Неточные совпадения
Но она
в самом деле прекрасна. Нужды нет, что она уже вдова, женщина; но на открытом, будто молочной белизны белом
лбу ее и благородных, несколько крупных чертах лица лежит девическое, почти детское неведение жизни.
Он
в эти минуты казался некрасив:
в чертах лица разлад, живые краски
лба и щек заменялись болезненным колоритом.
Целые миры отверзались перед ним, понеслись видения, открылись волшебные страны. У Райского широко открылись глаза и уши: он видел только фигуру человека
в одном жилете, свеча освещала мокрый
лоб, глаз было не видно. Борис пристально смотрел на него, как, бывало, на Васюкова.
Там, у царицы пира, свежий, блистающий молодостью
лоб и глаза, каскадом падающая на затылок и шею темная коса, высокая грудь и роскошные плечи. Здесь — эти впадшие, едва мерцающие, как искры, глаза, сухие, бесцветные волосы, осунувшиеся кости рук… Обе картины подавляли его ужасающими крайностями, между которыми лежала такая бездна, а между тем они стояли так близко друг к другу.
В галерее их не поставили бы рядом:
в жизни они сходились — и он смотрел одичалыми глазами на обе.
А портрет похож как две капли воды. Софья такая, какою все видят и знают ее: невозмутимая, сияющая. Та же гармония
в чертах; ее возвышенный белый
лоб, открытый, невинный, как у девушки, взгляд, гордая шея и спящая сном покоя высокая, пышная грудь.
И вдруг из-за скал мелькнул яркий свет, задрожали листы на деревьях, тихо зажурчали струи вод. Кто-то встрепенулся
в ветвях, кто-то пробежал по лесу; кто-то вздохнул
в воздухе — и воздух заструился, и луч озолотил бледный
лоб статуи; веки медленно открылись, и искра пробежала по груди, дрогнуло холодное тело, бледные щеки зардели, лучи упали на плечи.
Она равнодушно глядела на изношенный рукав, как на дело до нее не касающееся, потом на всю фигуру его, довольно худую, на худые руки, на выпуклый
лоб и бесцветные щеки. Только теперь разглядел Леонтий этот, далеко запрятанный
в черты ее лица, смех.
— Нет, ты у меня «умный, добрый и высокой нравственности», — сказала она, с своим застывшим смехом
в лице, и похлопала мужа по
лбу, потом поправила ему галстук, выправила воротнички рубашки и опять поглядела лукаво на Райского.
Ему вдруг как будто солнцем ударило
в лицо: он просиял и усмехнулся во всю ширину рта, так что даже волосы на
лбу зашевелились.
Дурак дураком, трех перечесть не может,
лба не умеет перекрестить, едва знает, где право, где лево, ни за сохой, ни
в саду: а посуду, чашки, ложки или крестики точит, детские кораблики, игрушки — точно из меди льет!
Нет
в ней строгости линий, белизны
лба, блеска красок и печати чистосердечия
в чертах, и вместе холодного сияния, как у Софьи. Нет и детского, херувимского дыхания свежести, как у Марфеньки: но есть какая-то тайна, мелькает не высказывающаяся сразу прелесть,
в луче взгляда,
в внезапном повороте головы,
в сдержанной грации движений, что-то неудержимо прокрадывающееся
в душу во всей фигуре.
— Дайте срок! — остановила Бережкова. — Что это вам не сидится? Не успели носа показать, вон еще и
лоб не простыл, а уж
в ногах у вас так и зудит? Чего вы хотите позавтракать: кофе, что ли, или битого мяса? А ты, Марфенька, поди узнай, не хочет ли тот… Маркушка… чего-нибудь? Только сама не показывайся, а Егорку пошли узнать…
А через четверть часа уже оба смирно сидели, как ни
в чем не бывало, около бабушки и весело смотрели кругом и друг на друга: он, отирая пот с лица, она, обмахивая себе платком
лоб и щеки.
— Давно не видал тебя, наше красное солнышко:
в тоску впал! — говорил Опенкин, вытирая клетчатым бумажным платком
лоб.
Он нарочно станет думать о своих петербургских связях, о приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая
в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет — Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее
лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна
в сад,
в поле, а глядит на ее окно: «Поднимает ли белая ручка лиловую занавеску», как говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
У него упало сердце. Он не узнал прежней Веры. Лицо бледное, исхудалое, глаза блуждали, сверкая злым блеском, губы сжаты. С головы, из-под косынки, выпадали
в беспорядке на
лоб и виски две-три пряди волос, как у цыганки, закрывая ей, при быстрых движениях, глаза и рот. На плечи небрежно накинута была атласная, обложенная белым пухом мантилья, едва державшаяся слабым узлом шелкового шнура.
В глазах был испуг и тревога. Она несколько раз трогала
лоб рукой и села было к столу, но
в ту же минуту встала опять, быстро сдернула с плеч платок и бросила
в угол за занавес, на постель, еще быстрее отворила шкаф, затворила опять, ища чего-то глазами по стульям, на диване — и, не найдя, что ей нужно, села на стул, по-видимому,
в изнеможении.
Где замечала явную ложь, софизмы, она боролась, проясняла себе туман, вооруженная своими наблюдениями, логикой и волей. Марк топал
в ярости ногами, строил батареи из своих доктрин и авторитетов — и встречал недоступную стену. Он свирепел, скалил зубы, как «волк», но проводником ее отповедей служили бархатные глаза, каких он не видал никогда, и
лба его касалась твердая, но нежная рука, и он, рыча про себя, ложился смиренно у ног ее, чуя победу и добычу впереди, хотя и далеко.
На
лбу у ней
в эти минуты ложилась резкая линия — намек на будущую морщину. Она грустно улыбалась, глядя на себя
в зеркало. Иногда подходила к столу, где лежало нераспечатанное письмо на синей бумаге, бралась за ключ и с ужасом отходила прочь.
Когда Вера, согретая
в ее объятиях, тихо заснула, бабушка осторожно встала и, взяв ручную лампу, загородила рукой свет от глаз Веры и несколько минут освещала ее лицо, глядя с умилением на эту бледную, чистую красоту
лба, закрытых глаз и на все, точно рукой великого мастера изваянные, чистые и тонкие черты белого мрамора, с глубоким, лежащим
в них миром и покоем.
Сам Савелий отвез ее и по возвращении, на вопросы обступившей его дворни, хотел что-то сказать, но только поглядел на всех, поднял выше обыкновенного кожу на
лбу, сделав складку
в палец толщиной, потом плюнул, повернулся спиной и шагнул за порог своей клетушки.
«Не могу, сил нет, задыхаюсь!» — Она налила себе на руки одеколон, освежила
лоб, виски — поглядела опять, сначала
в одно письмо, потом
в другое, бросила их на стол, твердя: «Не могу, не знаю, с чего начать, что писать? Я не помню, как я писала ему, что говорила прежде, каким тоном… Все забыла!»