Неточные совпадения
Затем следовали изъявления преданности и подпись: «Староста твой, всенижайший раб Прокофий Вытягушкин собственной рукой руку приложил». За неумением грамоты поставлен
был крест. «А писал со
слов оного старосты шурин его, Демка Кривой».
Движения его
были смелы и размашисты; говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда не стеснялся он ничьим присутствием и в карман за
словом не ходил и вообще постоянно
был груб в обращении со всеми, не исключая и приятелей, как будто давал чувствовать, что, заговаривая с человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь.
Дело в том, что Тарантьев мастер
был только говорить; на
словах он решал все ясно и легко, особенно что касалось других; но как только нужно
было двинуть пальцем, тронуться с места —
словом, применить им же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он
был совсем другой человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется, так не дай Бог что выйдет.
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты
будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина;
есть с кем и
слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не
будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
— Эх, ты! Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут — уж это ты мне поверь! Вот, например, — продолжал он, указывая на Алексеева, — сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? — Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия, тот напишет. И ты не напишешь натурально! Стало
быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал
слово к
слову: «Водворить на место жительства».
Илье Ильичу не нужно
было пугаться так своего начальника, доброго и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного не сделал, подчиненные
были как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного
слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего не требует, а все просит. Дело сделать — просит, в гости к себе — просит и под арест сесть — просит. Он никогда никому не сказал ты; всем вы: и одному чиновнику и всем вместе.
— Да что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин: что ж вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить, и за уши драл, а этакого
слова не слыхивали, выдумок не
было! Долго ли до греха? Вот бумага, извольте.
Так он попеременно волновался и успокоивался, и, наконец, в этих примирительных и успокоительных
словах авось, может
быть и как-нибудь Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и утешений, как в ковчеге завета отцов наших, и в настоящую минуту он успел оградить себя ими от двух несчастий.
Так он и не додумался до причины; язык и губы мгновенно замерли на полуслове и остались, как
были, полуоткрыты. Вместо
слова послышался еще вздох, и вслед за тем начало раздаваться ровное храпенье безмятежно спящего человека.
Из людской слышалось шипенье веретена да тихий, тоненький голос бабы: трудно
было распознать, плачет ли она или импровизирует заунывную песню без
слов.
Там
есть и добрая волшебница, являющаяся у нас иногда в виде щуки, которая изберет себе какого-нибудь любимца, тихого, безобидного, другими
словами, какого-нибудь лентяя, которого все обижают, да и осыпает его, ни с того ни с сего, разным добром, а он знай кушает себе да наряжается в готовое платье, а потом женится на какой-нибудь неслыханной красавице, Милитрисе Кирбитьевне.
Может
быть, когда дитя еще едва выговаривало
слова, а может
быть, еще вовсе не выговаривало, даже не ходило, а только смотрело на все тем пристальным немым детским взглядом, который взрослые называют тупым, оно уж видело и угадывало значение и связь явлений окружающей его сферы, да только не признавалось в этом ни себе, ни другим.
Андрей подъехал к ней, соскочил с лошади, обнял старуху, потом хотел
было ехать — и вдруг заплакал, пока она крестила и целовала его. В ее горячих
словах послышался ему будто голос матери, возник на минуту ее нежный образ.
Чрез две недели Штольц уже уехал в Англию, взяв с Обломова
слово приехать прямо в Париж. У Ильи Ильича уже и паспорт
был готов, он даже заказал себе дорожное пальто, купил фуражку. Вот как подвинулись дела.
Как бы то ни
было, но в редкой девице встретишь такую простоту и естественную свободу взгляда,
слова, поступка. У ней никогда не прочтешь в глазах: «теперь я подожму немного губу и задумаюсь — я так недурна. Взгляну туда и испугаюсь, слегка вскрикну, сейчас подбегут ко мне. Сяду у фортепьяно и выставлю чуть-чуть кончик ноги…»
Любила она музыку, но
пела чаще втихомолку, или Штольцу, или какой-нибудь пансионной подруге; а
пела она, по
словам Штольца, как ни одна певица не
поет.
В ней разыгрывался комизм, но это
был комизм матери, которая не может не улыбнуться, глядя на смешной наряд сына. Штольц уехал, и ей скучно
было, что некому
петь; рояль ее
был закрыт —
словом, на них обоих легло принуждение, оковы, обоим
было неловко.
