Неточные совпадения
— Ты прежде заведи дело,
в которое мог бы броситься
живой ум, гнушающийся мертвечины, и страстная душа, и укажи, как положить силы во что-нибудь, что стоит борьбы, а с своими картами, визитами, раутами и службой — убирайся к черту!
У него был
живой, игривый ум, наблюдательность и некогда смелые порывы
в характере. Но шестнадцати лет он поступил
в гвардию, выучась отлично говорить, писать и петь по-французски и почти не зная русской грамоты. Ему дали отличную квартиру, лошадей, экипаж и тысяч двадцать дохода.
Было у него другое ожидание — поехать за границу, то есть
в Париж, уже не с оружием
в руках, а с золотом, и там пожить, как
живали в старину.
Он так обворожил старух, являясь то робким, покорным мудрой старости, то
живым, веселым собеседником, что они скоро перешли на ты и стали звать его mon neveu, [племянником (фр.).] а он стал звать Софью Николаевну кузиной и приобрел степень короткости и некоторые права
в доме, каких постороннему не приобрести во сто лет.
— Когда-нибудь… мы проведем лето
в деревне, cousin, — сказала она
живее обыкновенного, — приезжайте туда, и… и мы не велим пускать ребятишек ползать с собаками — это прежде всего. Потом попросим Ивана Петровича не посылать… этих баб работать… Наконец, я не буду брать своих карманных денег…
Он
в эти минуты казался некрасив:
в чертах лица разлад,
живые краски лба и щек заменялись болезненным колоритом.
Потом он отыскивал
в себе кротость, великодушие и вздрагивал от
живого удовольствия проявить его; устроивалась сцена примирения, с достоинством и благородством, и занимала всех, пуще всех его самого.
Он и знание — не знал, а как будто видел его у себя
в воображении, как
в зеркале, готовым, чувствовал его и этим довольствовался; а узнавать ему было скучно, он отталкивал наскучивший предмет прочь, отыскивая вокруг нового,
живого, поразительного, чтоб
в нем самом все играло, билось, трепетало и отзывалось жизнью на жизнь.
Нарисовав эту головку, он уже не знал предела гордости. Рисунок его выставлен с рисунками старшего класса на публичном экзамене, и учитель мало поправлял, только кое-где слабые места покрыл крупными, крепкими штрихами, точно железной решеткой, да
в волосах прибавил три, четыре черные полосы, сделал по точке
в каждом глазу — и глаза вдруг стали смотреть точно
живые.
Он рисует глаза кое-как, но заботится лишь о том, чтобы
в них повторились учительские точки, чтоб они смотрели точно
живые. А не удастся, он бросит все, уныло облокотится на стол, склонит на локоть голову и оседлает своего любимого коня, фантазию, или конь оседлает его, и мчится он
в пространстве, среди своих миров и образов.
Дня через три картина бледнела, и
в воображении теснится уже другая. Хотелось бы нарисовать хоровод, тут же пьяного старика и проезжую тройку. Опять дня два носится он с картиной: она как
живая у него. Он бы нарисовал мужика и баб, да тройку не сумеет: лошадей «не проходили
в классе».
Фигура женщины яснее и яснее оживала
в памяти, как будто она вставала
в эти минуты из могилы и являлась точно
живая.
Высокая, не полная и не сухощавая, но
живая старушка… даже не старушка, а лет около пятидесяти женщина, с черными
живыми глазами и такой доброй и грациозной улыбкой, что когда и рассердится и засверкает гроза
в глазах, так за этой грозой опять видно чистое небо.
Помнившие ее молодою говорят, что она была
живая, очень красивая, стройная, немного чопорная девушка и что возня с хозяйством обратила ее
в вечно движущуюся и бойкую на слова женщину. Но следы молодости и иных манер остались
в ней.
Райский с трудом представлял себе, как спали на этих катафалках: казалось ему, не уснуть
живому человеку тут. Под балдахином вызолоченный висящий купидон, весь
в пятнах, полинявший, натягивал стрелу
в постель; по углам резные шкафы, с насечкой из кости и перламутра.
Она не
живала в столице, никогда не служила
в военной службе и потому не знала, чего и сколько нужно для этого.
Бабушка с княгиней пила кофе, Райский смотрел на комнаты, на портреты, на мебель и на весело глядевшую
в комнаты из сада зелень; видел расчищенную дорожку, везде чистоту, чопорность, порядок: слушал, как во всех комнатах попеременно пробили с полдюжины столовых, стенных, бронзовых и малахитовых часов; рассматривал портрет косого князя,
в красной ленте, самой княгини, с белой розой
в волосах, с румянцем,
живыми глазами, и сравнивал с оригиналом.
