Неточные совпадения
В карты играл он без ошибки и имел репутацию приятного игрока, потому что был снисходителен к ошибкам других, никогда не сердился,
а глядел на ошибку с таким
же приличием,
как на отличный ход. Потом он играл и по большой, и по маленькой, и с крупными игроками, и с капризными дамами.
— От… от скуки — видишь, и я для удовольствия — и тоже без расчетов.
А как я наслаждаюсь красотой, ты и твой Иван Петрович этого не поймете, не во гнев тебе и ему — вот и все. Ведь есть
же одни, которые молятся страстно,
а другие не знают этой потребности, и…
Я давно вышел из опеки,
а управляет все тот
же опекун — и я не знаю
как.
Она была покойна, свежа.
А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то
же в лице,
как вчера,
как третьего дня,
как полгода назад.
Только совестясь опекуна, не бросал Райский этой пытки, и кое-как в несколько месяцев удалось ему сладить с первыми шагами. И то он все капризничал: то играл не тем пальцем, которым требовал учитель,
а каким казалось ему ловчее, не хотел играть гамм,
а ловил ухом мотивы,
какие западут в голову, и бывал счастлив, когда удавалось ему уловить ту
же экспрессию или силу,
какую слышал у кого-нибудь и поразился ею,
как прежде поразился штрихами и точками учителя.
«Меланхолихой» звали какую-то бабу в городской слободе, которая простыми средствами лечила «людей» и снимала недуги
как рукой. Бывало, после ее леченья, иного скоробит на весь век в три погибели, или другой перестанет говорить своим голосом,
а только кряхтит потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без глаз или без челюсти —
а все
же боль проходила, и мужик или баба работали опять.
— Вот внук мой, Борис Павлыч! — сказала она старосте. — Что, убирают ли сено, пока горячо на дворе? Пожалуй, дожди после жары пойдут. Вот барин, настоящий барин приехал, внук мой! — говорила она мужикам. — Ты видал ли его, Гараська? Смотри
же,
какой он!
А это твой, что ли, теленок во ржи, Илюшка? — спрашивала при этом, потом мимоходом заглянула на пруд.
— Потом, когда мне было шестнадцать лет, мне дали особые комнаты и поселили со мной ma tante Анну Васильевну,
а мисс Дредсон уехала в Англию. Я занималась музыкой, и мне оставили французского профессора и учителя по-русски, потому что тогда в свете заговорили, что надо знать по-русски почти так
же хорошо,
как по-французски…
— Да, упасть в обморок не от того, от чего вы упали,
а от того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!» В самом деле,
какой позор!
А они, — он опять указал на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали весь свой век чужое —
какая слава!.. Что
же сталось с Ельниным?
А портрет похож
как две капли воды. Софья такая,
какою все видят и знают ее: невозмутимая, сияющая. Та
же гармония в чертах; ее возвышенный белый лоб, открытый, невинный,
как у девушки, взгляд, гордая шея и спящая сном покоя высокая, пышная грудь.
— Все тот
же! — заметил он, — я только переделал.
Как ты не видишь, — напустился он на Аянова, — что тот был без жизни, без огня, сонный, вялый,
а этот!..
«Где
же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из всего этого материала может выйти разве пролог к роману!
а самый роман — впереди, или вовсе не будет его!
Какой роман найду я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами,
а не роман у живых людей, с огнем, движением, страстью!»
Куры, петухи, голуби торопливо хватали, отступали,
как будто опасаясь ежеминутного предательства, и опять совались.
А когда тут
же вертелась галка и, подскакивая боком, норовила воровски клюнуть пшена, девушка топала ногой. «Прочь, прочь; ты зачем?» — кричала она, замахиваясь, и вся пернатая толпа влет разбрасывалась по сторонам,
а через минуту опять головки кучей совались жадно и торопливо клевать,
как будто воруя зерна.
— Да
как это ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли тебя?
А Савелья в город — узнать.
А ты опять —
как тогда! Да дайте
же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение,
а ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово, то и подавайте.
«Постараюсь ослепнуть умом, хоть на каникулы, и быть счастливым! Только ощущать жизнь,
а не смотреть в нее, или смотреть затем только, чтобы срисовать сюжеты, не дотрогиваясь до них разъедающим,
как уксус, анализом…
А то горе! Будем
же смотреть, что за сюжеты Бог дал мне? Марфенька, бабушка, Верочка — на что они годятся: в роман, в драму или только в идиллию?»
— Ты хозяин, так
как же не вправе? Гони нас вон: мы у тебя в гостях живем — только хлеба твоего не едим, извини… Вот, гляди, мои доходы,
а вот расходы…
— Ведь у меня тут все: сад и грядки, цветы…
А птицы? Кто
же будет ходить за ними?
Как можно — ни за что…
— Что
же лучше? — спросила она и, не слыша ответа, обернулась посмотреть, что его занимает.
