Неточные совпадения
Лицо Теркина заметно хмурилось, и глаза темнели. Старая обида на крестьянский мир села Кладенца забурлила в нем. Еще удивительно, как он мог в таком тоне говорить с Борисом Петровичем о мужицкой
душе вообще. И всякий раз, как он нападет на эти думы, ему ничуть не стыдно
того, что он пошел по деловой части, что ему страстно хочется быть при большом капитале, ворочать вот на этой самой Волге миллионным делом.
Но не поездка на низовья Волги наполняла в эту минуту
душу Теркина. Он
то и дело поглядывал в
ту сторону, где был запад, поджидал заката; а солнце еще довольно высоко стояло над длинным ослепительно белым зданием рядов. Раньше как через полтора часа не покажется краснота поверх зеленой крыши гостиного двора.
В
душе Теркина стремительно чередовались эти мысли и вопросы. Каждая новая минута, — он
то и дело поворачивал голову в сторону зеленого столбика, — наполняла его больше и больше молодым чувством любовной тревоги, щекотала его мужское неизбежное тщеславие, — он и не скрывал этого от себя, — давала ему особенный вкус к жизни, делала его смелее и добрее.
Он уехал почти возмущенный. Ее письма утишили эту хищническую бурю. Сначала он причислял ее к
тем ехидным бабенкам, что не отдаются любимому человеку не потому, чтобы были так чисты и прямы
душой, а из особого рода задорной гордости, — он таких знавал.
— Ласков… Простил давно. Муженька моего он сразу разгадал и видит, какие у нас лады… Я ему ничего не говорю про
то, что мои деньги Рудич проиграл. Ты знаешь, Вася, в нашем быту первое дело — капитал. Он меня обвинит и будет прав. Еще добро бы, я сразу
души не чаяла в Рудиче и все ему отдала, — а
то ведь я его как следует никогда не любила… нужды нет, что чуть не убежала из родительского дома.
В его словах не было лести. Он действительно считал Теркина умнейшим и даровитейшим малым, верил, что он далеко пойдет… «Ежели и плутовать будет, — говорил он о нем приятелям, —
то в меру, сохранит в
душе хоть махонькую искорку»…
Не хотела Матрена Ниловна помириться и с
тем, что «святоше» достанутся, быть может, большие деньги, — она не знала, сколько именно, — а Симочке какой-нибудь пустяк. Ее
душу неприязнь к Калерии колыхала, точно какой тайный недуг. Она только сдерживалась и с глазу на глаз с дочерью и наедине с самой собою.
И с
той самой поры она считает себя гораздо честнее. Нужды нет, что она вела больше года тайные сношения с чужим мужчиной, а теперь отдалась ему, все — таки она честнее. У нее есть для кого жить. Всю свою
душу отдала она Васе, верит в него, готова пойти на что угодно, только бы он шел в гору. Эта любовь заменяла ей все… Ни колебаний, ни страха, ни вопросов, ни сомнений!..
— Он — ума палата… В разных передрягах бывал… Да к
тому же, как я его разумею, ничего бесчестного, неблаговидного он на
душу свою не возьмет… Не такой человек.
—
Тем лучше!.. Гнусная интрига, направленная против меня. Я вам за завтраком расскажу в общих чертах… Разумеется, если все, кто у меня служит, будет так же щепетилен и слаб
душою, как господин Дубенский, не мудрено под каждое дело подкопаться.
У него на
душе осталось от Кремля усиленное чувство
того, что он «русак». Оно всегда сидело у него в глубине, а тут всплыло так же сильно, как и от картин Поволжья. Никогда не жилось ему так смело, как в это утро. Под рукой его билось сердце женщины, отдавшей ему красоту, молодость, честь, всю будущность. И не смущало его
то, что он среди бела дня идет об руку с беглой мужней женой. Кто бы ни встретился с ними, он не побоится ни за себя, ни за беглянку.
Лицо и телесный склад
того, видом лавочника, который толкал его спереди, достаточно врезались ему в память: рябинки по щекам, бородка с проседью, круглые ноздри; кажется, в одном ухе сережка. Но он ли выхватил у него бумажник или один из
тех парней, что напирали сзади? А
тех он не мог бы распознать, не кривя
душой; помнит только лиловую рубаху навыпуск одного из них, и только.
