смотрел, как возятся насекомые, остро глядел, куда порхнула птичка, какая она, куда села, как почесала носик; поймает ежа и возится
с ним;
с мальчишками удит рыбу целый день или слушает полоумного старика, который
живет в землянке у околицы, как он рассказывает про «Пугача», — жадно слушает подробности жестоких мук, казней и смотрит прямо ему в рот без зубов и в глубокие впадины потухающих глаз.
Оно все состояло из небольшой земли, лежащей вплоть у города, от которого отделялось полем и слободой близ Волги, из пятидесяти душ крестьян, да из двух домов — одного каменного, оставленного и запущенного, и другого деревянного домика, выстроенного его отцом, и в этом-то домике и
жила Татьяна Марковна
с двумя, тоже двоюродными, внучками-сиротами, девочками по седьмому и шестому году, оставленными ей двоюродной племянницей, которую она любила, как дочь.
Перед окнами маленького домика пестрел на солнце большой цветник, из которого вела дверь во двор, а другая, стеклянная дверь,
с большим балконом, вроде веранды, в деревянный
жилой дом.
В доме какая радость и мир
жили! Чего там не было? Комнатки маленькие, но уютные,
с старинной, взятой из большого дома мебелью дедов, дядей, и
с улыбавшимися портретами отца и матери Райского, и также родителей двух оставшихся на руках у Бережковой девочек-малюток.
Василиса, напротив, была чопорная, важная, вечно шепчущая и одна во всей дворне только опрятная женщина. Она
с ранней юности поступила на службу к барыне в качестве горничной, не расставалась
с ней, знает всю ее жизнь и теперь
живет у нее как экономка и доверенная женщина.
Вся Малиновка, слобода и дом Райских, и город были поражены ужасом. В народе, как всегда в таких случаях, возникли слухи, что самоубийца, весь в белом, блуждает по лесу, взбирается иногда на обрыв, смотрит на
жилые места и исчезает. От суеверного страха ту часть сада, которая шла
с обрыва по горе и отделялась плетнем от ельника и кустов шиповника, забросили.
Это было более торжественное шествие бабушки по городу. Не было человека, который бы не поклонился ей.
С иными она останавливалась поговорить. Она называла внуку всякого встречного, объясняла, проезжая мимо домов, кто
живет и как, — все это бегло, на ходу.
— Тут
живет губернатор Васильев… или Попов какой-то. (Бабушка очень хорошо знала, что он Попов, а не Васильев.) Он воображает, что я явлюсь к нему первая
с визитом, и не заглянул ко мне: Татьяна Марковна Бережкова поедет к какому-то Попову или Васильеву!
Княгиня была востроносая, худенькая старушка, в темном платье, в кружевах, в большом чепце,
с сухими, костлявыми, маленькими руками, переплетенными синими
жилами, и со множеством старинных перстней на пальцах.
От Плутарха и «Путешествия Анахарсиса Младшего» он перешел к Титу Ливию и Тациту, зарываясь в мелких деталях первого и в сильных сказаниях второго, спал
с Гомером,
с Дантом и часто забывал жизнь около себя,
живя в анналах, сагах, даже в русских сказках…
— Да, упасть в обморок не от того, от чего вы упали, а от того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим
живет!» В самом деле, какой позор! А они, — он опять указал на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали весь свой век чужое — какая слава!.. Что же сталось
с Ельниным?
— Да, кузина, вы будете считать потерянною всякую минуту, прожитую, как вы
жили и как
живете теперь… Пропадет этот величавый, стройный вид, будете задумываться, забудете одеться в это несгибающееся платье…
с досадой бросите массивный браслет, и крестик на груди не будет лежать так правильно и покойно. Потом, когда преодолеете предков, тетушек, перейдете Рубикон — тогда начнется жизнь… мимо вас будут мелькать дни, часы, ночи…
Там был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался
с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым
жил, не зная тогда еще, зачем, — может быть,
с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
— Можно удержаться от бешенства, — оправдывал он себя, — но от апатии не удержишься, скуку не утаишь, хоть подвинь всю свою волю на это! А это убило бы ее:
с летами она догадалась бы… Да,
с летами, а потом примирилась бы, привыкла, утешилась — и
жила! А теперь умирает, и в жизни его вдруг ложится неожиданная и быстрая драма, целая трагедия, глубокий, психологический роман.
