Неточные совпадения
И, не дожидаясь ответа, Захар пошел было вон. Обломову стало немного неловко от собственного промаха. Он быстро нашел
другой повод
сделать Захара виноватым.
— Бывало — да; а теперь
другое дело: в двенадцать часов езжу. — Он
сделал на последнем слове ударение.
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он
делает хуже, что лучше, так, чтоб можно было определить, к чему он именно способен. Если дадут
сделать и то и
другое, он так
сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти так, как нужно».
— Поди ты! Я всегда вперед отдаю. Нет, тут хотят
другую квартиру отделывать… Да постой! Куда ты? Научи, что
делать: торопят, через неделю чтоб съехали…
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли
делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за
другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
Робкий, апатический характер мешал ему обнаруживать вполне свою лень и капризы в чужих людях, в школе, где не
делали исключений в пользу балованных сынков. Он по необходимости сидел в классе прямо, слушал, что говорили учителя, потому что
другого ничего
делать было нельзя, и с трудом, с потом, со вздохами выучивал задаваемые ему уроки.
Проходя по комнате, он заденет то ногой, то боком за стол, за стул, не всегда попадает прямо в отворенную половину двери, а ударится плечом о
другую, и обругает при этом обе половинки, или хозяина дома, или плотника, который их
делал.
У Обломова в кабинете переломаны или перебиты почти все вещи, особенно мелкие, требующие осторожного обращения с ними, — и всё по милости Захара. Он свою способность брать в руки вещь прилагает ко всем вещам одинаково, не
делая никакого различия в способе обращения с той или
другой вещью.
Малейшего повода довольно было, чтоб вызвать это чувство из глубины души Захара и заставить его смотреть с благоговением на барина, иногда даже удариться, от умиления, в слезы. Боже сохрани, чтоб он поставил
другого какого-нибудь барина не только выше, даже наравне с своим! Боже сохрани, если б это вздумал
сделать и
другой!
Наконец обратился к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья так, как они есть, а яблони и груши уничтожить и на место их посадить акации; подумал было о парке, но,
сделав в уме примерно смету издержкам, нашел, что дорого, и, отложив это до
другого времени, перешел к цветникам и оранжереям.
— Какие скверные чернила! — сказал Обломов. — В
другой раз у меня держи ухо востро, Захар, и
делай свое дело как следует!
— То же, что
другие делают: ехать за границу!
«Что ж это такое? А
другой бы все это
сделал? — мелькнуло у него в голове. —
Другой,
другой… Что же это такое
другой?»
Потом Обломову приснилась
другая пора: он в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый год не
делает, а день-деньской только и знают, что гуляют всё добрые молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Победа не решалась никак; может быть, немецкая настойчивость и преодолела бы упрямство и закоснелость обломовцев, но немец встретил затруднения на своей собственной стороне, и победе не суждено было решиться ни на ту, ни на
другую сторону. Дело в том, что сын Штольца баловал Обломова, то подсказывая ему уроки, то
делая за него переводы.
Потом Захарка чешет голову, натягивает куртку, осторожно продевая руки Ильи Ильича в рукава, чтоб не слишком беспокоить его, и напоминает Илье Ильичу, что надо
сделать то,
другое: вставши поутру, умыться и т. п.
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что
делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как
другие…
Ольга, как всякая женщина в первенствующей роли, то есть в роли мучительницы, конечно, менее
других и бессознательно, но не могла отказать себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда у ней вырвется, как молния, как нежданный каприз, проблеск чувства, а потом, вдруг, опять она сосредоточится, уйдет в себя; но больше и чаще всего она толкала его вперед, дальше, зная, что он сам не
сделает ни шагу и останется неподвижен там, где она оставит его.
Жизнь ее наполнилась так тихо, незаметно для всех, что она жила в своей новой сфере, не возбуждая внимания, без видимых порывов и тревог. Она
делала то же, что прежде, для всех
других, но
делала все иначе.
— Вот оно что! — с ужасом говорил он, вставая с постели и зажигая дрожащей рукой свечку. — Больше ничего тут нет и не было! Она готова была к воспринятию любви, сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно, попал ошибкой…
Другой только явится — и она с ужасом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется… ужасно! Я похищаю чужое! Я — вор! Что я
делаю, что я
делаю? Как я ослеп! Боже мой!
