Неточные совпадения
И минувшее проходит предо мной. Уже теперь во многом оно непонятно для молодежи, а скоро исчезнет совсем. И чтобы
знали жители новой столицы, каких трудов стоило их отцам выстроить новую жизнь на месте старой, они должны
узнать, какова
была старая Москва, как и какие люди бытовали в ней.
Всем Хитровым рынком заправляли двое городовых — Рудников и Лохматкин. Только их пудовых кулаков действительно боялась «шпана», а «деловые ребята»
были с обоими представителями власти в дружбе и, вернувшись с каторги или бежав из тюрьмы, первым делом шли к ним на поклон. Тот и другой
знали в лицо всех преступников, приглядевшись к ним за четверть века своей несменяемой службы. Да и никак не скроешься от них: все равно свои донесут, что в такую-то квартиру вернулся такой-то.
Тот, о ком я говорю,
был человек смелости испытанной, не побоявшийся ни «Утюга», ни «волков Сухого оврага», ни трактира «Каторга», тем более, что он
знал и настоящую сибирскую каторгу.
Мы быстро пересекли площадь. Подколокольный переулок, единственный, где не
было полиции, вывел нас на Яузский бульвар. А железо на крышах домов уже гремело. Это «серьезные элементы» выбирались через чердаки на крышу и пластами укладывались около труб,
зная, что сюда полиция не полезет…
Убитый
был «кот». Убийца — мститель за женщину. Его так и не нашли —
знали, да не сказали, говорили: «хороший человек».
Влетает оборванец,
выпивает стакан водки и хочет убежать. Его задерживают половые. Скандал. Кликнули с поста городового, важного, толстого.
Узнав, в чем дело, он плюет и, уходя, ворчит...
Центр района его действия
была Сухаревка, а отсюда им
были раскинуты нити повсюду, и он один только
знал все.
Он жил совершенно одиноко, в квартире его — все
знали —
было много драгоценностей, но он никого не боялся: за него горой стояли громилы и берегли его, как он их берег, когда это
было возможно.
— Сколько добра-то у нас пропало! Оно ведь все наше добро-то
было… Ежели бы
знать, что умрет Андрей Михайлович, — прямо голыми руками бери!
Что это
был за человек, никто не
знал.
А много лет спустя как-то в дружеском разговоре с всеведущим Н. И. Пастуховым я заговорил об индейце. Оказывается, он
знал много, писал тогда в «Современных известиях», но об индейце генерал-губернатором
было запрещено даже упоминать.
Все Смолин
знает — не то, что где
было, а что и когда
будет и где…
И
знает, и
будет молчать, пока его самого начальство не прищучит!
Это
была книжная биржа, завершавшаяся на Сухаревке, где каждый постоянный покупатель
знал каждого букиниста и каждый букинист
знал каждого покупателя: что ему надо и как он платит.
Любил рано приходить на Сухаревку и Владимир Егорович Шмаровин. Он считался знатоком живописи и поповского [Фарфоровый завод Попова.] фарфора. Он покупал иногда серебряные чарочки, из которых мы
пили на его «средах», покупал старинные дешевые медные, бронзовые серьги. Он прекрасно
знал старину, и его обмануть
было нельзя, хотя подделок фарфора
было много, особенно поповского. Делали это за границей, откуда приезжали агенты и привозили товар.
А какие там типы
были! Я
знал одного из них. Он брал у хозяина отпуск и уходил на Масленицу и Пасху в балаганы на Девичьем поле в деды-зазывалы. Ему
было под сорок, жил он с мальчиков у одного хозяина. Звали его Ефим Макариевич. Не Макарыч, а из почтения — Макариевич.
Конечно, от этого страдал больше всего небогатый люд, а надуть покупателя благодаря «зазывалам»
было легко. На последние деньги купит он сапоги, наденет, пройдет две-три улицы по лужам в дождливую погоду — глядь, подошва отстала и вместо кожи бумага из сапога торчит. Он обратно в лавку… «Зазывалы» уж
узнали зачем и на его жалобы закидают словами и его же выставят мошенником: пришел, мол, халтуру сорвать, купил на базаре сапоги, а лезешь к нам…
Был в шестидесятых годах в Москве полицмейстер Лужин, страстный охотник, державший под Москвой свою псарню. Его доезжачему всучили на Старой площади сапоги с бумажными подошвами, и тот пожаловался на это своему барину, рассказав, как и откуда получается купцами товар. Лужин послал его
узнать подробности этой торговли. Вскоре охотник пришел и доложил, что сегодня рано на Старую площадь к самому крупному оптовику-торговцу привезли несколько возов обуви из Кимр.
