Неточные совпадения
Он прочел письма. Одно было
очень неприятное — от купца, покупавшего лес в имении жены. Лес этот необходимо было продать; но теперь, до примирения с женой,
не могло быть о том речи. Всего же неприятнее тут было то, что этим подмешивался денежный интерес в предстоящее дело его примирения с женою. И мысль, что он может руководиться этим интересом, что он для продажи этого леса будет искать примирения с женой, — эта мысль оскорбляла его.
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич
не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и
не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом жить было бы
очень весело.
В глазах родных он
не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать два года, были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал
очень хорошо, каким он должен был казаться для других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого ничего
не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
— Нет,
не скучно, я
очень занят, — сказал он, чувствуя, что она подчиняет его своему спокойному тону, из которого он
не в силах будет выйти, так же, как это было в начале зимы.
Степан Аркадьич улыбнулся. Он так знал это чувство Левина, знал, что для него все девушки в мире разделяются на два сорта: один сорт — это все девушки в мире, кроме ее, и эти девушки имеют все человеческие слабости, и девушки
очень обыкновенные; другой сорт — она одна,
не имеющая никаких слабостей и превыше всего человеческого.
— А впрочем, может быть, ты и прав.
Очень может быть… Но я
не знаю, решительно
не знаю.
Матери
не нравились в Левине и его странные и резкие суждения, и его неловкость в свете, основанная, как она полагала, на гордости, и его, по ее понятиям, дикая какая-то жизнь в деревне, с занятиями скотиной и мужиками;
не нравилось
очень и то, что он, влюбленный в ее дочь, ездил в дом полтора месяца, чего-то как будто ждал, высматривал, как будто боялся,
не велика ли будет честь, если он сделает предложение, и
не понимал, что, ездя в дом, где девушка невеста, надо было объясниться.
В воспоминание же о Вронском примешивалось что-то неловкое, хотя он был в высшей степени светский и спокойный человек; как будто фальшь какая-то была, —
не в нем, он был
очень прост и мил, — но в ней самой, тогда как с Левиным она чувствовала себя совершенно простою и ясною.
— Я люблю, когда он с высоты своего величия смотрит на меня: или прекращает свой умный разговор со мной, потому что я глупа, или снисходит до меня. Я это
очень люблю: снисходит! Я
очень рада, что он меня терпеть
не может, — говорила она о нем.
— А! — начал он радостно. — Давно ли? Я и
не знал, что ты тут.
Очень рад вас видеть.
— Да постой. Разве я заискиваю? Я нисколько
не заискиваю. А молодой человек, и
очень хороший, влюбился, и она, кажется…
Если б он мог слышать, что говорили ее родители в этот вечер, если б он мог перенестись на точку зрения семьи и узнать, что Кити будет несчастна, если он
не женится на ней, он бы
очень удивился и
не поверил бы этому. Он
не мог поверить тому, что то, что доставляло такое большое и хорошее удовольствие ему, а главное ей, могло быть дурно. Еще меньше он мог бы поверить тому, что он должен жениться.
— Может быть, — сказал Степан Аркадьич. — Что-то мне показалось такое вчера. Да, если он рано уехал и был еще
не в духе, то это так… Он так давно влюблен, и мне его
очень жаль.
Он извинился и пошел было в вагон, но почувствовал необходимость еще раз взглянуть на нее —
не потому, что она была
очень красива,
не по тому изяществу и скромной грации, которые видны были во всей ее фигуре, но потому, что в выражении миловидного лица, когда она прошла мимо его, было что-то особенно ласковое и нежное.
—
Не правда ли,
очень мила? — сказала графиня про Каренину. — Ее муж со мною посадил, и я
очень рада была. Всю дорогу мы с ней проговорили. Ну, а ты, говорят… vous filez le parfait amour. Tant mieux, mon cher, tant mieux. [у тебя всё еще тянется идеальная любовь. Тем лучше, мой милый, тем лучше.]
— Вероятно, это вам
очень наскучило, — сказал он, сейчас, на лету, подхватывая этот мяч кокетства, который она бросила ему. Но она, видимо,
не хотела продолжать разговора в этом тоне и обратилась к старой графине...
—
Очень благодарю вас. Я и
не видала, как провела вчерашний день. До свиданья, графиня.
Она знала Анну Аркадьевну, но
очень мало, и ехала теперь к сестре
не без страху пред тем, как ее примет эта петербургская светская дама, которую все так хвалили.
Во время кадрили ничего значительного
не было сказано, шел прерывистый разговор то о Корсунских, муже и жене, которых он
очень забавно описывал, как милых сорокалетних детей, то о будущем общественном театре, и только один раз разговор затронул ее за живое, когда он спросил о Левине, тут ли он, и прибавил, что он
очень понравился ему.