Она усмехнулась и пошла, но из
другой комнаты в щелку смотрела, то ли
сделает Захар, что велел барин.
Обломов
другую неделю не отвечает ему, между тем даже и Ольга спрашивает, был ли он в палате. Недавно Штольц также прислал письмо и к нему и к ней, спрашивает: «Что он
делает?»
Да это все знают многие, но многие не знают, что
делать в том или
другом случае, а если и знают, то только заученное, слышанное, и не знают, почему так, а не иначе
делают они, сошлются сейчас на авторитет тетки, кузины…
— А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж и забыла, как живут иначе. Когда ты на той неделе надулся и не был два дня — помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром; вижу, как она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не
делаю, никуда не хочу. А только ты пришел, вдруг совсем
другая стала. Кате подарила лиловое платье…
— Что, если б ты полюбила теперь
другого и он был бы способен
сделать тебя счастливой, я бы… молча проглотил свое горе и уступил ему место.
— Кто ж скажет? У меня нет матери: она одна могла бы спросить меня, зачем я вижусь с тобой, и перед ней одной я заплакала бы в ответ и сказала бы, что я дурного ничего не
делаю и ты тоже. Она бы поверила. Кто ж
другой? — спросила она.
Усмешка у ней была больше принятая форма, которою прикрывалось незнание, что в том или
другом случае надо сказать или
сделать.
— Зачем? — спросила она. Одна бровь у ней лежала выше
другой. — Что вы станете
делать?
— А! — значительно произнес
другой. —
Друг Штольца. Что ж он тут
делает?
Он стал разбирать поэтический миг, который вдруг потерял краски, как только заговорил о нем Захар. Обломов стал видеть
другую сторону медали и мучительно переворачивался с боку на бок, ложился на спину, вдруг вскакивал,
делал три шага по комнате и опять ложился.
Отчего прежде, если подгорит жаркое, переварится рыба в ухе, не положится зелени в суп, она строго, но с спокойствием и достоинством
сделает замечание Акулине и забудет, а теперь, если случится что-нибудь подобное, она выскочит из-за стола, побежит на кухню, осыплет всею горечью упреков Акулину и даже надуется на Анисью, а на
другой день присмотрит сама, положена ли зелень, не переварилась ли рыба.
Лицо у него не грубое, не красноватое, а белое, нежное; руки не похожи на руки братца — не трясутся, не красные, а белые, небольшие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрет голову рукой — все это
делает так вольно, покойно и красиво; говорит так, как не говорят ее братец и Тарантьев, как не говорил муж; многого она даже не понимает, но чувствует, что это умно, прекрасно, необыкновенно; да и то, что она понимает, он говорит как-то иначе, нежели
другие.
Белье носит тонкое, меняет его каждый день, моется душистым мылом, ногти чистит — весь он так хорош, так чист, может ничего не
делать и не
делает, ему
делают все
другие: у него есть Захар и еще триста Захаров…
— Это, например, мошенник какой-нибудь выдумает
делать несгораемые домы и возьмется город построить: нужны деньги, он и пустит в продажу бумажки, положим, по пятьсот рублей, а толпа олухов и покупает, да и перепродает
друг другу.
Он тотчас увидел, что ее смешить уже нельзя: часто взглядом и несимметрично лежащими одна над
другой бровями со складкой на лбу она выслушает смешную выходку и не улыбнется, продолжает молча глядеть на него, как будто с упреком в легкомыслии или с нетерпением, или вдруг, вместо ответа на шутку,
сделает глубокий вопрос и сопровождает его таким настойчивым взглядом, что ему станет совестно за небрежный, пустой разговор.
Вероятно, с летами она успела бы помириться с своим положением и отвыкла бы от надежд на будущее, как
делают все старые девы, и погрузилась бы в холодную апатию или стала бы заниматься добрыми делами; но вдруг незаконная мечта ее приняла более грозный образ, когда из нескольких вырвавшихся у Штольца слов она ясно увидела, что потеряла в нем
друга и приобрела страстного поклонника. Дружба утонула в любви.
А ей было еще мучительнее. Ей хотелось бы сказать
другое имя, выдумать
другую историю. Она с минуту колебалась, но
делать было нечего: как человек, который, в минуту крайней опасности, кидается с крутого берега или бросается в пламя, она вдруг выговорила: «Обломова!»