А он пристально следил,
как она, переступая через канавку, приподняла край платья и вышитой юбки и
как из-под платья вытягивалась кругленькая, точно выточенная, и крепкая небольшая нога, в белом чулке, с коротеньким, будто обрубленным носком, обутая в лакированный башмак, с красной сафьянной отделкой и с пряжкой.
— Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл, так кашу не забывают…
А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну, что бабушка?
Как, я думаю, обрадовалась! Не больше, впрочем, меня. Да радуйся
же, Уля: что ты уставила на него глаза и ничего не скажешь?
«Все та
же; все верна себе, не изменилась, — думал он. —
А Леонтий знает ли, замечает ли? Нет, по-прежнему, кажется, знает наизусть чужую жизнь и не видит своей.
Как они живут между собой… Увижу, посмотрю…»
— Да
как же, Борис: не знаю там, с
какими она счетами лезла к тебе,
а ведь это лучшее достояние твое, это — книги, книги… Ты посмотри!
— Да
как же вдруг этакое сокровище подарить! Ее продать в хорошие, надежные руки — так… Ах, Боже мой! Никогда не желал я богатства,
а теперь тысяч бы пять дал… Не могу, не могу взять: ты мот, ты блудный сын — или нет, нет, ты слепой младенец, невежа…
— Кто? — повторил Козлов, — учитель латинского и греческого языков. Я так
же нянчусь с этими отжившими людьми,
как ты с своими никогда не жившими идеалами и образами.
А ты кто? Ведь ты художник, артист? Что
же ты удивляешься, что я люблю какие-нибудь образцы? Давно ли художники перестали черпать из древнего источника…
— Ну, за это я не берусь: довольно с меня и того, если я дам образцы старой жизни из книг,
а сам буду жить про себя и для себя.
А живу я тихо, скромно, ем,
как видишь, лапшу… Что
же делать? — Он задумался.
— Да, да, следовательно, вы делали, что вам нравилось.
А вот,
как я вздумал захотеть, что мне нравится, это расстроило ваши распоряжения, оскорбило ваш деспотизм. Так, бабушка, да? Ну, поцелуйте
же меня, и дадим друг другу волю…
— Да
как же это, — говорила она, — счеты рвал, на письма не отвечал, имение бросил,
а тут вспомнил, что я люблю иногда рано утром одна напиться кофе: кофейник привез, не забыл, что чай люблю, и чаю привез, да еще платье! Баловник, мот! Ах, Борюшка, Борюшка, ну, не странный ли ты человек!
Желает она в конце зимы, чтоб весна скорей наступила, чтоб река прошла к такому-то дню, чтоб лето было теплое и урожайное, чтоб хлеб был в цене,
а сахар дешев, чтоб, если можно, купцы давали его даром, так
же как и вино, кофе и прочее.
«
Какая же она теперь? Хорошенькая, говорит Марфенька и бабушка тоже: увидим!» — думал он,
а теперь пока шел следом за Марфенькой.
Марина была не то что хороша собой,
а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать, что именно, что привлекало к ней многочисленных поклонников: не то скользящий быстро по предметам, ни на чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках и в губах, в руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка,
как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так
же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог знает что!
— Не надо мне выкупа,
а ты знаешь ее:
как же будешь жить!..
— Так что
же! У нас нет жизни, нет драм вовсе: убивают в драке, пьяные,
как дикари!
А тут в кои-то веки завязался настоящий человеческий интерес, сложился в драму,
а вы — мешать!.. Оставьте, ради Бога! Посмотрим, чем разрешится… кровью, или…
— Уж хороши здесь молодые люди! Вон у Бочкова три сына: всё собирают мужчин к себе по вечерам, таких
же,
как сами, пьют да в карты играют.
А наутро глаза у всех красные. У Чеченина сын приехал в отпуск и с самого начала объявил, что ему надо приданое во сто тысяч,
а сам хуже Мотьки: маленький, кривоногий и все курит! Нет, нет… Вот Николай Андреич — хорошенький, веселый и добрый, да…
—
Как же не ласкать, когда вы сами так ласковы! Вы такой добрый, так любите нас. Дом, садик подарили,
а я что за статуя такая!..
— Неужели! Этот сахарный маркиз! Кажется, я ему оставил кое-какие сувениры: ночью будил не раз, окна отворял у него в спальне. Он все, видите, нездоров,
а как приехал сюда, лет сорок назад, никто не помнит, чтоб он был болен. Деньги, что занял у него, не отдам никогда. Что
же ему еще?
А хвалит!
— Что вы такое? — повторил Райский, остановясь перед ним и глядя на него так
же бесцеремонно, почти дерзко,
как и Марк на него. — Вы не загадка: «свихнулись в ранней молодости» — говорит Тит Никоныч;
а я думаю, вы просто не получили никакого воспитания, иначе бы не свихнулись: оттого ничего и не делаете… Я не извиняюсь в своей откровенности: вы этого не любите; притом следую вашему примеру…
—
Как не готовили? Учили верхом ездить для военной службы, дали хороший почерк для гражданской.