Но лишь коснется речь самой жизни, являются на сцену лица, события, заговорят
в истории,
в поэме или романе, греки, римляне, германцы, русские — но
живые лица, — у Райского ухо невольно открывается: он весь тут и видит этих людей, эту жизнь.
Он-то и посвятил Райского, насколько поддалась его
живая, вечно, как море, волнующаяся натура,
в тайны разумения древнего мира, но задержать его надолго, навсегда, как сам задержался на древней жизни, не мог.
Там, точно
живые, толпились старые цари, монахи, воины, подьячие. Москва казалась необъятным ветхим царством. Драки, казни, татары, Донские, Иоанны — все приступало к нему, все звало к себе
в гости, смотреть на их жизнь.
— Бедная Наташа! — со вздохом отнесся он, наконец, к ее памяти, глядя на эскиз. — Ты и
живая была так же бледно окрашена
в цвета жизни, как и на полотне моей кистью, и на бумаге пером! Надо переделать и то, и другое! — заключил он.
Он видел, что заронил
в нее сомнения, что эти сомнения — гамлетовские. Он читал их у ней
в сердце: «
В самом ли деле я живу так, как нужно? Не жертвую ли я чем-нибудь
живым, человеческим, этой мертвой гордости моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться, что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
«Где же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из всего этого материала может выйти разве пролог к роману! а самый роман — впереди, или вовсе не будет его! Какой роман найду я там,
в глуши,
в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а не роман у
живых людей, с огнем, движением, страстью!»
— Здесь, здесь, сейчас! — отозвался звонкий голос Марфеньки из другой комнаты, куда она вышла, и она впорхнула, веселая,
живая, резвая с улыбкой, и вдруг остановилась. Она глядела то на бабушку, то на Райского,
в недоумении. Бабушка сильно расходилась.
Борис видел все это у себя
в уме и видел себя, задумчивого, тяжелого. Ему казалось, что он портит картину, для которой ему тоже нужно быть молодому, бодрому,
живому, с такими же, как у ней, налитыми жизненной влагой глазами, с такой же резвостью движений.
Он медленно, машинально шел по улицам, мысленно разрабатывая свой новый материал. Все фигуры становились отчетливо у него
в голове, всех он видел их там, как
живыми.
«Да, долго еще до прогресса! — думал Райский, слушая раздававшиеся ему вслед детские голоса и проходя
в пятый раз по одним и тем же улицам и опять не встречая
живой души. — Что за фигуры, что за нравы, какие явления! Все, все годятся
в роман: все эти штрихи, оттенки, обстановка — перлы для кисти! Каков-то Леонтий: изменился или все тот же ученый, но недогадливый младенец? Он — тоже находка для художника!»
У Леонтия, напротив, билась
в знаниях своя жизнь, хотя прошлая, но
живая. Он открытыми глазами смотрел
в минувшее. За строкой он видел другую строку. К древнему кубку приделывал и пир, на котором из него пили, к монете — карман,
в котором она лежала.
Часто с Райским уходили они
в эту жизнь. Райский как дилетант — для удовлетворения мгновенной вспышки воображения, Козлов — всем существом своим; и Райский видел
в нем
в эти минуты то же лицо, как у Васюкова за скрипкой, и слышал
живой, вдохновенный рассказ о древнем быте или, напротив, сам увлекал его своей фантазией — и они полюбили друг
в друге этот
живой нерв, которым каждый был по-своему связан с знанием.
— Да, прекрасно, — говорил он, вдумываясь
в назначение профессора, — действовать на ряды поколений
живым словом, передавать все, что сам знаешь и любишь!
Сколько и самому для себя занятий, сколько средств: библиотека,
живые толки с собратами, можно потом за границу,
в Германию,
в Кембридж…
в Эдинбург, — одушевляясь, прибавлял он, — познакомиться, потом переписываться…
Прочими книгами
в старом доме одно время заведовала Вера, то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась
живая рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами. Вера писала об этом через бабушку к Райскому, и он поручил передать книги на попечение Леонтия.
Смотри: вот они все
живые здесь —
в этих книгах.
— Черт с ними, с большими картинами! — с досадой сказал Райский, — я бросил почти живопись.
В одну большую картину надо всю жизнь положить, а не выразишь и сотой доли из того
живого, что проносится мимо и безвозвратно утекает. Я пишу иногда портреты…
— Не пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни, что и без романа на всяком шагу
в глаза лезет.
В современной литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу — всё
в роман суют… Возьми-ка предмет из истории, воображение у тебя
живое, пишешь ты бойко. Помнишь, о древней Руси ты писал!.. А то далась современная жизнь!.. муравейник, мышиная возня: дело ли это искусства!.. Это газетная литература!
