Неточные совпадения
Главы книги я распределил
не строго хронологически,
как в обычных автобиографиях, а по темам и проблемам, мучившим меня всю жизнь.
Но никогда, ни в
какие периоды я
не переставал напряженно мыслить и искать.
Наоборот, я любил их, считал хорошими людьми, но относился к ним скорее
как отец к детям, заботился о них, боялся, чтобы они
не заболели, и мысль об их смерти переживал очень мучительно.
Я понимал жизнь
не как воспитание, а
как борьбу за свободу.
Я никогда
не мог принадлежать ни к
какой школе.
Не стриг коротко волос,
как полагалось кадетам.
Внешне я
не только
не старался подчеркнуть свою особенность, но наоборот, всегда старался сделать вид, притвориться, что я такой же,
как другие люди.
Я боролся с миром
не как человек, который хочет и может победить и покорить себе, а
как человек, которому мир чужд и от власти которого он хочет освободить себя.
Но сила воображения, конечно,
не связана у меня с даром художественной изобразительности,
как у Шатобриана.
Было бы самомнением и ложью сказать, что я стоял выше соблазнов «жизни», я, наверное, был им подвержен,
как и все люди, но духовно
не любил их.
Для меня
не ставилась проблема «плоти»
как, например, у Мережковского и других, для меня ставилась проблема свободы.
Если гордость была в более глубоком пласте, чем мое внешнее отношение к людям, то в еще большей глубине было что-то похожее на смирение, которое я совсем
не склонен рассматривать
как свою добродетель.
Как будто бы оболочки души
не были в порядке.
Расставание мне было мучительно,
как умирание, расставание
не только с людьми, но и с вещами и местами.
Я часто думал, что
не реализовал всех своих возможностей и
не был до конца последователен, потому что во мне было непреодолимое барство, барство метафизическое,
как однажды было обо мне сказано.
Религия есть
не что иное,
как достижение близости, родственности.
Но я
как раз всегда сопротивлялся отчуждению и экстериоризации, я хотел оставаться в своем мире, а
не выбрасывать его во мне.
Внешне я слишком часто бывал
не таким,
каким был на самом деле.
Не знаю, чувствовал ли кто-нибудь, когда я очень активно участвовал в собрании людей, до
какой степени я далек, до
какой степени чужд.
Я во всем участвовал
как бы издалека,
как посторонний, ни с чем
не сливался.
Я никогда
не знал рефлексии о том, что мне в жизни избрать и
каким путем идти.
Для моего отношения к миру «не-я», к социальной среде, к людям, встречающимся в жизни, характерно, что я никогда ничего
не добивался в жизни,
не искал успеха и процветания в
каком бы то ни было отношении.
В творческом акте я никогда
не думал о себе,
не интересовался тем,
как меня воспримут.
Характерно для меня, что я мог переживать и тоску и ужас, но
не мог выносить печали и всегда стремился
как можно скорее от нее избавиться.
Трудно было то, что я никогда
не умел,
как многие, идеализировать и поэтизировать такие состояния,
как тоска, отчаяние, противоречия, сомнение, страдание.
Свобода
не легка,
как думают ее враги, клевещущие на нее, свобода трудна, она есть тяжелое бремя.
Я
не согласен принять никакой истины иначе,
как от свободы и через свободу.
С детства я решил, что никогда
не буду служить, так
как никогда
не соглашусь подчиниться никакому начальству.
И старую свою мысль я воспринимал
как впервые рожденную,
не как образовавшуюся во мне традицию мысли.
Борьбу за свободу я понимал прежде всего
не как борьбу общественную, а
как борьбу личности против власти общества.
Когда Пеги сказал ее, в 1900 году, он говорил
не как воинствующий социолог, а
как Пеги-человек обо всей своей жизни.
Как гражданин, он
не может защищать буржуазное государство (или даже просто государство).
Как воинствующий революционер, он
не может терпеть указку доктринального и политиканствующего социализма.
Как мыслитель, он
не может подчиниться метафизике социологов интеллектуальной партии…
Но истины
как навязанного мне предмета,
как реальности, падающей на меня сверху,
не существует.
Я
не могу признать истиной то, что мне навязывают
как истину, если я сам
не узреваю этой истины.
Мне
не раз приходится говорить в этой книге, что во мне есть
как бы два человека, два лица, два элемента, которые могут производить впечатление полярно противоположных.
Я
не думаю, что человек рожден для счастья,
как птица для полета.
У меня всегда было странное впечатление неловкости, когда я смотрел на мужа и жену,
как будто бы я подсмотрел что-то, что мне
не следует видеть и о чем
не следует знать.
Мне всегда казалось, что самое тяжелое и мучительное
не неразделенная любовь,
как обыкновенно думают, а любовь, которую нельзя разделить.
Большим недостатком моим
как писателя было то, что, будучи писателем афористическим по своему складу, я
не выдерживал последовательно этого стиля и смешивал со стилем
не афористическим.
Я никогда
не видел в них подлинного величия и отрицал возможность гениальности, связанной с такой низменной сферой,
как государство.
Ничего общего ни с
какими товарищами моего возраста я
не имел.
Мир
не есть мысль,
как думают философы, посвятившие свою жизнь мысли.
Мысль моя протекала
не как отвлечение от конкретного и
не подчинялась законам дискурсии.
Хотя я очень многим обязан немецкой идеалистической философии, но я никогда
не был ей школьно привержен и никогда в таком смысле
не принадлежал ни к
какой школе.
В этом проблематика Достоевского, Ибсена была моей нравственной проблематикой,
как и пережитое Белинским восстание против гегелевского мирового духа,
как некоторые мотивы Кирхегардта, которого я, впрочем, очень поздно узнал и
не особенно люблю,
как и борьба Л. Шестова против необходимых законов логики и этики, хотя и при ином отношении к познанию.
С точки зрения современной психологии мою изначальную тему можно было бы формулировать
как различение между бессознательным и сознанием, но научная психология и ее представители
не способны к философскому обоснованию и развитию учения о бессознательном.
Я никогда
не хотел раствориться ни в
какой первостихии, стихии ли космической или стихии социального коллектива.
Русские
не принимают миропорядка,
как принимают люди западной цивилизации.
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Ему всё бы только рыбки! Я
не иначе хочу, чтоб наш дом был первый в столице и чтоб у меня в комнате такое было амбре, чтоб нельзя было войти и нужно бы только этак зажмурить глаза. (Зажмуривает глаза и нюхает.)Ах,
как хорошо!
Городничий (дрожа).По неопытности, ей-богу по неопытности. Недостаточность состояния… Сами извольте посудить: казенного жалованья
не хватает даже на чай и сахар. Если ж и были
какие взятки, то самая малость: к столу что-нибудь да на пару платья. Что же до унтер-офицерской вдовы, занимающейся купечеством, которую я будто бы высек, то это клевета, ей-богу клевета. Это выдумали злодеи мои; это такой народ, что на жизнь мою готовы покуситься.
Хлестаков. Поросенок ты скверный…
Как же они едят, а я
не ем? Отчего же я, черт возьми,
не могу так же? Разве они
не такие же проезжающие,
как и я?
Купцы. Так уж сделайте такую милость, ваше сиятельство. Если уже вы, то есть,
не поможете в нашей просьбе, то уж
не знаем,
как и быть: просто хоть в петлю полезай.
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с другими: я, брат,
не такого рода! со мной
не советую… (Ест.)Боже мой,
какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один человек в мире
не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай,
какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это
не жаркое.