Неточные совпадения
— Bonjour, bonjour! [Здравствуйте, здравствуйте! (фр.)] — отвечал он, кивая всем. — Я не обедаю с
вами, не беспокойтесь, ne vous derangez pas, [не беспокойтесь (фр.).] —
говорил он, когда ему предлагали сесть. — Я за городом сегодня.
— Да, он заходил сюда. Он
говорит, что ему нужно бы видеть
вас, дело какое-то…
— Да, кузина:
вы обмануты, и ваши тетки прожили жизнь в страшном обмане и принесли себя в жертву призраку, мечте, пыльному воспоминанию… Он велел! —
говорил он, глядя почти с яростью на портрет, — сам жил обманом, лукавством или силою, мотал, творил ужасы, а другим велел не любить, не наслаждаться!
—
Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но
вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за
вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено
вам природой? Посмотрите на себя…
—
Вы так часто обращаетесь к своему любимому предмету, к любви, а посмотрите, cousin, ведь мы уж стары, пора перестать думать об этом! —
говорила она, кокетливо глядя в зеркало.
—
Вы про тех
говорите, — спросила она, указывая головой на улицу, — кто там бегает, суетится? Но
вы сами сказали, что я не понимаю их жизни. Да, я не знаю этих людей и не понимаю их жизни. Мне дела нет…
— Это очень серьезно, что
вы мне сказали! — произнесла она задумчиво. — Если
вы не разбудили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не
говорили этого — и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала,
говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда.
Вы говорите, что дурно уснете — вот это и нужно: завтра не будет, может быть, этого сияния на лице, но зато оно засияет другой, не ангельской, а человеческой красотой.
—
Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого, что
вы не любили! А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал ваш язык, не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски. А глаза ваши
говорят, что
вы как будто вчера родились…
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу
вам. Я была еще девочкой.
Вы увидите, что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что
вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы
вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях не
говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
— Ну
вас к черту! —
говорит первый ученик. — Тут серьезным делом заниматься надо, а они пилят!
«Я,
говорит, донесу на
вас: это вольнодумство!» И ведь донесет, с ним шутить нельзя.
— Что
вы это ему
говорите: он еще дитя! — полугневно заметила бабушка и стала прощаться. Полина Карповна извинялась, что муж в палате, обещала приехать сама, а в заключение взяла руками Райского за обе щеки и поцеловала в лоб.
— Я, cousin… виновата: не думала о нем. Что такое
вы говорили!.. Ах да! — припомнила она. —
Вы что-то меня спрашивали.
Вот послушайте, — обратилась она к папа, — что
говорит ваша дочь… как
вам нравится это признание!..» Он, бедный, был смущен и жалок больше меня и смотрел вниз; я знала, что он один не сердится, а мне хотелось бы умереть в эту минуту со стыда…
— Но ведь…
говорил же он
вам, почему искал вашей руки, что его привлекло к
вам… что не было никого прекраснее, блистательнее…
— Что это, видно, папа не будет? — сказала она, оглядываясь вокруг себя. — Это невозможно, что
вы говорите! — тихо прибавила потом.
— Mon Dieu, mon Dieu! [О Боже, Боже! (фр.)] —
говорила она, глядя на дверь, — что
вы говорите!..
вы знаете сами, что это невозможно!
— Что
вам повторять? я уж
говорил! — Он вздохнул. — Если будете этим путем идти, тратить себя на модные вывески…
Нет у
вас уважения к искусству, —
говорил Кирилов, — нет уважения к самому себе.
—
Вы польстили мне, cousin: я не такая, —
говорила она, вглядываясь в портрет.
— Не будьте, однако, слишком сострадательны: кто откажется от страданий, чтоб подойти к
вам,
говорить с
вами? Кто не поползет на коленях вслед за
вами на край света, не только для торжества, для счастья и победы — просто для одной слабой надежды на победу…
— Право, заметили и втихомолку торжествуете, да еще издеваетесь надо мной, заставляя высказывать
вас же самих.
Вы знаете, что я
говорю правду, и в словах моих видите свой образ и любуетесь им.
— Смущение? Я смутилась? —
говорила она и поглядела в зеркало. — Я не смутилась, а вспомнила только, что мы условились не
говорить о любви. Прошу
вас, cousin, — вдруг серьезно прибавила она, — помнить уговор. Не будем, пожалуйста,
говорить об этом.
