Неточные совпадения
Мы все скорей со двора долой, пожар-то все страшнее и страшнее, измученные, не евши, взошли мы в какой-то уцелевший дом и бросились отдохнуть; не прошло
часу, наши люди
с улицы кричат: «Выходите, выходите, огонь, огонь!» — тут я взяла кусок равендюка
с бильярда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади, тут французы тушили, потому что их набольшой жил в губернаторском доме; сели мы так просто на улице, караульные везде ходят, другие, верховые, ездят.
Я
часы целые проводил в его комнате, докучал ему, притеснял его, шалил — он все выносил
с добродушной улыбкой, вырезывал мне всякие чудеса из картонной бумаги, точил разные безделицы из дерева (зато ведь как же я его и любил).
В мучениях доживал я до торжественного дня, в пять
часов утра я уже просыпался и думал о приготовлениях Кало;
часов в восемь являлся он сам в белом галстуке, в белом жилете, в синем фраке и
с пустыми руками. «Когда же это кончится? Не испортил ли он?» И время шло, и обычные подарки шли, и лакей Елизаветы Алексеевны Голохвастовой уже приходил
с завязанной в салфетке богатой игрушкой, и Сенатор уже приносил какие-нибудь чудеса, но беспокойное ожидание сюрприза мутило радость.
В самом деле, большей частию в это время немца при детях благодарят, дарят ему
часы и отсылают; если он устал бродить
с детьми по улицам и получать выговоры за насморк и пятны на платьях, то немец при детях становится просто немцем, заводит небольшую лавочку, продает прежним питомцам мундштуки из янтаря, одеколон, сигарки и делает другого рода тайные услуги им.
И вот теперь в вечерний
часЗаря блестит стезею длинной,
Я вспоминаю, как у нас
Давно обычай был старинный,
Пред воскресеньем каждый раз
Ходил к нам поп седой и чинный
И перед образом святым
Молился
с причетом своим.
Часто мы ходили
с Ником за город, у нас были любимые места — Воробьевы горы, поля за Драгомиловской заставой. Он приходил за мной
с Зонненбергом
часов в шесть или семь утра и, если я спал, бросал в мое окно песок и маленькие камешки. Я просыпался, улыбаясь, и торопился выйти к нему.
В силу этого и Карл Иванович любил и узкие платья, застегнутые и
с перехватом, в силу этого и он был строгий блюститель собственных правил и, положивши вставать в шесть
часов утра, поднимал Ника в 59 минут шестого, и никак не позже одной минуты седьмого, и отправлялся
с ним на чистый воздух.
Чтоб дать полное понятие о нашем житье-бытье, опишу целый день
с утра; однообразность была именно одна из самых убийственных вещей, жизнь у нас шла как английские
часы, у которых убавлен ход, — тихо, правильно и громко напоминая каждую секунду.
В одном-то из них дозволялось жить бесприютному Карлу Ивановичу
с условием ворот после десяти
часов вечера не отпирать, — условие легкое, потому что они никогда и не запирались; дрова покупать, а не брать из домашнего запаса (он их действительно покупал у нашего кучера) и состоять при моем отце в должности чиновника особых поручений, то есть приходить поутру
с вопросом, нет ли каких приказаний, являться к обеду и приходить вечером, когда никого не было, занимать повествованиями и новостями.
Обедали мы в четвертом
часу. Обед длился долго и был очень скучен. Спиридон был отличный повар; но,
с одной стороны, экономия моего отца, а
с другой — его собственная делали обед довольно тощим, несмотря на то что блюд было много. Возле моего отца стоял красный глиняный таз, в который он сам клал разные куски для собак; сверх того, он их кормил
с своей вилки, что ужасно оскорбляло прислугу и, следовательно, меня. Почему? Трудно сказать…
Он знал это и потому, предчувствуя что-нибудь смешное, брал мало-помалу свои меры: вынимал носовой платок, смотрел на
часы, застегивал фрак, закрывал обеими руками лицо и, когда наступал кризис, — вставал, оборачивался к стене, упирался в нее и мучился полчаса и больше, потом, усталый от пароксизма, красный, обтирая пот
с плешивой головы, он садился, но еще долго потом его схватывало.