— Поверьте мне, это
было невольно… я не мог удержаться… — заговорил он, понемногу вооружаясь смелостью. — Если б гром загремел тогда, камень упал бы надо мной, я бы все-таки сказал. Этого никакими силами удержать
было нельзя… Ради Бога, не подумайте, чтоб я хотел… Я сам через минуту Бог знает что дал бы, чтоб воротить неосторожное
слово…
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно
было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на
словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
Стихия ее
была свет, и оттого такт, осторожность шли у ней впереди каждой мысли, каждого
слова и движения.
Появление Обломова в доме не возбудило никаких вопросов, никакого особенного внимания ни в тетке, ни в бароне, ни даже в Штольце. Последний хотел познакомить своего приятеля в таком доме, где все
было немного чопорно, где не только не предложат соснуть после обеда, но где даже неудобно класть ногу на ногу, где надо
быть свежеодетым, помнить, о чем говоришь, —
словом, нельзя ни задремать, ни опуститься, и где постоянно шел живой, современный разговор.
— Вы, кажется, не расположены сегодня
петь? Я и просить боюсь, — спросил Обломов, ожидая, не кончится ли это принуждение, не возвратится ли к ней веселость, не мелькнет ли хоть в одном
слове, в улыбке, наконец в пении луч искренности, наивности и доверчивости.
Многое, что не досказано, к чему можно бы подойти с лукавым вопросом,
было между ними решено без
слов, без объяснений, Бог знает как, но воротиться к тому уже нельзя.
Она ехала и во французский спектакль, но содержание пьесы получало какую-то связь с ее жизнью; читала книгу, и в книге непременно
были строки с искрами ее ума, кое-где мелькал огонь ее чувств, записаны
были сказанные вчера
слова, как будто автор подслушивал, как теперь бьется у ней сердце.
Оно пришло. «Это, должно
быть, силы играют, организм проснулся…» — говорила она его
словами, чутко вслушиваясь в небывалый трепет, зорко и робко вглядываясь в каждое новое проявление пробуждающейся новой силы.
В другой раз, опять по неосторожности, вырвалось у него в разговоре с бароном
слова два о школах живописи — опять ему работа на неделю; читать, рассказывать; да потом еще поехали в Эрмитаж: и там еще он должен
был делом подтверждать ей прочитанное.
Она поглядела на него молча, как будто поверяла
слова его, сравнила с тем, что у него написано на лице, и улыбнулась; поверка оказалась удовлетворительною. На лице ее разлито
было дыхание счастья, но мирного, которое, казалось, ничем не возмутишь. Видно, что у ней не
было тяжело на сердце, а только хорошо, как в природе в это тихое утро.
Обломов дома нашел еще письмо от Штольца, которое начиналось и кончалось
словами: «Теперь или никогда!», потом
было исполнено упреков в неподвижности, потом приглашение приехать непременно в Швейцарию, куда собирался Штольц, и, наконец, в Италию.
— Да, да, — в радостном трепете говорил он, — и ответом
будет взгляд стыдливого согласия… Она не скажет ни
слова, она вспыхнет, улыбнется до дна души, потом взгляд ее наполнится слезами…
— Как же ты проповедовал, что «доверенность
есть основа взаимного счастья», что «не должно
быть ни одного изгиба в сердце, где бы не читал глаз друга». Чьи это
слова?
— Вот так, вот я получил дар мысли и
слова! Ольга, — сказал он, став перед ней на колени, —
будь моей женой!
Рук своих он как будто стыдился, и когда говорил, то старался прятать или обе за спину, или одну за пазуху, а другую за спину. Подавая начальнику бумагу и объясняясь, он одну руку держал на спине, а средним пальцем другой руки, ногтем вниз, осторожно показывал какую-нибудь строку или
слово и, показав, тотчас прятал руку назад, может
быть, оттого, что пальцы
были толстоваты, красноваты и немного тряслись, и ему не без причины казалось не совсем приличным выставлять их часто напоказ.
Если
есть симпатия душ, если родственные сердца чуют друг друга издалека, то никогда это не доказывалось так очевидно, как на симпатии Агафьи Матвеевны и Анисьи. С первого взгляда,
слова и движения они поняли и оценили одна другую.