Гадливое чувство поднималось в нем… Все тут пахло развратом, грязью самой мелкой плутоватости и кровью зверских убийств. Лица сновавших полицейских, унтеров, каких-то подозрительных штатских в темной и большой передней наполнили его брезгливой тревогой и вместе острым сознанием
того, как он в
душе своей и по всему характеру жизни и дел далек от этого трущобного царства.
Он не обмазывает медом «мужичка»; он, еще две недели назад, в разговоре с Борисом Петровичем, доказал, что крестьянству надо сначала копейку сколотить, а потом уже о спасении
души думать. Но разве мужик скопит ее фабричной лямкой? Три человека на сотню выбьются, да и
то самые плутоватые; остальные, как он выразился тогда, — «осатанеют».
Но когда раздались низкие грудные звуки Марии Стюарт, он встрепенулся и до конца акта просидел не меняя позы, не отрывая от глаз бинокля. Тон артистки, лирическая горечь женщины, живущей больше памятью о
том, кто она была, чем надеждами, захватывал его и вливал ему в
душу что-то такое, в чем он нуждался как в горьком и освежающем лекарстве.
Весь этот разговор
душил его теперь. Он думал об ужине с нею, не боялся
того, что она совсем будет «готовая», даже и после
того как платки напомнили ему, для кого он их покупал и какая красавица ждет его дома, шлет ему чуть ли не каждый день депеши, тоскует по нем.
Ему бы хотелось поговорить на свою любимую
тему; он воздержался, зная, что Серафима не может войти в его
душу по этой части, что она чужда его бескорыстной любви к родной реке и к лесному приволью, где бы он их не встречал. — Что же ты про матушку-то свою не скажешь мне ничего? Как живет-поживает? Чем занята? Она ведь, сколько я ее по твоим словам разумею, — натура цельная и деятельная.
Ни разу не начала она с ним говорить о своей
душе, на чем держится ее жизнь, есть ли у нее какой-нибудь «закон» — глупый или умный, к какому исходу вести житейскую ладью, во что выработать себя — в женщину ли с правилами и упованиями или просто в бабенку, не знающую ничего, кроме своей утехи: будь
то связь, кутеж, франтовство или другая какая блажь.
Положим, ему известно было и раньше, до
того дня, когда стал колебаться: брать ему или нет от Серафимы эти двадцать тысяч; ему известно было, что они с матерью покривили
душой, не отослали сейчас же Калерии оставленного ей стариком капитала, не вызвали ее, не написали обо всем.
Она не сочла нужным скрыть, что они виделись. Можно его только запутать, если он сам на это намекнет при Серафиме. О
том, как он перед ней повинился, она не скажет, раз она дала ему слово, да и без всякого обещания не сделала бы этого. У него
душа отличная, только соблазнов в его жизни много. Будет Серафима первая допрашивать ее об этом — она сумеет отклонить необходимость выдавать Василия Иваныча.
Перед ним встал облик Калерии в лесу, в белом, с рассыпавшимися по плечам золотистыми волосами. Глаза ее, ясные и кроткие, проникают в
душу. В ней особенная красота, не «не плотская», не
та, чт/о мечется и туманит, как дурман, в Серафиме.
— А за тебя нет? — Она опять подошла к кровати и стала у ног. — Помни, Вася, — заговорила она с дрожью нахлынувших сдержанных рыданий, — помни… Ты уж предал меня… Бог тебя знает, изменил ты мне или нет; но
душа твоя, вот эта самая
душа, про которую жалуешься, что я не могу ее понять… Помни и
то, что я тебе сказала в прошлом году там, у нас, у памятника, на обрыве, когда решилась пойти с тобой… Забыл небось?.. Всегда так, всегда так бывает! Мужчина разве может любить, как мы любим?!
Кто же мешал ей поддаться его добрым словам? Он
того только и добивался, чтобы вызвать в ее
душе такой же поворот, как и в себе самом!.. У нее и раньше была женская «растяжимая совесть», а от приезда Калерии она точно «бесноватая» стала.
А ведь Серафима-то, пожалуй, и не по-бабьи права. К чему было «срамиться» перед Калерией, бухаться в лесу на колени, когда можно было снять с
души своей неблаговидный поступок без всякого срама? Именно следовало сделать так, как она сейчас, хоть и распаленная гневом, говорила: она сумела бы перетолковать с Калерией, и деньги
та получила бы в два раза. Можно добыть сумму к осени и выдать ей документ.