Камердинер его являлся
часа в четыре
с кофейником, распускал в нем немного крепкого бульону и, пользуясь химическим горном, ставил его к огню вместе
с всякими ядами.
Князь Ливен оставил Полежаева в зале, где дожидались несколько придворных и других высших чиновников, несмотря на то, что был шестой
час утра, — и пошел во внутренние комнаты. Придворные вообразили себе, что молодой человек чем-нибудь отличился, и тотчас вступили
с ним в разговор. Какой-то сенатор предложил ему давать уроки сыну.
— Полицмейстер приезжал ночью
с квартальным и казаками,
часа через два после того, как вы ушли от нас, забрал бумаги и увез Николая Платоновича.
Я не застал В. дома. Он
с вечера уехал в город для свиданья
с князем, его камердинер сказал, что он непременно будет
часа через полтора домой. Я остался ждать.
В частном доме не было для меня особой комнаты. Полицмейстер велел до утра посадить меня в канцелярию. Он сам привел меня туда, бросился на кресла и, устало зевая, бормотал: «Проклятая служба; на скачке был
с трех
часов да вот
с вами провозился до утра, — небось уж четвертый
час, а завтра в девять
часов с рапортом ехать».
Недели через полторы после моего взятия,
часу в десятом вечера, пришел маленького роста черненький и рябенький квартальный
с приказом одеться и отправляться в следственную комиссию.
Цынский был на пожаре, следовало ждать его возвращения; мы приехали
часу в десятом вечера; в
час ночи меня еще никто не спрашивал, и я все еще преспокойно сидел в передней
с зажигателями.
Ехали мы, ехали
часа полтора, наконец проехали Симонов монастырь и остановились у тяжелых каменных ворот, перед которыми ходили два жандарма
с карабинами. Это был Крутицкий монастырь, превращенный в жандармские казармы.
К тому же часовые
с двух сторон коридора кричали каждые четверть
часа протяжно и громко: «Слу-у-шай!»
Утром я варил
с помощью жандарма в печке кофей;
часов в десять являлся дежурный офицер, внося
с собой несколько кубических футов мороза, гремя саблей, в перчатках,
с огромными обшлагами, в каске и шинели; в
час жандарм приносил грязную салфетку и чашку супа, которую он держал всегда за края, так что два большие пальца были приметно чище остальных.
— Ей-богу, не знаю, — говорил офицер, — как это случилось и что со мной было, но я сошел
с чердака и велел унтеру собрать команду. Через два
часа мы его усердно искали в другом поместье, пока он пробирался за границу. Ну, женщина! Признаюсь!
…Мы остановились еще раз на четверть
часа в зале, вопреки ревностным увещеваниям жандармских и полицейских офицеров, крепко обнялись мы друг
с другом и простились надолго. Кроме Оболенского, я никого не видел до возвращения из Вятки.
Мы потеряли несколько
часов за льдом, который шел по реке, прерывая все сношения
с другим берегом. Жандарм торопился; вдруг станционный смотритель в Покрове объявляет, что лошадей нет. Жандарм показывает, что в подорожной сказано: давать из курьерских, если нет почтовых. Смотритель отзывается, что лошади взяты под товарища министра внутренних дел. Как разумеется, жандарм стал спорить, шуметь; смотритель побежал доставать обывательских лошадей. Жандарм отправился
с ним.
Жандарм взошел
с докладом, что ранее
часа лошадей нельзя пригнать
с выгона.
Через
час времени жандарм воротился и сказал, что граф Апраксин велел отвести комнату. Подождал я
часа два, никто не приходил, и опять отправил жандарма. Он пришел
с ответом, что полковник Поль, которому генерал приказал отвести мне квартиру, в дворянском клубе играет в карты и что квартиры до завтра отвести нельзя.
