Неточные совпадения
Ведь ты только мешаешь ей и тревожишь ее, а пособить не можешь…» Но с гневом встречала
такие речи моя мать и отвечала, что покуда искра жизни тлеется во мне, она не перестанет делать
все что может для моего спасенья, — и снова клала меня, бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону, целые часы растирала мне грудь и спину голыми руками, а если и это не помогало, то наполняла легкие мои своим дыханьем — и я, после глубокого вздоха, начинал дышать сильнее, как будто просыпался к жизни, получал сознание, начинал принимать пищу и говорить, и даже поправлялся на некоторое время.
Дом стоял на косогоре,
так что окна в сад были очень низки от земли, а окна из столовой на улицу, на противоположной стороне дома, возвышались аршина три над землей; парадное крыльцо имело более двадцати пяти ступенек, и с него была видна река Белая почти во
всю свою ширину.
Она употребила
все усилия растолковать мне, что
такие рассказы — вздор и выдумки глупого невежества.
Нашу карету и повозку стали грузить на паром, а нам подали большую косную лодку, на которую мы
все должны были перейти по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под руки мою мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на руки и понес прямо по воде в лодку, а отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще не освободился, очень испугался
такого неожиданного путешествия.
Степь не была уже
так хороша и свежа, как бывает весною и в самом начале лета, какою описывал ее мне отец и какою я после сам узнал ее: по долочкам трава была скошена и сметана в стога, а по другим местам она выгорела от летнего солнца, засохла и пожелтела, и уже сизый ковыль, еще не совсем распустившийся, еще не побелевший, расстилался, как волны, по необозримой равнине; степь была тиха, и ни один птичий голос не оживлял этой тишины; отец толковал мне, что теперь
вся степная птица уже не кричит, а прячется с молодыми детьми по низким ложбинкам, где трава выше и гуще.
Я достал, однако, одну часть «Детского чтения» и стал читать, но был
так развлечен, что в первый раз чтение не овладело моим вниманием и, читая громко вслух: «Канарейки, хорошие канарейки,
так кричал мужик под Машиным окошком» и проч., я думал о другом и
всего более о текущей там, вдалеке, Деме.
И башкирец очень охотно, отвязав плот от причала, засучив свои жилистые руки, став лицом к противоположному берегу, упершись ногами, начал тянуть к себе канат обеими руками, и плот, отделяясь от берега, поплыл поперек реки; через несколько минут мы были на том берегу, и Евсеич,
все держа меня за руку, походив по берегу, повысмотрев выгодных мест для уженья, до которого был страстный охотник,
таким же порядком воротился со мною назад.
На
все это очень любовался и указывал мне отец; но, признаюся, удочка
так засела у меня в голове, что я не мог вполне почувствовать окружавшую меня пышную и красивую урему.
Мать дорогой принялась мне растолковывать, почему не хорошо
так безумно предаваться какой-нибудь забаве, как это вредно для здоровья, даже опасно; она говорила, что, забывая
все другие занятия для какой-нибудь охоты, и умненький мальчик может поглупеть, и что вот теперь, вместо того чтоб весело смотреть в окошко, или читать книжку, или разговаривать с отцом и матерью, я сижу молча, как будто опущенный в воду.
Ночью дождь прошел; хотя утро было прекрасное, но мы выехали не
так рано, потому что нам надобно было переехать
всего пятнадцать верст до Парашина, где отец хотел пробыть целый день.
Слыша часто слово «Парашино», я спросил, что это
такое? и мне объяснили, что это было большое и богатое село, принадлежавшее тетке моего отца, Прасковье Ивановне Куролесовой, и что мой отец должен был осмотреть в нем
все хозяйство и написать своей тетушке,
все ли там хорошо,
все ли в порядке.
Я был изумлен, я чувствовал какое-то непонятное волнение и очень полюбил этих добрых людей, которые
всех нас
так любят.
Когда же мой отец спросил, отчего в праздник они на барщине (это был первый Спас, то есть первое августа), ему отвечали, что
так приказал староста Мироныч; что в этот праздник точно прежде не работали, но вот уже года четыре как начали работать; что
все мужики постарше и бабы-ребятницы уехали ночевать в село, но после обедни
все приедут, и что в поле остался только народ молодой,
всего серпов с сотню, под присмотром десятника.