— Деньги… Карты… — Калерия вздохнула и придвинулась к ним обоим… —
Души своей не жаль… Господи! — глаза ее стали влажны. — Ты, Симочка, не виновата в
том, что сталось с твоим мужем.
Тон его слов показался бы ему, говори их другой, слащавым, «казенным», как нынче выражаются в этих случаях. Но у него это вышло против воли. Она приводила его в умиленное настроение, глубоко трогала его. Ничего не было «особенного» в ее плане. Детская амбулатория!.. Мало ли сколько их заводится. Одной больше, одной меньше. Не самое дело, а
то, что она своей
душой будет освещать и согревать его… Он видел ее воображением в детской лечебнице с раннего утра, тихую, неутомимую, точно окруженную сиянием…
Ни одной секунды не заподозрил он ее искренности. Голос ее звучал чисто и высоко, и в нем ее сердечность сквозила слишком открыто. Будь это не она, он нашел бы такое поведение ханжеством или смешной простоватостью. Но тут слезы навертывались на его глазах. Его восхищала хрустальность этого существа. Из глубины его собственной
души поднимался новый острый позыв к полному разоблачению
того, в чем он еще не смел сознаться самому себе.
«Тоскует и мается», — подумал он без жалости к ней, без позыва вбежать, взять ее за голову, расцеловать. Ее страдания были вздорны и себялюбивы, вся ее внутренняя жизнь ничтожна и плоскодонна рядом с
тем, чт/о владеет
душой девушки, оставшейся там, на порядке деревни Мироновки, рискуя заразиться.
Все это вылетело у него стремительно, и пять минут спустя он уже не помнил
того, что сказал. Одно его смутно пугало: как бы не дойти опять до высшего припадка гнева и такой же злобы, какая у нее была к Калерии, и не
задушить ее руками тут же, среди бела дня.
Он привязался к Теркину, как собака. Прогони его сейчас — он не выдержит, запьет, может, и руки на себя наложит. Всей
душой стоял он за барина в истории с Серафимой Ефимовной. Кругом она виновата, и будь он сам на месте Василия Иваныча, он связал бы ее и выдал начальству… «Разве можно спущать такое дело бабе? — спрашивает он себя уже который раз с
той ночи и отвечает неизменно: — Спущать не следует».
В
тот вечер, когда он довел ее до ее комнаты, после разговора о Серафиме, она заболела, и скоро ее не стало. Делали операцию — прорезали горло — все равно
задушило. Смерти она не ждала, кротко боролась с нею, успокаивала его, что-то хотела сказать, должно быть, о
том, что сделать с ее капиталом… Держала его долго за руку, и в нем трепетно откликались ее судорожные движения. И причастить ее не успели.
Народу есть о чем молить угодника и всех небесных заступников. Ему разве не о чем? Он — круглый сирота; любить некого или нечем; впереди — служение «князю
тьмы». В
душе — неутолимая тоска. Нет даже непоколебимой веры в
то, что
душа его где-нибудь и когда-нибудь сольется с
душой девушки, явившейся ему ангелом-хранителем накануне своей смерти.
На полпути Теркин вспомнил, что на вокзале купил путеводитель. Он взял брошюрку, старался уйти в это чтение, почувствовать в себе русского человека, переносящегося
душой к старине, когда в вагонах не езжали, и не
то что «смерды», — цари шли пешком или ехали торжественно и чинно на поклонение мощам преподобного, избавителя Москвы в годины народных бедствий. Еще раз попенял он себе, что не отправился пешком…
В Успенском соборе, куда сначала попал Теркин, обедня только что отошла. Ему следовало бы идти прямо к «Троице», с золоченым верхом. Он знал, что там, у южной стены, около иконостаса почивают мощи Сергия. Его удержало смутное чувство неуверенности в себе самом: получит ли он там, у подножия позолоченной раки угодника,
то, чего жаждала его
душа, обретение детской веры, вот как во всех этих нищих, калеках, богомолках с котомками, стариках в отрепанных лаптях, пришедших сюда за тысячи верст?
Не мог он слиться
душой со всем этим народом, напиравшим на
то место, где покоятся мощи преподобного Сергия.