— А, ты так? — сказал он. — Ну, входи, садись. Хочешь ужинать? Маша, три порции принеси. Нет, постой. Ты знаешь, кто это? — обратился он к брату, указывая на господина в поддевке, — это господин Крицкий, мой друг еще из Киева,
очень замечательный человек. Его, разумеется, преследует полиция, потому что он
не подлец.
— На том свете? Ох,
не люблю я тот свет!
Не люблю, — сказал он, остановив испуганные дикие глаза на лице брата. — И ведь вот, кажется, что уйти изо всей мерзости, путаницы, и чужой и своей, хорошо бы было, а я боюсь смерти, ужасно боюсь смерти. — Он содрогнулся. — Да выпей что-нибудь. Хочешь шампанского? Или поедем куда-нибудь. Поедем к Цыганам! Знаешь, я
очень полюбил Цыган и русские песни.
Потому ли, что дети непостоянны или
очень чутки и почувствовали, что Анна в этот день совсем
не такая, как в тот, когда они так полюбили ее, что она уже
не занята ими, — но только они вдруг прекратили свою игру с тетей и любовь к ней, и их совершенно
не занимало то, что она уезжает.
— Я? ты находишь? Я
не странная, но я дурная. Это бывает со мной. Мне всё хочется плакать. Это
очень. глупо, но это проходит, — сказала быстро Анна и нагнула покрасневшее лицо к игрушечному мешочку, в который она укладывала ночной чепчик и батистовые платки. Глаза ее особенно блестели и беспрестанно подергивались слезами. — Так мне из Петербурга
не хотелось уезжать, а теперь отсюда
не хочется.
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он был мил
очень и… я должен тебя огорчить…
не скучал о тебе,
не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
«Ведь всё это было и прежде; но отчего я
не замечала этого прежде?» — сказала себе Анна. — Или она
очень раздражена нынче? А в самом деле, смешно: ее цель добродетель, она христианка, а она всё сердится, и всё у нее враги и всё враги по христианству и добродетели».
— Ах, с Бузулуковым была история — прелесть! — закричал Петрицкий. — Ведь его страсть — балы, и он ни одного придворного бала
не пропускает. Отправился он на большой бал в новой каске. Ты видел новые каски?
Очень хороши, легче. Только стоит он… Нет, ты слушай.
Казалось,
очень просто было то, что сказал отец, но Кити при этих словах смешалась и растерялась, как уличенный преступник. «Да, он всё знает, всё понимает и этими словами говорит мне, что хотя и стыдно, а надо пережить свой стыд». Она
не могла собраться с духом ответить что-нибудь. Начала было и вдруг расплакалась и выбежала из комнаты.
Он знал
очень хорошо, что в глазах Бетси и всех светских людей он
не рисковал быть сметным.
Он знал
очень хорошо, что в глазах этих лиц роль несчастного любовника девушки и вообще свободной женщины может быть смешна; но роль человека, приставшего к замужней женщине и во что бы то ни стало положившего свою жизнь на то, чтобы вовлечь ее в прелюбодеянье, что роль эта имеет что-то красивое, величественное и никогда
не может быть смешна, и поэтому он с гордою и веселою, игравшею под его усами улыбкой, опустил бинокль и посмотрел на кузину.
Никто
не знает, и только лакей хозяина на их вопрос: живут ли наверху мамзели, отвечает, что их тут
очень много.
— Были, ma chère. Они нас звали с мужем обедать, и мне сказывали, что соус на этом обеде стоил тысячу рублей, — громко говорила княгиня Мягкая, чувствуя, что все ее слушают, — и
очень гадкий соус, что-то зеленое. Надо было их позвать, и я сделала соус на восемьдесят пять копеек, и все были
очень довольны. Я
не могу делать тысячерублевых соусов.
— Типун вам на язык, — сказала вдруг княгиня Мягкая, услыхав эти слова. — Каренина прекрасная женщина. Мужа ее я
не люблю, а ее
очень люблю.
— Да, я хотела сказать вам, — сказала она,
не глядя на него. — Вы дурно поступили, дурно,
очень дурно.
— Позволь, дай договорить мне. Я люблю тебя. Но я говорю
не о себе; главные лица тут — наш сын и ты сама.
Очень может быть, повторяю, тебе покажутся совершенно напрасными и неуместными мои слова; может быть, они вызваны моим заблуждением. В таком случае я прошу тебя извинить меня. Но если ты сама чувствуешь, что есть хоть малейшие основания, то я тебя прошу подумать и, если сердце тебе говорит, высказать мне…
Левин
очень хорошо знал, что «как бы
не тронулся» значило, что семянной английский овес уже испортили, — опять
не сделали того, что он приказывал.