В этот раз, как и во многих других случаях, не поняв некоторых ответов на мои вопросы, я не оставлял их для себя темными и нерешенными, а всегда объяснял по-своему:
так обыкновенно поступают дети.
Такие объяснения надолго остаются в их умах, и мне часто случалось потом, называя предмет настоящим его именем, заключающим в себе полный смысл, — совершенно его не понимать. Жизнь, конечно, объяснит
все, и узнание ошибки бывает часто очень забавно, но зато бывает иногда очень огорчительно.
Народ окружал нас тесною толпою, и
все были
так же веселы и рады нам, как и крестьяне на жнитве; многие старики протеснились вперед, кланялись и здоровались с нами очень ласково; между ними первый был малорослый, широкоплечий, немолодой мужик с проседью и с
такими необыкновенными глазами, что мне даже страшно стало, когда он на меня пристально поглядел.
Отец улыбнулся и отвечал, что похоже на то; что он и прежде слыхал об нем много нехорошего, но что он родня и любимец Михайлушки, а тетушка Прасковья Ивановна во
всем Михайлушке верит; что он велел послать к себе
таких стариков из багровских, которые скажут ему
всю правду, зная, что он их не выдаст, и что Миронычу было это невкусно.
Некоторые родники были очень сильны и вырывались из середины горы, другие били и кипели у ее подошвы, некоторые находились на косогорах и были обделаны деревянными срубами с крышей; в срубы были вдолблены широкие липовые колоды, наполненные
такой прозрачной водою, что казались пустыми; вода по
всей колоде переливалась через край, падая по бокам стеклянною бахромой.
Заглянув сбоку, я увидел другое,
так называемое сухое колесо, которое вертелось гораздо скорее водяного и, задевая какими-то кулаками за шестерню, вертело утвержденный на ней камень; амбарушка была наполнена хлебной пылью и
вся дрожала, даже припрыгивала.
Долго находился я в совершенном изумлении, разглядывая
такие чудеса и вспоминая, что я видел что-то подобное в детских игрушках; долго простояли мы в мельничном амбаре, где какой-то старик, дряхлый и сгорбленный, которого называли засыпкой, седой и хворый, молол всякое хлебное ухвостье для посыпки господским лошадям; он был
весь белый от мучной пыли; я начал было расспрашивать его, но, заметя, что он часто и задыхаясь кашлял, что привело меня в жалость, я обратился с остальными вопросами к отцу: противный Мироныч и тут беспрестанно вмешивался, хотя мне не хотелось его слушать.
Василий Терентьев, который видел, что мы остановились, и побрел было к нам, услыхав
такие речи, сам остановился, трясясь
всем телом и кланяясь беспрестанно.
Я многого не понимал, многое забыл, и у меня остались в памяти только отцовы слова: «Не вмешивайся не в свое дело, ты
все дело испортишь, ты
все семейство погубишь, теперь Мироныч не тронет их, он все-таки будет опасаться, чтоб я не написал к тетушке, а если пойдет дело на то, чтоб Мироныча прочь, то Михайлушка его не выдаст.
Отец мой спросил: сколько людей на десятине? не тяжело ли им? и, получив в ответ, что «тяжеленько, да как же быть, рожь сильна, прихватим вечера…» — сказал: «
Так жните с богом…» — и в одну минуту засверкали серпы, горсти ржи замелькали над головами работников, и шум от резки жесткой соломы еще звучнее, сильнее разнесся по
всему полю.
Вчера бог дал
такого дождика, что борозду пробил; теперь земля сыренька, и с завтрашнего дня
всех мужиков погоню сеять;
так извольте рассудить: с одними бабами не много нажнешь, а ржи-то осталось половина не сжатой.
Все мои мечты поудить вечером, когда, по словам отца,
так хорошо клюет рыба на
такой реке, которая не хуже Демы, разлетелись как дым, и я стоял, точно приговоренный к какому-нибудь наказанию.
Отец
все еще не возвращался, и мать хотела уже послать за ним, но только что мы улеглись в карете, как подошел отец к окну и тихо сказал: «Вы еще не спите?» Мать попеняла ему, что он
так долго не возвращался.
Первый мост был
так дурен, что мы должны были
все выйти из кареты, даже лошадей уносных отложили и на одной паре коренных, кое-как, перетащили нашу тяжелую и нагруженную карету.