Для какого-то непонятного контроля и порядка он приказывал всем сосланным на житье в Пермь являться к себе в десять
часов утра по субботам. Он выходил
с трубкой и
с листом, поверял, все ли налицо, а если кого не было, посылал квартального узнавать о причине, ничего почти ни
с кем не говорил и отпускал. Таким образом, я в его зале перезнакомился со всеми поляками,
с которыми он предупреждал, чтоб я не был знаком.
Я собирался на другой день продать лошадь и всякую дрянь, как вдруг явился полицмейстер
с приказом выехать в продолжение двадцати четырех
часов. Я объяснил ему, что губернатор дал мне отсрочку. Полицмейстер показал бумагу, в которой действительно было ему предписано выпроводить меня в двадцать четыре
часа. Бумага была подписана в самый тот день, следовательно, после разговора со мною.
На другой день
с девяти
часов утра полицмейстер был уже налицо в моей квартире и торопил меня. Пермский жандарм, гораздо более ручной, чем Крутицкий, не скрывая радости, которую ему доставляла надежда, что он будет 350 верст пьян, работал около коляски. Все было готово; я нечаянно взглянул на улицу — идет мимо Цеханович, я бросился к окну.
…На другой день после отъезда из Перми
с рассвета полил дождь, сильный, беспрерывный, как бывает в лесистных местах, и продолжался весь день;
часа в два мы приехали в беднейшую вятскую деревню.
— Нет, не то чтоб повальные, а так, мрут, как мухи; жиденок, знаете, эдакой чахлый, тщедушный, словно кошка ободранная, не привык
часов десять месить грязь да есть сухари — опять чужие люди, ни отца, ни матери, ни баловства; ну, покашляет, покашляет, да и в Могилев. И скажите, сделайте милость, что это им далось, что можно
с ребятишками делать?
Вот
с этими-то людьми, которых мой слуга не бил только за их чин, мне приходилось сидеть ежедневно от девяти до двух утра и от пяти до восьми
часов вечера.
Не говоря уже о том, что эти люди «за гордость» рано или поздно подставили бы мне ловушку, просто нет возможности проводить несколько
часов дня
с одними и теми же людьми, не перезнакомившись
с ними.
Поэзия жизни начиналась
с трех
часов.
Может быть, он сладил бы и
с этим открытием, но возле стояла жена, дети, а впереди представлялись годы ссылки, нужды, лишений, и Витберг седел, седел, старел, старел не по дням, а по
часам. Когда я его оставил в Вятке через два года, он был десятью годами старше.
«Очень, — отвечал я, — все, что ты говоришь, превосходно, но скажи, пожалуйста, как же ты мог биться два
часа говорить
с этим человеком, не догадавшись
с первого слова, что он дурак?» — «И в самом деле так, — сказал, помирая со смеху, Белинский, — ну, брат, зарезал!
В восьмом
часу вечера наследник
с свитой явился на выставку. Тюфяев повел его, сбивчиво объясняя, путаясь и толкуя о каком-то царе Тохтамыше. Жуковский и Арсеньев, видя, что дело не идет на лад, обратились ко мне
с просьбой показать им выставку. Я повел их.
— Посмотрите, — сказал мне Матвей, — скоро двенадцать
часов, ведь Новый год-с. Я принесу, — прибавил он, полувопросительно глядя на меня, — что-нибудь из запаса, который нам в Вятке поставили. — И, не дожидаясь ответа, бросился доставать бутылки и какой-то кулечек.
«
С Новым годом!
С новым счастьем!..» — в самом деле,
с новым счастьем. Разве я не был на возвратном пути? Всякий
час приближал меня к Москве, — сердце было полно надежд.
На другой день,
часов в восемь вечера, приехал я во Владимир и остановился в гостинице, чрезвычайно верно описанной в «Тарантасе»,
с своей курицей, «
с рысью», хлебенным — патише [пирожным (от фр. patisserie).] и
с уксусом вместо бордо.