Сквозь обветшавшую и никогда никуда не пригодную мудрость у нее пробивалась
живая струя здравого практического смысла, собственных идей, взглядов и понятий. Только когда она пускала
в ход собственные силы, то сама будто пугалась немного и беспокойно искала подкрепить их каким-нибудь бывшим примером.
Она горячо защищалась, сначала преданиями, сентенциями и пословицами, но когда эта мертвая сила, от первого прикосновения
живой силы анализа, разлеталась
в прах, она сейчас хваталась за свою природную логику.
Он кончил портрет Марфеньки и исправил литературный эскиз Наташи, предполагая вставить его
в роман впоследствии, когда раскинется и округлится у него
в голове весь роман, когда явится «цель и необходимость» создания, когда все лица выльются каждое
в свою форму, как
живые, дохнут, окрасятся колоритом жизни и все свяжутся между собою этою «необходимостью и целью» — так что, читая роман, всякий скажет, что он был нужен, что его недоставало
в литературе.
— Отчего вы такой? — повторил он
в раздумье, останавливаясь перед Марком, — я думаю, вот отчего: от природы вы были пылкий,
живой мальчик. Дома мать, няньки избаловали вас.
В комнате было
живое существо.
Она взглянула на него, сделала какое-то движение, и
в одно время с этим быстрым взглядом блеснул какой-то, будто внезапный свет от ее лица, от этой улыбки, от этого
живого движения. Райский остановился на минуту, но блеск пропал, и она неподвижно слушала.
— Это я вам принес
живого сазана, Татьяна Марковна: сейчас выудил сам. Ехал к вам, а там на речке,
в осоке, вижу, сидит
в лодке Иван Матвеич. Я попросился к нему, он подъехал, взял меня, я и четверти часа не сидел — вот какого выудил! А это вам, Марфа Васильевна, дорогой, вон тут во ржи нарвал васильков…
Бабушка поглядела
в окно и покачала головой. На дворе куры, петухи, утки с криком бросились
в стороны, собаки с лаем поскакали за бегущими, из людских выглянули головы лакеев, женщин и кучеров,
в саду цветы и кусты зашевелились, точно
живые, и не на одной гряде или клумбе остался след вдавленного каблука или маленькой женской ноги, два-три горшка с цветами опрокинулись, вершины тоненьких дерев, за которые хваталась рука, закачались, и птицы все до одной от испуга улетели
в рощу.
Героем дворни все-таки оставался Егорка: это был
живой пульс ее. Он своего дела, которого, собственно, и не было, не делал, «как все у нас», — упрямо мысленно добавлял Райский, — но зато совался поминутно
в чужие дела. Смотришь, дугу натягивает, и сила есть: он коренастый, мускулистый, длиннорукий, как орангутанг, но хорошо сложенный малый. То сено примется помогать складывать на сеновал: бросит охапки три и кинет вилы, начнет болтать и мешать другим.
Бабушка раза два покосилась на нее, но, не заметив ничего особенного, по-видимому, успокоилась. Райский пополнил поручение Веры и рассеял ее
живые опасения, но искоренить подозрения не мог. И все трое, поговорив о неважных предметах, погрузились
в задумчивость.
Поэзия, чистая, свежая, природная, всем ясная и открытая, билась
живым родником —
в их здоровье, молодости, открытых, неиспорченных сердцах.
— Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а
живых людей любит! — добродушно смеясь, заключил Козлов. — Эти женщины, право, одни и те же во все времена, — продолжал он. — Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов патрициев — всегда хвост целый… Мне — Бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна — и я иногда, признаюсь, — шепотом прибавил он, — изменяю ей, забываю, есть ли она
в доме, нет ли…
— Шила
в мешке не утаишь. Сразу видно, — свободный ум, — стало быть, вы
живая, а не мертвая: это главное. А остальное все придет, нужен случай. Хотите, я…
— Дай этот грош нищему… Христа ради! — шептал он страстно, держа ладонь перед ней, — дай еще этого рая и ада вместе! дай жить, не зарывай меня
живого в землю!.. — едва слышно договаривал он, глядя на нее с отчаянием.
Райский знал и это и не лукавил даже перед собой, а хотел только утомить чем-нибудь невыносимую боль, то есть не вдруг удаляться от этих мест и не класть сразу непреодолимой дали между ею и собою, чтобы не вдруг оборвался этот нерв, которым он так связан был и с
живой, полной прелести, стройной и нежной фигурой Веры, и с воплотившимся
в ней его идеалом, живущим
в ее образе вопреки таинственности ее поступков, вопреки его подозрениям
в ее страсти к кому-то, вопреки, наконец, его грубым предположениям
в ее женской распущенности,
в ее отношениях… к Тушину,
в котором он более всех подозревал ее героя.