Это
знала полиция, обо всем этом
знали гласные-домовладельцы, и все, должно
быть, думали: не нами заведено, не нами и кончится!
Побывав уже под Москвой в шахтах артезианского колодца и прочитав описание подземных клоак Парижа в романе Виктора Гюго «Отверженные», я решил во что бы то ни стало обследовать Неглинку. Это
было продолжение моей постоянной работы по изучению московских трущоб, с которыми Неглинка имела связь, как мне пришлось
узнать в притонах Грачевки и Цветного бульвара.
У некоторых шулеров и составителей игры имелись при таких заведениях сокровенные комнаты, «мельницы», тоже самого последнего разбора, предназначенные специально для обыгрывания громил и разбойников, которые только в такие трущобы являлись для удовлетворения своего азарта совершенно спокойно,
зная, что здесь не
будет никого чужого.
— Помни: я все
знаю, но и виду не подам никогда. Будто ничего не
было. Прощай! — крикнул я ему уже из калитки…
— Персидская ромашка! О нет, вы не шутите, это в жизни вещь великая. Не
будь ее на свете — не
был бы я таким, каким вы меня видите, а мой патрон не состоял бы в членах Общества драматических писателей и не получал бы тысячи авторского гонорара, а «Собачий зал»… Вы
знаете, что такое «Собачий зал»?..
— И талант у вас
есть, и сцену
знаете, только мне свое имя вместе с другим ставить неудобно. К нашему театру пьеса тоже не подходит.
А чтобы пьесу совсем нельзя
было узнать, вставишь автомата или попугая.
— Не
было бы. Ведь их в квартиру пускать нельзя без нее… А народ они грамотный и сцену
знают. Некоторые — бывшие артисты… В два дня пьесу стряпаем: я — явление, другой — явление, третий — явление, и кипит дело… Эллен, ты угощай завтраком гостя, а я займусь пьесой… Уж извините меня… Завтра утром сдавать надо… Посидите с женой.
На обедах играл оркестр Степана Рябова, а
пели хоры — то цыганский, то венгерский, чаще же русский от «Яра». Последний пользовался особой любовью, и содержательница его, Анна Захаровна,
была в почете у гуляющего купечества за то, что умела потрафлять купцу и
знала, кому какую певицу порекомендовать; последняя исполняла всякий приказ хозяйки, потому что контракты отдавали певицу в полное распоряжение содержательницы хора.
И до сих пор
есть еще в Москве в живых люди, помнящие обед 17 сентября, первые именины жены после свадьбы. К обеду собралась вся
знать, административная и купеческая. Перед обедом гости
были приглашены в зал посмотреть подарок, который муж сделал своей молодой жене. Внесли огромный ящик сажени две длины, рабочие сорвали покрышку. Хлудов с топором в руках сам старался вместе с ними. Отбили крышку, перевернули его дном кверху и подняли. Из ящика вывалился… огромный крокодил.
Даже постоянно серьезных братьев Ляпиных он умел рассмешить. Братья Ляпины не пропускали ни одного обеда. «Неразлучники» — звали их.
Было у них еще одно прозвание — «чет и нечет», но оно забылось, его помнили только те, кто
знал их молодыми.
В половине восьмидесятых годов выдалась бесснежная зима. На Масленице, когда вся Москва каталась на санях,
была настолько сильная оттепель, что мостовые оголились, и вместо саней экипажи и телеги гремели железными шинами по промерзшим камням — резиновых шин тогда не
знали.
Швейцар
знал, кого пустить, тем более что подходившего к двери еще раньше
было видно в зеркале.
Выли и «вечные ляпинцы».
Были три художника — Л., Б. и X., которые по десять — пятнадцать лет жили в «Ляпинке» и оставались в ней долгое время уже по выходе из училища. Обжились тут, обленились. Существовали разными способами: писали картинки для Сухаревки, малярничали, когда трезвые… Ляпины это
знали, но не гнали: пускай живут, а то пропадут на Хитровке.
Были у ляпинцев и свои развлечения — театр Корша присылал им пять раз в неделю бесплатные билеты на галерку, а цирк Саламонского каждый день, кроме суббот, когда сборы всегда
были полные, присылал двадцать медных блях, которые заведующий Михалыч и раздавал студентам, требуя за каждую бляху почему-то одну копейку. Студенты охотно платили, но куда эти копейки шли, никто не
знал.
Успенский, А. М. Дмитриев, Ф. Д. Нефедов и Петр Кичеев вспоминали «Ад» и «Чебыши», да
знали подробности некоторые из старых сотрудников «Русских ведомостей», среди которых
был один из главных участников «Адской группы», бывавший на заседаниях смертников в «Аду» и «Чебышах».