Когда Обломов обедал дома, хозяйка помогала Анисье, то
есть указывала,
словом или пальцем, пора ли или рано вынимать жаркое, надо ли к соусу прибавить немного красного вина или сметаны, или что рыбу надо варить не так, а вот как…
Опять полились на Захара «жалкие»
слова, опять Анисья заговорила носом, что «она в первый раз от хозяйки слышит о свадьбе, что в разговорах с ней даже помину не
было, да и свадьбы нет, и статочное ли дело? Это выдумал, должно
быть, враг рода человеческого, хоть сейчас сквозь землю провалиться, и что хозяйка тоже готова снять образ со стены, что она про Ильинскую барышню и не слыхивала, а разумела какую-нибудь другую невесту…».
Ответ принес Никита, тот самый, который, по
словам Анисьи,
был главным виновником болтовни. Он принес от барышни новые книги, с поручением от Ольги прочитать и сказать, при свидании, стоит ли их читать ей самой.
Сначала она обрушила мысленно на его голову всю желчь, накипевшую в сердце: не
было едкого сарказма, горячего
слова, какие только
были в ее лексиконе, которыми бы она мысленно не казнила его.
— Что ж ты не
был вчера? — спросила она, глядя на него таким добывающим взглядом, что он не мог сказать ни
слова.
Но он сухо поблагодарил ее, не подумал взглянуть на локти и извинился, что очень занят. Потом углубился в воспоминания лета, перебрал все подробности, вспомнил о всяком дереве, кусте, скамье, о каждом сказанном
слове, и нашел все это милее, нежели как
было в то время, когда он наслаждался этим.
Чего ж надеялся Обломов? Он думал, что в письме сказано
будет определительно, сколько он получит дохода, и, разумеется, как можно больше, тысяч, например, шесть, семь; что дом еще хорош, так что по нужде в нем можно жить, пока
будет строиться новый; что, наконец, поверенный пришлет тысячи три, четыре, —
словом, что в письме он прочтет тот же смех, игру жизни и любовь, что читал в записках Ольги.
Он взглянул на Ольгу: она без чувств. Голова у ней склонилась на сторону, из-за посиневших губ видны
были зубы. Он не заметил, в избытке радости и мечтанья, что при
словах: «когда устроятся дела, поверенный распорядится», Ольга побледнела и не слыхала заключения его фразы.
И она хотела что-то сказать, но ничего не сказала, протянула ему руку, но рука, не коснувшись его руки, упала; хотела
было также сказать: «прощай», но голос у ней на половине
слова сорвался и взял фальшивую ноту; лицо исказилось судорогой; она положила руку и голову ему на плечо и зарыдала. У ней как будто вырвали оружие из рук. Умница пропала — явилась просто женщина, беззащитная против горя.
Ольга вдруг увидела, сколько яду
было в ее
слове; она стремительно бросилась к нему.
Словом, сведения и деньги получены удовлетворительные, и Илья Ильич не встретил крайней надобности ехать сам и
был с этой стороны успокоен до будущего года.
Он взглянул на Ольгу: лицо ее не подтверждало
слов тетки. Он еще пристальнее поглядел на нее, но она
была непроницаема, недоступна его наблюдению.
И сам он как полно счастлив
был, когда ум ее, с такой же заботливостью и с милой покорностью, торопился ловить в его взгляде, в каждом
слове, и оба зорко смотрели: он на нее, не осталось ли вопроса в ее глазах, она на него, не осталось ли чего-нибудь недосказанного, не забыл ли он и, пуще всего, Боже сохрани! не пренебрег ли открыть ей какой-нибудь туманный, для нее недоступный уголок, развить свою мысль?
Приход его, досуги, целые дни угождения она не считала одолжением, лестным приношением любви, любезностью сердца, а просто обязанностью, как будто он
был ее брат, отец, даже муж: а это много, это все. И сама, в каждом
слове, в каждом шаге с ним,
была так свободна и искренна, как будто он имел над ней неоспоримый вес и авторитет.
Чуть он пошевелится, напомнит о себе, скажет
слово, она испугается, иногда вскрикнет: явно, что забыла, тут ли он или далеко, просто —
есть ли он на свете.
Как ей
быть? Оставаться в нерешительном положении нельзя: когда-нибудь от этой немой игры и борьбы запертых в груди чувств дойдет до
слов — что она ответит о прошлом! Как назовет его и как назовет то, что чувствует к Штольцу?
— Как я должен понимать это? Вразумите меня, ради Бога! — придвигая кресло к ней, сказал он, озадаченный ее
словами и глубоким, непритворным тоном, каким они
были сказаны.