Неточные совпадения
Бабушка эта жила в родовом маленьком имении, доставшемся Борису от
матери.
У
бабушки был свой капитал, выделенный ей из семьи, своя родовая деревенька; она осталась девушкой, и после смерти отца и
матери Райского, ее племянника и племянницы, поселилась в этом маленьком именьице.
Сначала
бабушка писывала к нему часто, присылала счеты: он на письма отвечал коротко, с любовью и лаской к горячо любимой старушке, долго заменявшей ему
мать, а счеты рвал и бросал под стол.
Все время, пока Борис занят был с Марфенькой,
бабушка задумчиво глядела на него, опять припоминала в нем черты
матери, но заметила и перемены: убегающую молодость, признаки зрелости, ранние морщины и странный, непонятный ей взгляд, «мудреное» выражение. Прежде, бывало, она так и читала у него на лице, а теперь там было написано много такого, чего она разобрать не могла.
— Нет, я
бабушку люблю, как
мать, — сказал Райский, — от многого в жизни я отделался, а она все для меня авторитет. Умна, честна, справедлива, своеобычна: у ней какая-то сила есть. Она недюжинная женщина. Мне кое-что мелькнуло в ней…
Марфенька подошла, и
бабушка поправляла ей волосы, растрепавшиеся немного от беготни по саду, и глядела на нее, как
мать, любуясь ею.
«Нужна деятельность», — решил он, — и за неимением «дела» бросался в «миражи»: ездил с
бабушкой на сенокос, в овсы, ходил по полям, посещал с Марфенькой деревню, вникал в нужды мужиков и развлекался также: был за Волгой, в Колчине, у
матери Викентьева, ездил с Марком удить рыбу, оба поругались опять и надоели один другому, ходил на охоту — и в самом деле развлекся.
— Все не по-людски! — ворчала про себя
бабушка, — своенравная: в
мать! Дались им какие-то нервы! И доктор тоже все о нервах твердит. «Не трогайте, не перечьте, берегите»! А они от нерв и куролесят!
— А то вот и довели себя до добра, — продолжала
бабушка, — если б она спросила отца или
матери, так до этого бы не дошло. Ты что скажешь, Верочка?
Мать его и
бабушка уже ускакали в это время за сто верст вперед. Они слегка и прежде всего порешили вопрос о приданом, потом перешли к участи детей, где и как им жить; служить ли молодому человеку и зимой жить в городе, а летом в деревне — так настаивала Татьяна Марковна и ни за что не соглашалась на предложение Марьи Егоровны — отпустить детей в Москву, в Петербург и даже за границу.
— Да, соловей, он пел, а мы росли: он нам все рассказал, и пока мы с Марфой Васильевной будем живы — мы забудем многое, все, но этого соловья, этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда не забудем. Это-то счастье и есть, первый и лучший шаг его — и я благодарю Бога за него и благодарю вас обеих, тебя,
мать, и вас,
бабушка, что вы обе благословили нас… Вы это сами думаете, да только так, из упрямства, не хотите сознаться: это нечестно…
Райский выписал от опекуна еще свои фамильные брильянты и серебро, доставшееся ему после
матери, и подарил их обеим сестрам. Но
бабушка погребла их в глубину своих сундуков, до поры до времени.
Она звала его домой, говорила, что она воротилась, что «без него скучно», Малиновка опустела, все повесили нос, что Марфенька собирается ехать гостить за Волгу, к
матери своего жениха, тотчас после дня своего рождения, который будет на следующей неделе, что
бабушка останется одна и пропадет с тоски, если он не принесет этой жертвы… и
бабушке, и ей…
Но вот два дня прошли тихо; до конца назначенного срока, до недели, было еще пять дней. Райский рассчитывал, что в день рождения Марфеньки, послезавтра, Вере неловко будет оставить семейный круг, а потом, когда Марфенька на другой день уедет с женихом и с его
матерью за Волгу, в Колчино, ей опять неловко будет оставлять
бабушку одну, — и таким образом неделя пройдет, а с ней минует и туча. Вера за обедом просила его зайти к ней вечером, сказавши, что даст ему поручение.
Гости часов в семь разъехались.
Бабушка с
матерью жениха зарылись совсем в приданое и вели нескончаемый разговор в кабинете Татьяны Марковны.
— Подло, Борис! — шептал он себе, — и не сделаешь ты этого! это было бы мщение не ей, а
бабушке, все равно что твоей
матери!
Бабушка, отдав приказания с раннего утра, в восемь часов сделала свой туалет и вышла в залу к гостье и будущей родне своей, в полном блеске старческой красоты, с сдержанным достоинством барыни и с кроткой улыбкой счастливой
матери и радушной хозяйки.