А в университете: и права, и греческую, и латинскую мудрость, и государственные науки, чего не было?
А все прахом пошло. Ну-с, продолжайте, что
же я такое?
Словом, те
же желания и стремления,
как при встрече с Беловодовой, с Марфенькой, заговорили и теперь, но только сильнее, непобедимее, потому что Вера была заманчива, таинственно-прекрасна, потому что в ней вся прелесть не являлась сразу,
как в тех двух, и в многих других,
а пряталась и раздражала воображение, и это еще при первом шаге!
—
А Марья Васильевна,
а Анна Николаевна —
как же ездят они!..
— Это не беда: Николай Андреич прекрасный, добрый — и шалун такой
же резвый,
как ты,
а ты у меня скромница, лишнего ни себе, ни ему не позволишь. Куда бы вы ни забежали вдвоем, что бы ни затеяли, я знаю, что он тебе не скажет непутного,
а ты и слушать не станешь…
«
А ведь я друг Леонтья — старый товарищ — и терплю, глядя,
как эта честная, любящая душа награждена за свою симпатию! Ужели я останусь равнодушным!.. Но что делать: открыть ему глаза, будить его от этого, когда он так верит, поклоняется чистоте этого… „римского профиля“, так сладко спит в лоне домашнего счастья — плохая услуга! Что
же делать? Вот дилемма! — раздумывал он, ходя взад и вперед по переулку. — Вот что разве: броситься, забить тревогу и смутить это преступное tête-а-tête!..»
Но все еще он не завоевал себе того спокойствия,
какое налагала на него Вера: ему бы надо уйти на целый день, поехать с визитами, уехать гостить на неделю за Волгу, на охоту, и забыть о ней.
А ему не хочется никуда: он целый день сидит у себя, чтоб не встретить ее, но ему приятно знать, что она тут
же в доме.
А надо добиться, чтоб ему это было все равно.
— О, о, о — вот
как: то есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну,
а на дружбу такого строгого клейма ты не положишь? Я могу посягнуть на нее, да, это мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе,
как брат, друг, и будем жить по твоей программе. Если
же… ну, если это любовь — я тогда уеду!
— Ах, нет — я упиваюсь тобой. Ты сердишься, запрещаешь заикаться о красоте, но хочешь знать,
как я разумею и отчего так высоко ставлю ее? Красота — и цель, и двигатель искусства,
а я художник: дай
же высказать раз навсегда…
Но
какие капитальные препятствия встретились ему? Одно — она отталкивает его, прячется, уходит в свои права, за свою девическую стену, стало быть… не хочет.
А между тем она не довольна всем положением, рвется из него, стало быть, нуждается в другом воздухе, другой пище, других людях. Кто
же ей даст новую пищу и воздух? Где люди?
—
А ты урод, только хороший урод! — заключила она, сильно трепля его по плечу. — Поди
же, съезди к губернатору и расскажи по правде,
как было дело, чтоб тот не наплел вздору,
а я поеду к Полине Карповне и попрошу у ней извинения.
Доктор старался не смотреть на Нила Андреича,
а если смотрел, то так
же,
как и лакеи, «любопытно». Он торопился, и когда Тычков предложил ему позавтракать, он сказал, что зван на «фриштик» к Бережковой, у которой будет и его превосходительство, и все, и что он видел,
как архиерей прямо из собора уже поехал к ней, и потому спешит… И уехал, прописав Нилу Андреичу диету и покой.
А у Веры именно такие глаза: она бросит всего один взгляд на толпу, в церкви, на улице, и сейчас увидит, кого ей нужно, также одним взглядом и на Волге она заметит и судно, и лодку в другом месте, и пасущихся лошадей на острове, и бурлаков на барке, и чайку, и дымок из трубы в дальней деревушке. И ум, кажется, у ней был такой
же быстрый, ничего не пропускающий,
как глаза.
Иногда он
как будто и расшевелит ее, она согласится с ним, выслушает задумчиво, если он скажет ей что-нибудь «умное» или «мудреное»,
а через пять минут, он слышит, ее голос где-нибудь вверху уже поет: «Ненаглядный ты мой,
как люблю я тебя», или рисует она букет цветов, семейство голубей, портрет с своего кота,
а не то примолкнет, сидя где-нибудь, и читает книжку «с веселым окончанием» или
же болтает неумолкаемо и спорит с Викентьевым.
—
Как же это ты… едешь! — с горестью говорил Козлов, —
а книги?
— И дети тоже не боятся, и на угрозы няньки «волком» храбро лепечут: «
А я его убью!» И ты,
как дитя, храбра, и,
как дитя
же, будешь беспомощна, когда придет твой час…