«Леонтий, бабушка! — мечтал он, — красавицы троюродные сестры, Верочка и Марфенька! Волга
с прибрежьем, дремлющая, блаженная тишь, где не
живут, а растут люди и тихо вянут, где ни бурных страстей
с тонкими, ядовитыми наслаждениями, ни мучительных вопросов, никакого движения мысли, воли — там я сосредоточусь, разберу материалы и напишу роман. Теперь только закончу как-нибудь портрет Софьи, распрощаюсь
с ней — и dahin, dahin! [туда, туда! (нем.)]»
Он видел, что заронил в нее сомнения, что эти сомнения — гамлетовские. Он читал их у ней в сердце: «В самом ли деле я
живу так, как нужно? Не жертвую ли я чем-нибудь живым, человеческим, этой мертвой гордости моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться, что мне иногда бывает скучно
с тетками,
с папа и
с Catherine… Один только cousin Райский…»
— Мне
с того имения присылают деньги: тысячи две серебром — и довольно. Да я работать стану, — добавил он, — рисовать, писать… Вот собираюсь за границу
пожить: для этого то имение заложу или продам…
— Какого учителя? Здесь не
живет учитель… — говорил он, продолжая
с изумлением глядеть на посетителя.
Леонтий, разумеется, и не думал ходить к ней: он
жил на квартире, на хозяйских однообразных харчах, то есть на щах и каше, и такой роскоши, чтоб обедать за рубль
с четвертью или за полтинник, есть какие-нибудь макароны или свиные котлеты, — позволять себе не мог. И одеться ему было не во что: один вицмундир и двое брюк, из которых одни нанковые для лета, — вот весь его гардероб.
Что было
с ней потом, никто не знает. Известно только, что отец у ней умер, что она куда-то уезжала из Москвы и воротилась больная, худая,
жила у бедной тетки, потом, когда поправилась, написала к Леонтью, спрашивала, помнит ли он ее и свои старые намерения.
— Ну, уж выдумают: труд! —
с досадой отозвалась Ульяна Андреевна. — Состояние есть, собой молодец: только бы
жить, а они — труд! Что это, право, скоро все на Леонтья будут похожи: тот уткнет нос в книги и знать ничего не хочет. Да пусть его! Вы-то зачем туда же!.. Пойдемте в сад… Помните наш сад!..
— Ну, за это я не берусь: довольно
с меня и того, если я дам образцы старой жизни из книг, а сам буду
жить про себя и для себя. А
живу я тихо, скромно, ем, как видишь, лапшу… Что же делать? — Он задумался.
— Какое неуважение? Ведь я
с вами
жить стану, каждый день вместе. Я зашел к старому другу и заговорился…
— Приятно! — возразила бабушка, — слушать тошно! Пришел бы ко мне об эту пору: я бы ему дала обед! Нет, Борис Павлович: ты
живи, как люди
живут, побудь
с нами дома, кушай, гуляй,
с подозрительными людьми не водись, смотри, как я распоряжаюсь имением, побрани, если что-нибудь не так…
Райский
прожил этот день, как давно не
жил, и заснул таким вольным, здоровым сном, каким, казалось ему, не спал
с тех пор, как оставил этот кров.
До приезда Райского жизнь ее покоилась на этих простых и прочных основах, и ей в голову не приходило, чтобы тут было что-нибудь не так, чтобы она весь век
жила в какой-то «борьбе
с противоречиями», как говорил Райский.
А тут внук, свой человек, которого она мальчишкой воспитывала, «от рук отбился», смеет оправдываться, защищаться, да еще спорить
с ней, обвиняет ее, что она не так
живет, не то делает, что нужно!
— Отчего? вот еще новости! — сказал Райский. — Марфенька! я непременно сделаю твой портрет, непременно напишу роман, непременно познакомлюсь
с Маркушкой, непременно
проживу лето
с вами и непременно воспитаю вас всех трех, бабушку, тебя и… Верочку.
— Ты, никак,
с ума сошел: поучись-ка у бабушки
жить. Самонадеян очень. Даст тебе когда-нибудь судьба за это «непременно»! Не говори этого! А прибавляй всегда: «хотелось бы», «Бог даст, будем живы да здоровы…» А то судьба накажет за самонадеянность: никогда не выйдет по-твоему…
— Какое рабство! — сказал Райский. — И так всю жизнь
прожить, растеряться в мелочах! Зачем же, для какой цели эти штуки, бабушка, делает кто-то, по вашему мнению,
с умыслом? Нет, я отчаиваюсь воспитать вас… Вы испорчены!
