Неточные совпадения
Тут следует большой промежуток, то есть темное пятно или полинявшее место в картине давно минувшего, и я начинаю себя помнить уже
очень больным, и
не в начале болезни, которая тянулась с лишком полтора года,
не в конце ее (когда я уже оправлялся), нет, именно помню себя в такой слабости, что каждую минуту опасались за мою жизнь.
Как и когда я выучился читать, кто меня учил и по какой методе — решительно
не знаю; но писать я учился гораздо позднее и как-то
очень медленно и долго.
Дом был обит тесом, но
не выкрашен; он потемнел от дождей, и вся эта громада имела
очень печальный вид.
Она ходила за нами
очень усердно, но, по закоренелому упрямству и невежеству,
не понимала требований моей матери и потихоньку делала ей все наперекор.
Аничков
очень гордился, как мне рассказывали, своим депутатством и смело поговаривал о своих речах и действиях,
не принесших, впрочем, по его собственному признанию, никакой пользы.
Когда отец воротился и со смехом рассказал матери все происходившее у Аничкова, она
очень встревожилась, потому что и
не знала о моем возвращении.
Я
не знаю, до какой степени это было справедливо, потому что больная была, как все утверждали,
очень мнительна, и
не знаю, притворно или искренне, но мой отец и доктора уверяли ее, что это неправда.
Дедушку с бабушкой мне также хотелось видеть, потому что я хотя и видел их, но помнить
не мог: в первый мой приезд в Багрово мне было восемь месяцев; но мать рассказывала, что дедушка был нам
очень рад и что он давно зовет нас к себе и даже сердится, что мы в четыре года ни разу у него
не побывали.
Сердце у меня опять замерло, и я готов был заплакать; но мать приласкала меня, успокоила, ободрила и приказала мне идти в детскую — читать свою книжку и занимать сестрицу, прибавя, что ей теперь некогда с нами быть и что она поручает мне смотреть за сестрою; я повиновался и медленно пошел назад: какая-то грусть вдруг отравила мою веселость, и даже мысль, что мне поручают мою сестрицу, что в другое время было бы мне
очень приятно и лестно, теперь
не утешила меня.
Нашу карету и повозку стали грузить на паром, а нам подали большую косную лодку, на которую мы все должны были перейти по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под руки мою мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на руки и понес прямо по воде в лодку, а отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще
не освободился,
очень испугался такого неожиданного путешествия.
Я
не имел о них понятия и пришел в восхищение, когда отец отыскал мне несколько прекрасных, гладких, блестящих разными цветами камешков, из которых некоторые имели
очень красивую, затейливую фигуру.
Переправа кареты, кибитки и девяти лошадей продолжалась довольно долго, и я успел набрать целую кучу чудесных, по моему мнению, камешков; но я
очень огорчился, когда отец
не позволил мне их взять с собою, а выбрал только десятка полтора, сказав, что все остальные дрянь; я доказывал противное, но меня
не послушали, и я с большим сожалением оставил набранную мною кучку.
День был
очень жаркий, и мы, отъехав верст пятнадцать, остановились покормить лошадей собственно для того, чтоб мать моя
не слишком утомилась от перевоза через реку и переезда.
Эта первая кормежка случилась
не в поле, а в какой-то русской деревушке, которую я
очень мало помню; но зато отец обещал мне на другой день кормежку на реке Деме, где хотел показать мне какую-то рыбную ловлю, о которой я знал только по его же рассказам.
На все это
очень любовался и указывал мне отец; но, признаюся, удочка так засела у меня в голове, что я
не мог вполне почувствовать окружавшую меня пышную и красивую урему.
Мать
не имела расположения к уженью, даже
не любила его, и мне было
очень больно, что она холодно приняла мою радость; а к большому горю, мать, увидя меня в таком волнении, сказала, что это мне вредно, и прибавила, что
не пустит, покуда я
не успокоюсь.
Отец доказывал матери моей, что она напрасно
не любит чувашских деревень, что ни у кого нет таких просторных изб и таких широких нар, как у них, и что даже в их избах опрятнее, чем в мордовских и особенно русских; но мать возражала, что чуваши сами
очень неопрятны и гадки; против этого отец
не спорил, но говорил, что они предобрые и пречестные люди.
Мы все провели ночь
очень спокойно под своими пологами, без которых мы никуда
не ездили.