Смерть Калерии потрясла ли его так могуче, чтобы воскресить в нем хранившуюся в изгибах
души жажду в порыве к
тому, что стоит над нами в недосягаемой высоте мироздания и судеб вселенной?
Он присел опять на крыльцо деревянной церкви, закрыл лицо руками и заплакал.
Та жизнь уже канула. Не вернется он к женщине, которую сманил от мужа. Не слетит к нему с неба и
та, к кому он так прильнул просветленной
душой. Да и не выдержал бы он ее святости; Бог знал, когда прибрал ее к Себе.
Возглас Николая почему-то вызвал в Теркине сильное желание поговорить с этой четой по
душе о самом себе, об отце, о
том, зачем он проник во двор пряничного заведения.
— Не могу пожаловаться… Да знаете, он больше, как бы это выразиться… созерцатель, чем причастный к крамоле. К
тому же и в чем
душа жива… Ежели вы его навестите, увидите — краше в гроб кладут.
— И не надо, — упавшим голосом, но с
той же убежденностью сказал Аршаулов. — Народ терпимее по натуре, чем мы. Сектантство — только форма протеста или проблеск умственной жажды. В
душу вашу он инквизиторски не залезает.
Без всяких оговорок и смятенья, порывисто, со слезами в голосе, он раскрыл ему свою
душу, рассказал про все — сделку с совестью, связь с чужой женой, разрыв, встречу с чудной девушкой и ее смерть, про поворот к простой мужицкой вере и бессилие свое найти ее, про
то чувство, с каким приехал в Кладенец.
Что ей раз запало в
душу —
то с ней и умрет.
— Или, быть может, излишняя скромность мешает вам быть откровенным? Я не берусь проникнуть в вашу
душу, Василий Иваныч; но если в вас нет затаенной страсти,
то вряд ли есть и равнодушие… Буду чудовищно откровенен. Равнодушию я бы обрадовался, как манне небесной.
— Или встретится с суженым. Иногда бывает, что встреча-то за несколько лет. И
то, что западет в
душу, кажется недосягаемо, и вдруг судьба именно это и посылает.
— Который ствол дятел обрабатывает —
тот, стало, обречен на гниение, на смерть… Дрозд также тычет да тычет себе, улавливая чужеядных мурашек. Истребляет орудие смерти. По-нынешнему — микробов… Хорошо бы таких людей иметь на виду… Бьет кого примерно,
тот, значит,
душу свою давно продал духу
тьмы.
Все равно. Она резнула себя по живому мясу. Любовь ухнула. Ее место заняла беспощадная вражда к мужчине, не к
тому только, кто держал ее три года на цепи, как рабыню безответной страсти, а к мужчине вообще, кто бы он ни был. Никакой жалости… Ни одному из них!.. И до
тех пор пока не поблекнет ее красота — не потеряет она власти над
теми, кто подвержен женской прелести, она будет пить из них
душу, истощать силы, выжимать все соки и швырять их, как грязную ветошь.
И он за это не оставит. Не такой человек. Сейчас видно, какой он
души. Успокоит ее на старости. И все здесь в доме и в саду будет заново улажено и отделано. Слышала она, что в верхнем ярусе откроют школу, внизу, по летам, сами станут жить. Ее во флигеле оставят; а
те — вороны с братцем — переберутся в другую усадьбу. По своей доброте Василий Иванович позволил им оставаться в Заводном; купчая уже сделана, это она знает. Сам он ютится пока в одной комнате флигеля, рядом с нею.
— То-то!.. Мы не муравьи, не черви, не сосны и ели! Мы — люди! — все распалялся Аршаулов, и щеки его начинали пылать сквозь бурую кожу, натянутую на мышцах, изъеденных болезнью. — Мы люди, господа! А потому имеем священное право — руководиться нашим разумом, негодовать и радоваться, класть
душу свою за
то, во что мы верим, и ратовать против всякой пакости и скверны…
Там, в усадьбе, его невеста. Неужели он в ней нашел свою желанную?.. Кто знает! Да и к чему эта погоня за блаженством? Лучше он, что ли, своего отца, Ивана Прокофьича? А
тому разве был досуг мечтать о сладостях любви? Образы двух женщин зашли в его
душу: одна — вся распаленная страстью, другая, в белом, с крыльями, вся чистая и прозрачная, как видел он ее во сне в первую ночь, проведенную с ней под одною кровлей… Живи Калерия — она бы его благословила…