Неточные совпадения
Смерть Князева, являвшегося и в этом деле для него опасным свидетелем, была очень и очень кстати.
Барон Розен не преминул, впрочем,
написать на Николая Леопольдовича новый донос, обвиняя его в убийстве Князева, но дело было устроено слишком чисто, чтобы Гиршфельда это обеспокоило.
Взбешенный этим, князь
написал тогда же Николаю Леопольдовичу второе, уже дерзкое письмо, в котором объявил, что окончательно разрывает с ним всякое знакомство и постарается упечь его в Сибирь, где таким, как он, самое подходящее место. Этим разрывом Шестова с Николаем Леопольдовичем воспользовался
барон Розен и продиктовал князю донос на Гиршфельда, который и был послан прокурору.
Барон выдал за это своему опекаемому не в зачет сто рублей, конечно из опекунских сумм.
Шестов с жаром пожал ее. Николай Леопольдович усадил его в кресло, сел сам и они принялись толковать. Результатом их разговора было то, что князь Владимир
написал под диктовку Гиршфельда донос на своего опекуна
барона Розена, обвиняя его в растрате опекунских сумм и отказываясь от поданной им, по наущению того же
барона, жалобы на Николая Леопольдовича. Последний вручил ему при прощании двести рублей и обещал небольшую периодическую помощь.
— Позвольте, — поднялся со скамьи уже допрошенный
барон Розен, — князь Шестов, по-моему, знает плохо французский язык, но на русском говорит и
пишет превосходно.
Нечего и говорить, что они все были в пользу Гиршфельда. Они вместе с князем Шестовым даже, что называется, переусердствовали. Князь прямо заявил, что он считает Николая Леопольдовича честнейшим человеком и своим благодетелем и, если давал против него показания на предварительном следствии, то делал это по наущению
барона Розена, а жалобы
писал прямо под его диктовку. Почти тоже самое подтвердила и Зыкова.
На другой день после этого объяснения,
барон написал к князю Григорову письмо, в котором, между прочим, излагал, что, потеряв так много в жизни со смертью своего благодетеля, он хочет отдохнуть душой в Москве, а поэтому спрашивает у князя еще раз позволения приехать к ним погостить.
Автор не может пройти мимоходом даже какого-нибудь барона фон-Лангвагена, не играющего никакой роли в романе; и о
бароне напишет он целую прекрасную страницу, и написал бы две и четыре, если бы не успел исчерпать его на одной.
Неточные совпадения
Хлестаков. Да, и в журналы помещаю. Моих, впрочем, много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». Уж и названий даже не помню. И всё случаем: я не хотел
писать, но театральная дирекция говорит: «Пожалуйста, братец,
напиши что-нибудь». Думаю себе: «Пожалуй, изволь, братец!» И тут же в один вечер, кажется, всё
написал, всех изумил. У меня легкость необыкновенная в мыслях. Все это, что было под именем
барона Брамбеуса, «Фрегат „Надежды“ и „Московский телеграф“… все это я
написал.
Барон вел процесс, то есть заставлял какого-то чиновника
писать бумаги, читал их сквозь лорнетку, подписывал и посылал того же чиновника с ними в присутственные места, а сам связями своими в свете давал этому процессу удовлетворительный ход. Он подавал надежду на скорое и счастливое окончание. Это прекратило злые толки, и
барона привыкли видеть в доме, как родственника.
— Расскажу всем, целому свету… нет, сначала тетке, потом
барону,
напишу к Штольцу — вот изумится-то!
— Еще раз вам повторяю,
барон, — твердо отчеканивая слова, говорил Версилов, — что Катерину Николаевну Ахмакову, которой я
написал это недостойное и болезненное письмо, я считаю не только наиблагороднейшим существом, но и верхом всех совершенств!
Писали, что один заграничный граф или
барон на одной венской железной дороге надевал одному тамошнему банкиру, при публике, на ноги туфли, а тот был так ординарен, что допустил это.