В этот раз, как и во многих других случаях,
не поняв некоторых ответов на мои вопросы, я
не оставлял их для себя темными и нерешенными, а всегда объяснял по-своему: так обыкновенно поступают дети. Такие объяснения надолго остаются в их умах, и мне часто случалось потом, называя предмет настоящим его именем, заключающим в себе полный смысл, — совершенно его
не понимать. Жизнь, конечно, объяснит все, и узнание ошибки бывает часто
очень забавно, но зато бывает иногда
очень огорчительно.
Отец мой
очень любил всякие воды, особенно ключевые; а я
не мог без восхищения видеть даже бегущей по улицам воды, и потому великолепные парашинские родники, которых было больше двадцати, привели меня в восторг.
Я увидел их в первый раз, они мне
очень понравились; я набил ими свои карманы, только название их никак
не мог объяснить мне отец, и я долго надоедал ему вопросами, что за зверь черт, имеющий такие крепкие пальцы?
Не знаю отчего, сборы продолжались
очень долго, и мы выехали около полден.
Нам надобно было проехать сорок пять верст и ночевать на реке Ик, о которой отец говорил, что она
не хуже Демы и
очень рыбна; приятные надежды опять зашевелились в моей голове.
Отец мой
очень не любил и даже боялся слез, и потому приказал Евсеичу отвезти меня домой, а самому поскорее воротиться, чтобы вечер поудить вместе.
Седая борода отросла у него чуть
не на вершок, и он показался мне
очень страшен.
Мать отвечала
очень почтительно, что напрасно матушка и сестрица беспокоятся о нашем кушанье и что одного куриного супа будет всегда для нас достаточно; что она потому
не дает мне молока, что была напугана моей долговременной болезнью, а что возле меня и сестра привыкла пить постный чай.
Ефрем с Федором сейчас ее собрали и поставили, а Параша повесила
очень красивый,
не знаю, из какой материи, кажется, кисейный занавес; знаю только, что на нем были такие прекрасные букеты цветов, что я много лет спустя находил большое удовольствие их рассматривать; на окошки повесили такие же гардины — и комната вдруг получила совсем другой вид, так что у меня на сердце стало веселее.
Она
очень захворала: у ней разлилась желчь и была лихорадка; она и прежде бывала нездорова, но всегда на ногах, а теперь была так слаба, что
не могла встать с постели.
В зале тетушка разливала чай, няня позвала меня туда, но я
не хотел отойти ни на шаг от матери, и отец, боясь, чтобы я
не расплакался, если станут принуждать меня, сам принес мне чаю и постный крендель, точно такой, какие присылали нам в Уфу из Багрова; мы с сестрой (да и все)
очень их любили, но теперь крендель
не пошел мне в горло, и, чтоб
не принуждали меня есть, я спрятал его под огромный пуховик, на котором лежала мать.
Ведь это
не смертное», — и начал меня расспрашивать
очень много и
очень долго об Уфе и о том, что я там делал, о дороге и прочее.
Тут я узнал, что дедушка приходил к нам перед обедом и, увидя, как в самом деле больна моя мать,
очень сожалел об ней и советовал ехать немедленно в Оренбург, хотя прежде, что было мне известно из разговоров отца с матерью, он называл эту поездку причудами и пустою тратою денег, потому что
не верил докторам.
Пруд и остров
очень мне нравились, но, конечно,
не так, как бы понравились в другое время и как горячо полюбил я их впоследствии.
Мать говорила, что нянька у нас
не благонадежна и что уход за мной она поручает Ефрему,
очень доброму и усердному человеку, и что он будет со мной ходить гулять.
Я
очень это видел, но
не завидовал милой сестрице, во-первых, потому, что
очень любил ее, и, во-вторых, потому, что у меня
не было расположенья к дедушке и я чувствовал всегда невольный страх в его присутствии.
Новая тетушка совсем нас
не любила, все насмехалась над нами, называла нас городскими неженками и, сколько я мог понять,
очень нехорошо говорила о моей матери и смеялась над моим отцом.
Вторая приехавшая тетушка была Аксинья Степановна, крестная моя мать; это была предобрая, нас
очень любила и
очень ласкала, особенно без других; она даже привезла нам гостинца, изюма и черносливу, но отдала тихонько от всех и велела так есть, чтоб никто
не видал; она пожурила няньку нашу за неопрятность в комнате и платье, приказала переменять чаще белье и погрозила, что скажет Софье Николавне, в каком виде нашла детей; мы
очень обрадовались ее ласковым речам и
очень ее полюбили.