— Все в родстве! —
с омерзением сказала она. — Матрешка неразлучна
с Егоркой, Машка — помнишь, за детьми ходила девчонка? — у Прохора в сарае живмя
живет. Акулина
с Никиткой, Татьяна
с Васькой… Только Василиса да Яков и есть порядочные! Но те все прячутся, стыд еще есть: а Марина!..
С одной стороны, фантазия обольщает, возводит все в идеал: людей, природу, всю жизнь, все явления, а
с другой — холодный анализ разрушает все — и не дает забываться,
жить: оттуда вечное недовольство, холод…
— Бабушка ваша — не знаю за что, а я за то, что он — губернатор. И полицию тоже мы
с ней не любим, притесняет нас. Ее заставляет чинить мосты, а обо мне уж очень печется, осведомляется, где я
живу, далеко ли от города отлучаюсь, у кого бываю.
— Что: или тяжело
жить на свете? — насмешливо продолжала бабушка, — шутка ли, сколько раз в сутки
с боку на бок придется перевалиться!
— Да, какое бы это было счастье, — заговорила она вкрадчиво, —
жить, не стесняя воли другого, не следя за другим, не допытываясь, что у него на сердце, отчего он весел, отчего печален, задумчив? быть
с ним всегда одинаково, дорожить его покоем, даже уважать его тайны…
— Я только из любопытства хотел
с ними наговориться, они в столице
живут… Теперь опять пишут, что римский папа…
— Нет, нет, Татьяна Марковна: я всегда рада и благодарна вам, — уже в зале говорила Крицкая, — но
с таким грубияном никогда не буду, ни у вас, нигде… Если б покойный муж был
жив, он бы не смел…
Он стал весел, развязен и раза два гулял
с Верой, как
с посторонней, милой, умной собеседницей, и сыпал перед ней, без умысла и желания добиваться чего-нибудь, весь свой запас мыслей, знаний, анекдотов, бурно играл фантазией, разливался в шутках или в задумчивых догадках развивал свое миросозерцание, — словом,
жил тихою, но приятною жизнью, ничего не требуя, ничего ей не навязывая.
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он
живет теперь
с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он
с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная
с нас, то есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты знаешь, как это для меня неловко, несносно…
А он, приехавши в свое поместье, вообразил, что не только оно, но и все, что в нем
живет, — его собственность. На правах какого-то родства, которого и назвать даже нельзя, и еще потому, что он видел нас маленьких, он поступает
с нами, как
с детьми или как
с пансионерками. Я прячусь, прячусь и едва достигла того, что он не видит, как я сплю, о чем мечтаю, чего надеюсь и жду.
Ну, просто не гони меня, дай мне иногда быть
с тобой, слышать тебя, наслаждаться и мучиться, лишь бы не спать, а
жить: я точно деревянный теперь!
— Не знаю. Может быть,
с ума сойду, брошусь в Волгу или умру… Нет, я живуч — ничего не будет, но пройдет полгода, может быть, год — и я буду
жить… Дай, Вера, дай мне страсть… дай это счастье!..
Но, открыв на минуту заветную дверь, она вдруг своенравно захлопнула ее и неожиданно исчезла, увезя
с собой ключи от всех тайн: и от своего характера, и от своей любви, и от всей сферы своих понятий, чувств, от всей жизни, которою
живет, — всё увезла! Перед ним опять одна замкнутая дверь!
Ивана Ивановича «лесничим» прозвали потому, что он
жил в самой чаще леса, в собственной усадьбе, сам занимался
с любовью этим лесом, растил, холил, берег его,
с одной стороны, а
с другой — рубил, продавал и сплавлял по Волге. Лесу было несколько тысяч десятин, и лесное хозяйство устроено и ведено было
с редкою аккуратностью; у него одного в той стороне устроен был паровой пильный завод, и всем заведовал, над всем наблюдал сам Тушин.
Тушин
жил с сестрой, старой девушкой, Анной Ивановной — и к ней ездили Вера
с попадьей. Эту же Анну Ивановну любила и бабушка; и когда она являлась в город, то Татьяна Марковна была счастлива.