Уже в конце восьмидесятых годов он появился в Москве и сделался постоянным сотрудником «Русских ведомостей» как переводчик, кроме того, писал в «Русской мысли». В Москве ему жить
было рискованно, и он ютился по маленьким ближайшим городкам, но часто наезжал в Москву, останавливаясь у друзей. В редакции, кроме самых близких людей, мало кто
знал его прошлое, но с друзьями он делился своими воспоминаниями.
— Нет, вы видели подвальную, ее мы уже сломали, а под ней еще
была, самая страшная: в одном ее отделении картошка и дрова лежали, а другая половина
была наглухо замурована… Мы и сами не
знали, что там помещение
есть. Пролом сделали, и наткнулись мы на дубовую, железом кованную дверь. Насилу сломали, а за дверью — скелет человеческий… Как сорвали дверь — как загремит, как цепи звякнули… Кости похоронили. Полиция приходила, а пристав и цепи унес куда-то.
От него я
узнал, что Шпейер
был в этой афере вторым лицом, а главным
был некий прогорелый граф, который не за это дело, а за ряд других мошенничеств
был сослан в Сибирь.
Долгоруков не брал взяток. Не нужны они ему
были. Старый холостяк, проживший огромное состояние и несколько наследств, он не
был кутилой, никогда не играл в карты, но любил задавать балы и не
знал счета деньгам, даже никогда не брал их в руки.
Ему Москва
была обязана подбором лошадей по мастям: каждая часть имела свою «рубашку», и москвичи издали
узнавали, какая команда мчится на пожар.
Филиппов
был настолько популярен, что известный московский поэт Шумахер отметил его смерть четверостишием, которое
знала вся Москва...
— А по чем несчастненькие
узнают, кто им подал? За кого молиться
будут?
Завсегдатаи «вшивой биржи». Их мало кто
знал, зато они
знали всех, но у них не
было обычая подавать вида, что они знакомы между собой. Сидя рядом, перекидывались словами, иной подходил к занятому уже столу и просил, будто у незнакомых, разрешения сесть. Любимое место подальше от окон, поближе к темному углу.
Здесь каждый участвующий не
знал за минуту, что он
будет выступать.
О последней так много писалось тогда и, вероятно, еще
будет писаться в мемуарах современников, которые
знали только одну казовую сторону: исполнительные собрания с участием знаменитостей, симфонические вечера, литературные собеседования, юбилеи писателей и артистов с крупными именами, о которых
будут со временем писать… В связи с ними
будут, конечно, упоминать и Литературно-художественный кружок, насчитывавший более 700 членов и 54 875 посещений в год.
В семидесятых годах формы у студентов еще не
было, но все-таки они соблюдали моду, и студента всегда можно
было узнать и по манерам, и по костюму. Большинство, из самых радикальных,
были одеты по моде шестидесятых годов: обязательно длинные волосы, нахлобученная таинственно на глаза шляпа с широченными полями и иногда — верх щегольства — плед и очки, что придавало юношам ученый вид и серьезность. Так одевалось студенчество до начала восьмидесятых годов, времени реакции.
Как это выступление, так и ряд последующих протестов, выражавшихся в неорганизованных вспышках, оставались в стенах университета. Их подавляли арестами и высылками, о которых большинство москвичей и не
знало, так как в газетах
было строго запрещено писать об этом.
— Чтоб вина
были от Депре: коньяк № 184, портвейн № 211 и № 113… С розовым ярлыком…
Знаешь? — заказывает бывалый купец, изучивший в трактирах марки модных тогда вин.
Полиция сделала засаду. Во дворе
были задержаны два оборванца, и в одном из них квартальный
узнал своего «крестника», которого он не раз порол по заказу княгининого управляющего.
В литературе о банном быте Москвы ничего нет. Тогда все это
было у всех на глазах, и никого не интересовало писать о том, что все
знают: ну кто
будет читать о банях? Только в словаре Даля осталась пословица, очень характерная для многих бань: «Торговые бани других чисто моют, а сами в грязи тонут!»
И по себе сужу: проработал я полвека московским хроникером и бытописателем, а мне и на ум не приходило хоть словом обмолвиться о банях, хотя я
знал немало о них,
знал бытовые особенности отдельных бань; встречался там с интереснейшими москвичами всех слоев, которых не раз описывал при другой обстановке. А ведь в Москве
было шестьдесят самых разнохарактерных, каждая по-своему, бань, и, кроме того, все они имели постоянное население, свое собственное, сознававшее себя настоящими москвичами.