Неточные совпадения
Теперь это показалось бы невероятным; а так оно было,и было
в самый разгар «николаевского»
режима, до Крымской войны, когда на нее еще не было и намека.
Не то что уже обаяния, высшего руководительства, но даже простого признания их формального авторитета они
в наших глазах не имели. Но, как я говорю выше,
в общем весь этот школьный
режим не развращал нас и не задергивал настолько, чтобы мы делались, как недавно, забитыми гимназической «муштрой».
Такой
режим совсем не говорил о временах запрета, лежавшего на умственной жизни. Напротив! Да и разговоры, к которым я прислушивался у больших, вовсе не запугивали и не отталкивали своим тоном и содержанием. Много я из них узнал положительно интересного. И у всех, кто был поумнее, и
в мужчинах и
в женщинах, я видел большой интерес к чтению. Формальный запрет, лежавший, например, на журналах «Отечественные записки» и «Современник» у нас
в гимназии, не мешал нам читать на стороне и тот и другой журналы.
Тогдашний
режим поддерживал, конечно, низкую социальную нравственность; но
в том, что составляло семейную мораль и мораль общежития, я, если не кривить душою, не помню ничего глубоко испорченного, цинического или бездушного.
Но кругом —
в дворянском обществе — еще не раздавалось громко осуждение всего
режима. Это явилось позднее, когда после смерти Николая началось освободительное движение, не раньше, однако, 1857–1858 годов.
Ведь это был как раз поворотный пункт нашего внутреннего развития. Жестокий урок только что был дай Западом северо-восточному колоссу. Сторонников николаевского
режима, конечно, было немало
в тогдашнем Петербурге.
В военно-чиновничьей сфере они преобладали. И ни одного сокрушенного лица, никаких патриотических настроений, разговоров
в театрах, на улице,
в магазинах,
в церквах.
Но прежний
режим уже значительно поослаб, да
в огромном городе и немыслим был надзор, который и
в Казани-то ограничивался почти что только контролем по части соблюдения формы и хождения
в церковь.
Стало быть, и мои итоги не могли выйти вполне объективными, когда я оставлял Дерпт. Но я был поставлен
в условия большей умственной и, так сказать, бытовой свободы. Я приехал уже студентом третьего курса, с серьезной, определенной целью, без всякого национального или сословного задора, чтобы воспользоваться как можно лучше тем «академическим» (то есть учебно-ученым)
режимом, который выгодно отличал тогда Дерпт от всех университетов
в России.
Более требовательные ценители никогда не ставили его высоко. Останься он"полезностью" — он был бы всегда желанный исполнитель; он брался за все, и
в нем можно было видеть олицетворение тогдашнего чиновничьего
режима петербургских сцен.
В"Библиотеку"он явился после своей первой поездки за границу и много рассказывал про Париж, порядки Второй империи и тогдашний полицейский
режим. Дальше заметок и небольших статей он у нас не пошел и, по тогдашнему настроению,
в очень либеральном тоне. Мне он тогда казался более стоящим интереса, и по истории русской словесности у него были уже порядочные познания. Он был уже автором этюда о Веневитинове.
Лесков видал ее
в Париже и рассказывал мне много и про нее, и про ее тамошний кружок. Она дружила с польской эмиграцией и возмущалась нашим
режимом в Варшаве и Вильне.
Теперь это сделалось банально. А надо было
в 40-х годах состоять русским"интеллигентом", как Герцен, Огарев, Тургенев и их друзья, чтобы восчувствовать, что такое значило: иметь
в кармане заграничный паспорт. Герцен после своих мытарств не помнил себя от радости. Но он все-таки поехал без твердого намерения сделаться изгнанником, скоротать свой век на чужбине. Так вышло, и должно было выйти, особенно после февральской революции, которая так напугала и озлобила николаевский
режим.
Но бонапартовский
режим тогда уже значительно поддался либеральным влияниям.
В Палате действовала уже оппозиция. Правда, она состояла всего из маленькой кучки
в семь-восемь человек, да и
в ней не все были республиканцы (а самый знаменитый тогда оратор Беррье так прямо легитимист); но этого было достаточно, чтобы поддерживать
в молодежи и
в старых демократах дух свободы и позволять мечтать о лучших временах.
