Неточные совпадения
—
Жизнь полюбить больше, чем
смысл ее?
Но пустая форма бессмертия в философском
смысле, — какое содержание она гарантирует? Что-то огромное? «Да почему же непременно огромное?» В душе человека только мрак и пауки. Почему им не быть и там? Может быть, бессмертие — это такой тусклый, мертвый, безнадежный ужас, перед которым страдальческая земная
жизнь — рай?
Какой вообще может быть
смысл в этой
жизни, которая полна ужасов и скорбей?
Жизнь теряет для Левина всякий
смысл. Его тянет к самоубийству. Но рядом с этим наблюдается одно чрезвычайно странное явление. «Когда Левин думал о том, что он такое и для чего он живет, он не находил ответа и приходил в отчаяние; но когда он переставал спрашивать себя об этом, он как будто знал, и что он такое, и для чего живет, потому что твердо и определенно действовал и жил; даже в это последнее время он гораздо тверже и определеннее жил, чем прежде».
Тщетно ждем мы от художника Толстого, чтобы он в живых образах показал нам раскрывшийся Левину
смысл жизни. «С Кити никогда не будет ссор, с гостем, кто бы он ни был, буду ласков». Но с Кити Левин опять поссорился — и приходит к окончательному выводу: «Так же буду сердиться на Ивана-кучера, так же буду спорить… Но
жизнь моя теперь не только не бессмысленна, как было прежде, но имеет несомненный
смысл добра, который я властен вложить в нее».
Не «вложил», даже не «вложу», а только «властен вложить»! И что вложить-то? «С Кити не будет ссор, с гостем буду ласков». И бессмысленная прежде
жизнь вдруг освещается
смыслом! Вот тот живящий хлеб, который, наконец, нашел Левин. Но ведь этот хлеб из папье-маше! Левин искал пищу в игрушечных и оружейных лавках. Очевидно, в одной из игрушечных лавок ему и подсунули этот хлеб.
Но как же Левин не заметил, что хлеб его — из папье-маше? Очевидное дело: Левин искал пищу, не будучи голоден. Вот почему грубо сделанное подобие хлеба он так легко и принял за хлеб. Вопрос о
смысле жизни был для него чисто умственным вопросом; в бессознательной своей глубине он твердо знал, «и что он такое, и для чего живет». Вот почему он так легко удовлетворился своим поспешным, скомканным, ни на что не отвечающим ответом.
Но не один только Левин находит у Толстого
смысл жизни в добре. Большинство его героев приходит к тому же. Поищем у них, что же это за
смысл, который дается
жизни добром?
«
Смысл добра» открывается и Пьеру Безухову в учении масонов. «Он был, как ему казалось, порочным только потому, что он как-то случайно запамятовал, как хорошо быть добродетельным». Мы увидим — пребывание в плену дало Пьеру новое, широкое понимание
жизни, и он с чуждым, отказывающимся чувством вспоминает об откровениях масонства.
И так у всех художественно выписанных искателей
смысла жизни.
«
Смысл добра», который они вкладывают в
жизнь, так наглядно мертвен, так уродлив, что вызывает только раздражение, почти отвращение.
Иногда положительно начинает казаться, что Толстой сознательно рисует «
смысл добра» в таких уродливых формах, что он как будто прямо хочет сказать читателю: нет,
смысл жизни — в чем угодно, только не в добре!
Напротив, Толстой горячо сочувствует своим искателям
смысла жизни в области добра.
Он, несомненно, всеми силами старается заразить читателя мыслью, что
смысл жизни лежит именно в любви и самоотвержении.
Внутренняя сущность его героев совершенно не соответствует тому «
смыслу добра», который они признают за
жизнь.
Все они должны бы говорить: «
Смысл жизни только в любви и самоотвержении.
Мы перебрали, кажется, решительно всех героев Толстого, вкладывающих или пытающихся вложить в
жизнь «
смысл добра».
Результат пересмотра настолько поразителен, что спрашиваешь себя: да как же возможно такое уничтожающе-отрицательное отношение к добру и любви со стороны человека, так упорно проповедующего, что
смысл жизни заключается именно в любви и самоотречении?
Люди по мере сил вкладывают в
жизнь «
смысл добра», «забывают себя» для других, а художник говорит: «Это — умирание, это смерть души!» Вареньке недостает «сдержанного огня
жизни».