И когда она появилась, радости и гордости Татьяны Марковны не было конца. Она сияла природной красотой, блеском здоровья, а в это утро еще лучами веселья от всеобщего участия, от множества — со всех сторон знаков внимания, не только от
бабушки, жениха, его
матери, но в каждом лице из дворни светилось непритворное дружество, ласка к ней и луч радости по случаю ее праздника.
Она правду сказала:
бабушки нет больше. Это не
бабушка, не Татьяна Марковна, любящая и нежная
мать семейства, не помещица Малиновки, где все жило и благоденствовало ею и где жила и благоденствовала сама она, мудро и счастливо управляя маленьким царством. Это была другая женщина.
С таким же немым, окаменелым ужасом, как
бабушка, как новгородская Марфа, как те царицы и княгини — уходит она прочь, глядя неподвижно на небо, и, не оглянувшись на столп огня и дыма, идет сильными шагами, неся выхваченного из пламени ребенка, ведя дряхлую
мать и взглядом и ногой толкая вперед малодушного мужа, когда он, упав, грызя землю, смотрит назад и проклинает пламя…
Например, если б
бабушка на полгода или на год отослала ее с глаз долой, в свою дальнюю деревню, а сама справилась бы как-нибудь с своими обманутыми и поруганными чувствами доверия, любви и потом простила, призвала бы ее, но долго еще не принимала бы ее в свою любовь, не дарила бы лаской и нежностью, пока Вера несколькими годами, работой всех сил ума и сердца, не воротила бы себе права на любовь этой
матери — тогда только успокоилась бы она, тогда настало бы искупление или, по крайней мере, забвение, если правда, что «время все стирает с жизни», как утверждает Райский.
«Да, больше нечего предположить, — смиренно думала она. — Но, Боже мой, какое страдание — нести это милосердие, эту милостыню! Упасть, без надежды встать — не только в глазах других, но даже в глазах этой
бабушки, своей
матери!»
—
Бабушка! разве можно прощать свою
мать? Ты святая женщина! Нет другой такой
матери… Если б я тебя знала… вышла ли бы я из твоей воли!..
Вера слушала в изумлении, глядя большими глазами на
бабушку, боялась верить, пытливо изучала каждый ее взгляд и движение, сомневаясь, не героический ли это поступок, не великодушный ли замысел — спасти ее, падшую, поднять? Но молитва, коленопреклонение, слезы старухи, обращение к умершей
матери… Нет, никакая актриса не покусилась бы играть в такую игру, а
бабушка — вся правда и честность!
— Я бы не была с ним счастлива: я не забыла бы прежнего человека никогда и никогда не поверила бы новому человеку. Я слишком тяжело страдала, — шептала она, кладя щеку свою на руку
бабушки, — но ты видела меня, поняла и спасла… ты — моя
мать!.. Зачем же спрашиваешь и сомневаешься? Какая страсть устоит перед этими страданиями? Разве возможно повторять такую ошибку!.. Во мне ничего больше нет… Пустота — холод, и если б не ты — отчаяние…
«И
бабушка пошла бы, и
мать моя, если б была жива… И этот человек готов идти — искать мое счастье — и терять свое!» — подумалось ей опять.
Неточные совпадения
Я ожидал того, что он щелкнет меня по носу этими стихами и скажет: «Дрянной мальчишка, не забывай
мать… вот тебе за это!» — но ничего такого не случилось; напротив, когда все было прочтено,
бабушка сказала: «Charmant», [Прелестно (фр.).] и поцеловала меня в лоб.
«Зачем я написал: как родную
мать? ее ведь здесь нет, так не нужно было и поминать ее; правда, я
бабушку люблю, уважаю, но все она не то… зачем я написал это, зачем я солгал? Положим, это стихи, да все-таки не нужно было».
Среди кладбища каменная церковь, с зеленым куполом, в которую он раза два в год ходил с отцом и с
матерью к обедне, когда служились панихиды по его
бабушке, умершей уже давно и которую он никогда не видал.
Клим был слаб здоровьем, и это усиливало любовь
матери; отец чувствовал себя виноватым в том, что дал сыну неудачное имя,
бабушка, находя имя «мужицким», считала, что ребенка обидели, а чадолюбивый дед Клима, организатор и почетный попечитель ремесленного училища для сирот, увлекался педагогикой, гигиеной и, явно предпочитая слабенького Клима здоровому Дмитрию, тоже отягчал внука усиленными заботами о нем.
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между
матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как
бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.