Режим Наполеона III, одобрительно относясь к оперетке, не понимал, что она являлась"знамением времени". Этот сценический"persiflage"перешел и
в прессу и через два года породил уже такой ряд жестоких памфлетов, как"Фонарь"Рошфора и целый ряд других попыток
в таком же роде.
Тогда стояли годы самого высшего подъема Бонапартова
режима и его престижа на всю Европу. И
в Трувиле — на обширном пляже — мы нашли все элементы тогдашнего парижского придворно-вивёрского"монда". Трувиль был тогда самое модное морское купанье.
В тот сезон красноречие Гамбетты с его тоном и порывами трибуна смущало бы Палату, которая вся почти состояла из приверженцев
режима Второй империи гораздо сильнее, чем это было год спустя.
Самым опасным для
режима парламентским бойцом был,
в сущности, старикашка Тьер, с его огромным политическим и литературным прошедшим.
В моих тогдашних корреспонденциях (и
в газете"Москвич", и
в"Русском инвалиде") я часто возвращался к парламентским выступлениям государственного министра, который кончил свое земное поприще как"верный пес"Бо-напартова
режима и после его падения 4 сентября 1870 года.
Тогда и вопрос независимости французской церкви стая на очереди. Бонапартов
режим поддерживал папство (французский корпус занимал еще Рим), и французское высшее духовенство все погрязало более и более
в ультрамонтанство, то есть
в безусловное подчинение римской курии.
Я уже имел повод заметить, что тогда и для всех нас — чужестранцев
режим Второй империи вызывал освободительное настроение. Была эмиграция с такими именами, как
В.Гюго, Кине, Луи Блан, Ледрю-Роллен. И парламентская оппозиция, хотя и маленькая числом, все-таки поддерживала надежды демократов и республиканцев. Пресса заметно оживлялась. Прежних тисков уже не было, хотя и продолжала держаться система «предостережений».
Ему, как тогда все говорили, ужасно хотелось попасть
в сенаторы, но сенаторство ему не давалось. Должно быть, и Наполеон III не считал его надежным сторонником. На него никто не мог рассчитывать. Но это не помешало ему потом, с водворением Третьей республики, сделаться защитником республиканского
режима.
Эти конгрессы начались только с предыдущего года. Первый был
в Женеве. На него я не попал. Они служили тогда как бы отдушинами от наполеоновского
режима и сборным пунктом для представителей европейской эмиграции,
в том числе и русской.
Из иностранцев самой крупной личностью был Кине. Но я не помню, чтобы он произвел сенсацию какой-нибудь речью. Он больше вызывал
в толпе интерес своим прошлым как один из самых видных эмигрантов — врагов Бонапартова
режима. Он был несомненный республиканец 1848 года, человек идей XVIII века, но гораздо больше демократ, чем сторонник социалистической доктрины.
Прежний, строго консервативный, монархический
режим, отзывавшийся временами Меттерниха, уже канул. После войны 1866 года империя Габсбургов радикально изменила свое обличье, сделалась дуалистическим государством, дала «мятежной» Венгрии права самостоятельного королевства, завела и у себя,
в Цизлейтании, конституционные порядки. Стало быть, иностранец уже не должен был бояться, что он будет более стеснен
в своей жизни, чем даже и
в Париже Второй империи.
И вся банальная подкраска Бонапартова
режима выступала
в виде своих лишаев и подтеков.
Те стороны Парижа — и театральное дело, и лекции, и знакомства
в разных сферах — теряли прелесть новизны. Политический"горизонт", как тогда выражались
в газетах, ничего особенно крупного еще не показывал, но Париж к зиме стал волноваться, и поворот Бонапартова
режима в сторону конституционного либерализма, с таким первым министром, как бывший республиканец Эмиль Оливье, не давал что-то подъема ни внутренним силам страны, ни престижу империи.
Можно сказать, что и
в среде наших самых выдающихся эмигрантов немного было таких стойких защитников своего исповедания веры, как Толстой. Имена едва ли только не троих можно привести здесь, из которых один так и умер
в изгнании, а двое других вернулись на родину после падения царского
режима: это — Герцен, Плеханов и Кропоткин.