— Да, вот с этими, что порхают по гостиным, по ложам, с псевдонежными взглядами, страстно-почтительными фразами и заученным остроумием. Нет, кузина, если я
говорю о себе, то
говорю, что во мне есть; язык мой верно переводит голос сердца. Вот год я у
вас: ухожу и уношу мысленно
вас с собой, и что чувствую, то сумею выразить.
Она сделала движение и поглядела на него с изумлением, как будто
говоря: «
Вы еще настаиваете!»
— Какая тайна? Что
вы! —
говорила она, возвышая голос и делая большие глаза. —
Вы употребляете во зло права кузена — вот в чем и вся тайна. А я неосторожна тем, что принимаю
вас во всякое время, без тетушек и папа…
— Вот что значит Олимп! — продолжал он. — Будь
вы просто женщина, не богиня,
вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце и поступили бы не сурово, а с пощадой, даже если б я был
вам совсем чужой. А я
вам близок.
Вы говорите, что любите меня дружески, скучаете, не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого любит, и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь и тайну.
— К чему
вы это мне
говорите? Со мной это вовсе не у места! А я еще просила
вас оставить разговор о любви, о страстях…
— Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и не уверяю
вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь — так я не лгу. Не
говорю опять, что я умру с отчаяния, что это вопрос моей жизни — нет;
вы мне ничего не дали, и нечего
вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление, за недостатком пищи, не упрочилось — и слава Богу!
— Но
вы говорите, что это оскорбительно: после этого я боялась бы…
— Да, кузина, и я
вам говорю: остерегайтесь! Это опасные выходцы: может быть, под этой интересной бледностью, мягкими кошачьими манерами кроется бесстыдство, алчность и бог знает что! Он компрометирует
вас…
— Зачем?
Вы говорили, что готовите мне подарок.
— Полноте притворяться, полноте! Бог с
вами, кузина: что мне за дело? Я закрываю глаза и уши, я слеп, глух и нем, —
говорил он, закрывая глаза и уши. — Но если, — вдруг прибавил он, глядя прямо на нее, —
вы почувствуете все, что я
говорил, предсказывал, что, может быть, вызвал в
вас… на свою шею — скажете ли
вы мне!.. я стою этого.
— Здоров, живу —
поговорим о другом. Вот
вы, слава Богу, такая же…
— Вот видите, братец, — живо заговорила она, весело бегая глазами по его глазам, усам, бороде, оглядывая руки, платье, даже взглянув на сапоги, — видите, какая бабушка,
говорит, что я не помню, — а я помню, вот, право, помню, как
вы здесь рисовали: я тогда у
вас на коленях сидела…
—
Вы мне когда-то
говорили, что он племянницу обобрал, в казне воровал, — и он же осудит…
— Хорошо, хорошо, это у
вас там так, —
говорила бабушка, замахав рукой, — а мы здесь прежде осмотрим, узнаем, что за человек, пуд соли съедим с ним, тогда и отдаем за него.
— Только в лес боюсь; я не хожу с обрыва, там страшно, глухо! —
говорила она. — Верочка приедет, она проводит
вас туда.
— Что ж
вы молчите? — спросила она. — «Ничего не
говорит!» — про себя прибавила потом.
— Да
вы смеяться будете, как давеча над гусенком… — сказала она, не решаясь
говорить.
— Ни за что не пойду, ни за что! — с хохотом и визгом
говорила она, вырываясь от него. — Пойдемте, пора домой, бабушка ждет! Что же к обеду? — спрашивала она, — любите ли
вы макароны? свежие грибы?
— Какой смешной этот Козлов у
вас! —
говорила она.
— Я очень беден, — сказал он, — разве
вам не
говорил Райский, что мне иногда за квартиру нечем заплатить:
вы видите?
— Не верьте, неправда, —
говорила она, — я знаю, она начнет
вам шептать вздор… про monsieur Шарля…
—
Вы теперь уже не влюбитесь в меня — нет? —
говорила она.
— В самом деле:
вы хотите, будете? Бабушка, бабушка! —
говорила она радостно, вбегая в комнату. — Братец пришел: ужинать будет!
— Каким молодцом! Как возмужали!
Вас не узнаешь! —
говорил Тит Никоныч, сияя добротой и удовольствием.
— Так много слышали интересного, —
говорила она, смело глядя на него. —
Вы помните меня?
— В городе все
говорят о
вас и все в претензии, что
вы до сих пор ни у кого не были, ни у губернатора, ни у архиерея, ни у предводителя, — обратилась Крицкая к Райскому.