Это писано в 1902 году, когда Толстой давно уже и окончательно утвердился в своем учении о
смысле жизни в добре. «Святые, каких можно себе только вообразить», разумеется, всего полнее осуществили бы на земле тот «
смысл добра», о котором мечтает Толстой. Тем не менее он предпочитает грешное современное человечество, лишь бы существовали дети. Очевидно, в детях есть для Толстого что-то такое, что выше самой невообразимой святости взрослого. Что же это?
Инстинкт — это мы уже делаем выводы из Бергсона, — инстинкт немо вбуравливается всеми своими корнями в глубь
жизни, целостно сливается с нею, охраняет нас, заставляет нас жить, не помнить о смерти, бороться за
жизнь и ее продолжение, но при этом молчит и невыявленным хранит в себе
смысл того, что делает.
Алеша говорит: «нутром и чревом хочется любить», «все должны полюбить
жизнь больше, чем
смысл ее». Толстой не скажет «хочется» и «должны». Он и без того жадно любит
жизнь именно нутром и чревом, любит
жизнь больше, чем
смысл ее. Есть
жизнь — есть все. Вопросы о
смысле, о цели осыпаются с блистающего существа живой
жизни, как чуждая шелуха.
Живая
жизнь не может быть определена никаким конкретным содержанием. В чем
жизнь? В чем ее
смысл? В чем цель? Ответ только один: в самой
жизни.
Жизнь сама по себе представляет высочайшую ценность, полную таинственной глубины. Всякое проявление живого существа может быть полно
жизни, — и тогда оно будет прекрасно, светло и самоценно; а нет
жизни, — и то же явление становится темным, мертвым, и, как могильные черви, в нем начинают копошиться вопросы: зачем? для чего? какой
смысл?
То же и относительно людей.
Жизнь бесконечно разнообразна, бесконечно разнообразны и люди. Общее у них, всем дающее
смысл, — только
жизнь. Проявления же
жизни у разных людей могут быть совершенно различны.
Уж, конечно, самоотверженная Варенька вкладывает в
жизнь больше «
смысла добра», чем пьяница, вор и убийца дядя Ерошка; и, конечно, смешно в нравственном отношении даже сравнивать благородного общественного деятеля Кознышева с забубенным Стивою Облонским.
И еще есть у Толстого разряд мертвецов. Это — люди,
смысл жизни видящие специально в любви и самоотречении. Как это странно звучит в применении к Толстому, так упорно и настойчиво проповедующему именно любовь и самоотречение! И, однако, это так.
Смысл жизни заключается для Толстого не в добре, а в самой
жизни. Точнее —
жизнь, живая
жизнь лежит для него вообще в другой плоскости, не в той, где возможен самый вопрос о «
смысле».
Но в таком случае: чем же отличается человек от зверя? Только зверь свободно живет из себя, только зверь не ведает никакого долга, никаких дум о добре и
смысле жизни. Не является ли для Толстого идеалом именно зверь — прекрасный, свободный, цельно живущий древний зверь?
Толстой с очевидною намеренностью совершенно изменяет
смысл вопроса. Тургенев говорит: «кто боится смерти, пусть поднимет руку!» Смерти боится все падающее, больное, лишенное силы
жизни. Толстой же отвечает: «да, и я не хочу умирать». Умирать не хочет все живое, здоровое и сильное.
«
Жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела
смысла, как отдельная
жизнь. Она имела
смысл только, как частица целого, которое он постоянно чувствовал». Больной и слабый, Каратаев сидит в своей шинельке, прислонившись к березе. Идти он не может. И он знает, что французы сейчас его пристрелят. «В лице Каратаева, кроме выражения вчерашнего радостного умиления, светилось еще выражение тихой торжественности».
Глядя в глаза Наполеону, князь Андрей думал о ничтожности величия, о ничтожности
жизни, которой никто не мог понять значения, и о еще большем ничтожестве смерти,
смысл которой никто не мог понять и объяснить из живущих…
«
Жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела
смысла, как отдельная
жизнь.
Но они присвоили себе звучные, священные имена и требуют, чтобы люди служили им, видели в них цель и
смысл жизни.
Не в счастье
смысл жизни, и довольством собою не будет удовлетворен человек, — он все-таки выше этого».
Но если не суждено человечеству окончательно выродиться, то оно поймет когда-нибудь, что
смысл его существования — не в трагическом преодолении
жизни, а в бестрагичном, гармоническом слиянии с нею.