— Ну, как я рад, что добрался до тебя! Теперь я пойму, в чем состоят те таинства, которые ты тут совершаешь. Но нет, право, я завидую тебе. Какой дом, как славно всё! Светло, весело, — говорил Степан Аркадьич, забывая, что
не всегда бывает весна и ясные дни, как нынче. — И твоя нянюшка какая прелесть! Желательнее было бы хорошенькую горничную в фартучке; но с твоим монашеством и строгим стилем — это
очень хорошо.
— И
не думала и
не думает выходить замуж, а она
очень больна, и доктора послали ее за границу. Даже боятся за ее жизнь.
— Ах, эти мне сельские хозяева! — шутливо сказал Степан Аркадьич. — Этот ваш тон презрения к нашему брату городским!… А как дело сделать, так мы лучше всегда сделаем. Поверь, что я всё расчел, — сказал он, — и лес
очень выгодно продан, так что я боюсь, как бы тот
не отказался даже. Ведь это
не обидной лес, — сказал Степан Аркадьич, желая словом обидной совсем убедить Левина в несправедливости его сомнений, — а дровяной больше. И станет
не больше тридцати сажен на десятину, а он дал мне по двести рублей.
—
Очень можно, куда угодно-с, — с презрительным достоинством сказал Рябинин, как бы желая дать почувствовать, что для других могут быть затруднения, как и с кем обойтись, но для него никогда и ни в чем
не может быть затруднений.
— И Константин Левин, который
очень не в духе, — улыбаясь сказал Степан Аркадьич.
Ему
не нужно было
очень строго выдерживать себя, так как вес его как раз равнялся положенным четырем пудам с половиною; но надо было и
не потолстеть, и потому он избегал мучного и сладкого.
—
Не хочешь знать приятелей! Здравствуй, mon cher! — заговорил Степан Аркадьич, и здесь, среди этого петербургского блеска,
не менее, чем в Москве, блистая своим румяным лицом и лоснящимися расчесанными бакенбардами. — Вчера приехал и
очень рад, что увижу твое торжество. Когда увидимся?
Если бы кто-нибудь имел право спросить Алексея Александровича, что он думает о поведении своей жены, то кроткий, смирный Алексей Александрович ничего
не ответил бы, а
очень бы рассердился на того человека, который у него спросил бы про это.
Алексей Александрович и
не ждал его нынче и был удивлен его приездом и еще более тем, что доктор
очень внимательно расспросил Алексея Александровича про его состояние, прослушал его грудь, постукал и пощупал печень.
Доктор остался
очень недоволен Алексеем Александровичем. Он нашел печень значительно увеличенною, питание уменьшенным и действия вод никакого. Он предписал как можно больше движения физического и как можно меньше умственного напряжения и, главное, никаких огорчений, то есть то самое, что было для Алексея Александровича так же невозможно, как
не дышать; и уехал, оставив в Алексее Александровиче неприятное сознание того, что что-то в нем нехорошо и что исправить этого нельзя.
—
Не натягивайте струны и попробуйте перервать —
очень трудно; но натяните до последней возможности и наляжьте тяжестью пальца на натянутую струну — она лопнет.
«Да вот и эта дама и другие тоже
очень взволнованы; это
очень натурально», сказал себе Алексей Александрович. Он хотел
не смотреть на нее, но взгляд его невольно притягивался к ней. Он опять вглядывался в это лицо, стараясь
не читать того, что так ясно было на нем написано, и против воли своей с ужасом читал на нем то, чего он
не хотел знать.
Она молча села в карету Алексея Александровича и молча выехала из толпы экипажей. Несмотря на всё, что он видел, Алексей Александрович всё-таки
не позволял себе думать о настоящем положении своей жены. Он только видел внешние признаки. Он видел, что она вела себя неприлично, и считал своим долгом сказать ей это. Но ему
очень трудно было
не сказать более, а сказать только это. Он открыл рот, чтобы сказать ей, как она неприлично вела себя, но невольно сказал совершенно другое.
Это были:
очень высокий, сутуловатый мужчина с огромными руками, в коротком,
не по росту, и старом пальто, с черными, наивными и вместе страшными глазами, и рябоватая миловидная женщина,
очень дурно и безвкусно одетая.
Мадам Шталь узнала впоследствии, что Варенька была
не ее дочь, но продолжала ее воспитывать, тем более что
очень скоро после этого родных у Вареньки никого
не осталось.