Дом, в котором соблюдались посты, ходили к заутрене, ставили накануне крещенья крест на дверях, делали удивительные блины на масленице, ели буженину
с хреном, обедали ровно в два и ужинали в девятом
часу.
Княгиня удивлялась потом, как сильно действует на князя Федора Сергеевича крошечная рюмка водки, которую он пил официально перед обедом, и оставляла его покойно играть целое утро
с дроздами, соловьями и канарейками, кричавшими наперерыв во все птичье горло; он обучал одних органчиком, других собственным свистом; он сам ездил ранехонько в Охотный ряд менять птиц, продавать, прикупать; он был артистически доволен, когда случалось (да и то по его мнению), что он надул купца… и так продолжал свою полезную жизнь до тех пор, пока раз поутру, посвиставши своим канарейкам, он упал навзничь и через два
часа умер.
С десяти
часов утра Зонненберг в казанских ичигах, в шитой золотом тибитейке и в кавказском бешмете,
с огромным янтарным мундштуком во рту, сидел на вахте, делая вид, будто читает.
…Прошли недели две. Мужу было все хуже и хуже, в половину десятого он просил гостей удаляться, слабость, худоба и боль возрастали. Одним вечером,
часов в девять, я простился
с больным. Р. пошла меня проводить. В гостиной полный месяц стлал по полу три косые бледно-фиолетовые полосы. Я открыл окно, воздух был чист и свеж, меня так им и обдало.
Мы застали Р. в обмороке или в каком-то нервном летаргическом сне. Это не было притворством; смерть мужа напомнила ей ее беспомощное положение; она оставалась одна
с детьми в чужом городе, без денег, без близких людей. Сверх того, у ней бывали и прежде при сильных потрясениях эти нервные ошеломления, продолжавшиеся по нескольку
часов. Бледная, как смерть,
с холодным лицом и
с закрытыми глазами, лежала она в этих случаях, изредка захлебываясь воздухом и без дыхания в промежутках.
Утром я писал письма, когда я кончил, мы сели обедать. Я не ел, мы молчали, мне было невыносимо тяжело, — это было
часу в пятом, в семь должны были прийти лошади. Завтра после обеда он будет в Москве, а я… — и
с каждой минутой пульс у меня бился сильнее.
Гусар снова меня отдал на сохранение денщику. В пять
часов с половиной я стоял, прислонившись к фонарному столбу, и ждал Кетчера, взошедшего в калитку княгининого дома. Я и не попробую передать того, что происходило во мне, пока я ждал у столба; такие мгновения остаются потому личной тайной, что они немы.
— Разве получаса не достаточно, чтобы дойти от Астраковых до Поварской? Мы бы тут болтали
с тобой целый
час, ну, оно как ни приятно, а я из-за этого не решился прежде, чем было нужно, оставить умирающую женщину. Левашова, — прибавил он, — посылает вам свое приветствие, она благословила меня на успех своей умирающей рукой и дала мне на случай нужды теплую шаль.
Мы были больше
часу в особой комнате Перова трактира, а коляска
с Матвеем еще не приезжала! Кетчер хмурился. Нам и в голову не шла возможность несчастия, нам так хорошо было тут втроем и так дома, как будто мы и всё вместе были. Перед окнами была роща, снизу слышалась музыка и раздавался цыганский хор; день после грозы был прекрасный.
— Видишь, — сказал Парфений, вставая и потягиваясь, — прыткий какой, тебе все еще мало Перми-то, не укатали крутые горы. Что, я разве говорю, что запрещаю? Венчайся себе, пожалуй, противузаконного ничего нет; но лучше бы было семейно да кротко. Пришлите-ка ко мне вашего попа, уломаю его как-нибудь; ну, только одно помните: без документов со стороны невесты и не пробуйте. Так «ни тюрьма, ни ссылка» — ишь какие нынче, подумаешь, люди стали! Ну, господь
с вами, в добрый
час, а
с княгиней-то вы меня поссорите.