Я
очень видел, что с ними поступают совсем
не так, как с нами; их и любили, и ласкали, и веселили, и угощали разными лакомствами; им даже чай наливали слаще, чем нам: я узнал это нечаянно, взявши ошибкой чашку двоюродной сестры.
Они были в доме свои: вся девичья и вся дворня их знала и любила, и им было
очень весело, а на нас никто и
не смотрел.
Из рассказов их и разговоров с другими я узнал, к большой моей радости, что доктор Деобольт
не нашел никакой чахотки у моей матери, но зато нашел другие важные болезни, от которых и начал было лечить ее; что лекарства ей
очень помогли сначала, но что потом она стала
очень тосковать о детях и доктор принужден был ее отпустить; что он дал ей лекарств на всю зиму, а весною приказал пить кумыс, и что для этого мы поедем в какую-то прекрасную деревню, и что мы с отцом и Евсеичем будем там удить рыбку.
Нянька Агафья плакала, и мне было
очень ее жаль, а в то же время она все говорила неправду; клялась и божилась, что от нас и денно и нощно
не отходила и ссылалась на меня и на Евсеича.
Моя мать, при дедушке и при всех,
очень горячо ее благодарила за то, что она
не оставила своего крестника и его сестры своими ласками и вниманием, и уверяла ее, что, покуда жива,
не забудет ее родственной любви.
Наконец мы совсем уложились и собрались в дорогу. Дедушка ласково простился с нами, перекрестил нас и даже сказал: «Жаль, что уж время позднее, а то бы еще с недельку надо вам погостить. Невестыньке с детьми было беспокойно жить; ну, да я пристрою ей особую горницу». Все прочие прощались
не один раз; долго целовались, обнимались и плакали. Я совершенно поверил, что нас
очень полюбили, и мне всех было жаль, особенно дедушку.
Погода стояла мокрая или холодная, останавливаться в поле было невозможно, а потому кормежки и ночевки в чувашских, мордовских и татарских деревнях
очень нам наскучили; у татар еще было лучше, потому что у них избы были белые, то есть с трубами, а в курных избах чуваш и мордвы кормежки были нестерпимы: мы так рано выезжали с ночевок, что останавливались кормить лошадей именно в то время, когда еще топились печи; надо было лежать на лавках, чтоб
не задохнуться от дыму, несмотря на растворенную дверь.
Мать
очень боялась, чтоб мы с сестрой
не простудились, и мы обыкновенно лежали в пологу, прикрытые теплым одеялом; у матери от дыму с непривычки заболели глаза и проболели целый месяц.
Дяди мои хохотали, а бедный Волков плакал от боли и досады, что
не мог попасть к губернатору, где ему
очень хотелось потанцевать.
Чувство собственности, исключительной принадлежности чего бы то ни было, хотя
не вполне, но
очень понимается дитятей и составляет для него особенное удовольствие (по крайней мере, так было со мной), а потому и я, будучи вовсе
не скупым мальчиком,
очень дорожил тем, что Сергеевка — моя; без этого притяжательного местоимения я никогда
не называл ее.
Катерина имела привычку хвалить в глаза и осыпать самыми униженными ласками всех господ, и больших и маленьких, а за глаза говорила совсем другое; моему отцу и матери она жаловалась и ябедничала на всех наших слуг, а с ними
очень нехорошо говорила про моего отца и мать и чуть было
не поссорила ее с Парашей.
Долго говорила она; ее слова, нежные и грозные, ласковые и строгие и всегда убедительные, ее слезы о моем упрямстве поколебали меня: я признавал себя виноватым перед маменькой и даже дяденькой, которого
очень любил, особенно за рисованье, но никак
не соглашался, что я виноват перед Волковым; я готов был просить прощенья у всех, кроме Волкова.
Тогда я ничего
не понимал и только впоследствии почувствовал, каких терзаний стоила эта твердость материнскому сердцу; но душевная польза своего милого дитяти, может быть, иногда неверно понимаемая, всегда была для нее выше собственных страданий, в настоящее время
очень опасных для ее здоровья.
Но воображение мое снова начинало работать, и я представлял себя выгнанным за мое упрямство из дому, бродящим ночью по улицам: никто
не пускает меня к себе в дом; на меня нападают злые, бешеные собаки, которых я
очень боялся, и начинают меня кусать; вдруг является Волков, спасает меня от смерти и приводит к отцу и матери; я прощаю Волкова и чувствую какое-то удовольствие.