Но тем знаменательнее, что основное отношение к
жизни у них у всех совершенно одинаково, настолько одинаково, что в этом
смысле мы воспринимаем гомеровы поэмы как нечто вполне цельное и однородное [Исключение представляют некоторые вставки в «Одиссею», относительно которых доказано, что они принадлежат к другой, гораздо более поздней эпохе.
Душа человека неотрывно связана с телом и с этою
жизнью. У Гомера слово «психе» не обозначает души в нашем
смысле. «Душа» — психе противополагается не телу, а самому человеку. Ахиллес
Психе, как указывает Нэгельсбах, есть у Гомера принцип животной, а не духовной
жизни, это, сообразно первоначальному значению слова, — «дух», дыхание человека. Покинув тело, эта психе-душа улетает в подземное царство в виде смутного двойника умершего человека, в виде тени, подобной дыму. (Она лишена чувства, сознания, хотения. — как раз всего того, что составляет «я» человека, его душу в нашем
смысле.)
Дионисово вино мы можем здесь понимать в более широком
смысле: грозный вихревой экстаз вакханок вызван в трагедии не «влагою, рожденной виноградом». Тиресий определенно указывает на ту огромную роль, какую играло это дионисово «вино» в душевной
жизни нового эллинства: оно было не просто лишнею радостью в
жизни человека, — это необходимо иметь в виду, — оно было основою и предусловием
жизни, единственным, что давало силу бессчастному человеку нести
жизнь.
В ней придается религиозный
смысл глубочайшему инстинкту
жизни, инстинкту будущности
жизни, вечности
жизни; самый путь к
жизни, соитие, понимается как священный путь».
Вечная
жизнь мистерий никоим образом не понималась в
смысле вечного продолжения
жизни на земле.
«Новой гордости научило меня мое «Я», — говорит Заратустра, — ей учу я людей: больше не прятать головы в песок небесных вещей, но свободно нести ее, земную голову, которая творит для земли
смысл!» Ницше понимал, что неисчерпаемо глубокая ценность
жизни и религиозный ее
смысл не исчезают непременно вместе со «смертью бога».
Он не ощущал могучих токов, идущих от земли, не знал того извечного хмеля
жизни, который делает все живое способным «любить
жизнь больше, чем
смысл ее».
В чем основная истина
жизни? В чем ценность
жизни, в чем ее цель, ее
смысл? Тысячи ответов дает на эти вопросы человек, и именно множественность ответов говорит о каком-то огромном недоразумении, здесь происходящем. Недоразумение в том, что к вопросам подходят с орудием, совершенно непригодным для их разрешения. Это орудие — разум, сознание.
Там прячутся в темноте наши инстинкты, по-своему отзывающиеся на явления
жизни; там залегает наше основное, органическое жизнечувствование — оценка
жизни не на основании умственных соображений и рассуждений, а по живому, непосредственному ощущению
жизни; там — то «нутро и чрево», которое одно лишь способно «
жизнь полюбить больше, чем
смысл ее», или, с другой стороны, — возненавидеть
жизнь, несмотря на сознанный умом
смысл ее.
Объективной истины не существует. Нелепо искать объективных ценностей. «Как будто ценности скрыты в вещах, и все дело только в том, чтоб овладеть ими!» — иронизирует Ницше. Ценности вещей скрыты не в вещах, а в оценивающем их человеке. «Нет фактов, есть только интерпретации». Поскольку дело идет об оценке
жизни, о выяснении ее «
смысла», это, несомненно, так.
Кто жив душою, в ком силен инстинкт
жизни, кто «пьян
жизнью», — тому и в голову не может прийти задавать себе вопрос о
смысле и ценности
жизни, и тем более измерять эту ценность разностью между суммами жизненных радостей и горестей.
А именно только чудовищное разложение жизненных инстинктов делает возможным, что человек стоит среди
жизни и спрашивает: «для чего? какая цель? какой
смысл?» — и не может услышать того, что говорит
жизнь, и бросается прочь от нее, и только богом, только «тем миром» способен оправдать ее.
«Если центр тяжести переносят не в
жизнь, а в «тот мир», — говорит Ницше, — то у
жизни вообще отнимают центр тяжести. Великая ложь о личном бессмертии разрушает всякий разум, всякую природу в инстинкте; все, что есть в инстинктах благодетельного, споспешествующего
жизни, ручающегося за будущность, — возбуждает теперь недоверие. Жить так, что нет более
смысла жить, — это становится теперь
смыслом жизни!»