В зале тетушка разливала чай, няня позвала меня туда, но я не хотел отойти ни на шаг от матери, и отец, боясь, чтобы я не расплакался, если станут принуждать меня, сам принес мне чаю и постный крендель, точно
такой, какие присылали нам в Уфу из Багрова; мы с сестрой (да и
все) очень их любили, но теперь крендель не пошел мне в горло, и, чтоб не принуждали меня есть, я спрятал его под огромный пуховик, на котором лежала мать.
Хотя я, по-видимому, был доволен приемом дедушки, но
все мне казалось, что он не
так обрадовался мне, как я ожидал, судя по рассказам.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или хотя и с другими, но не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые не были
так ласковы к нам, как мне хотелось, не любили или
так мало любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое не по летам, вдруг представляло мне
такие страшные картины, что я бросал
все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.
Тут-то мы еще больше сжились с милой моей сестрицей, хотя она была
так еще мала, что я не мог вполне разделять с ней
всех моих мыслей, чувств и желаний.
Так, например, я рассказывал, что у меня в доме был пожар, что я выпрыгнул с двумя детьми из окошка (то есть с двумя куклами, которых держал в руках); или что на меня напали разбойники и я
всех их победил; наконец, что в багровском саду есть пещера, в которой живет Змей Горыныч о семи головах, и что я намерен их отрубить.
Вторая приехавшая тетушка была Аксинья Степановна, крестная моя мать; это была предобрая, нас очень любила и очень ласкала, особенно без других; она даже привезла нам гостинца, изюма и черносливу, но отдала тихонько от
всех и велела
так есть, чтоб никто не видал; она пожурила няньку нашу за неопрятность в комнате и платье, приказала переменять чаще белье и погрозила, что скажет Софье Николавне, в каком виде нашла детей; мы очень обрадовались ее ласковым речам и очень ее полюбили.
Выслушав ее, он сказал: «Не знаю, соколик мой (
так он звал меня всегда),
все ли правда тут написано; а вот здесь в деревне, прошлой зимою, доподлинно случилось, что мужик Арефий Никитин поехал за дровами в лес, в общий колок,
всего версты четыре, да и запоздал; поднялся буран, лошаденка была плохая, да и сам он был плох; показалось ему, что он не по той дороге едет, он и пошел отыскивать дорогу, снег был глубокий, он выбился из сил, завяз в долочке —
так его снегом там и занесло.
Уж на третий день, совсем по другой дороге, ехал мужик из Кудрина; ехал он с зверовой собакой, собака и причуяла что-то недалеко от дороги и начала лапами снег разгребать; мужик был охотник, остановил лошадь и подошел посмотреть, что тут
такое есть; и видит, что собака выкопала нору, что оттуда пар идет; вот и принялся он разгребать, и видит, что внутри пустое место, ровно медвежья берлога, и видит, что в ней человек лежит, спит, и что кругом его
все обтаяло; он знал про Арефья и догадался, что это он.
Я
так испугался, что даже побледнел, как мне после сказывали, и точно, я не смел плакать
весь этот день, но зато проплакал почти
всю ночь.
Конечно, я привык слышать подобные слова от Евсеича и няньки, но
все странно, что я
так недоверчиво обрадовался; впрочем, слава богу, что
так случилось: если б я совершенно поверил, то, кажется, сошел бы с ума или захворал; сестрица моя начала прыгать и кричать: «Маменька приехала, маменька приехала!» Нянька Агафья, которая на этот раз была с нами одна, встревоженным голосом спросила: «Взаправду, что ли?» — «Взаправду, взаправду, уж близко, — отвечала Феклуша, — Ефрем Евсеич побежал встречать», — и сама убежала.
Понимая дело только вполовину, я, однако, догадывался, что маменька гневается за нас на дедушку, бабушку и тетушку и что мой отец за них заступается; из
всего этого я вывел почему-то
такое заключение, что мы должны скоро уехать, в чем и не ошибся.
Мне показалось даже, а может быть, оно и в самом деле было
так, что
все стали к нам ласковее, внимательнее и больше заботились о нас.
Он даже высказал мне, что считал меня баловнем матери, матушкиным сынком, который отца своего не любит, а родных его и подавно, и
всем в Багрове «брезгует»; очевидно, что это было ему насказано, а моя неласковость, печальный вид и робость, даже страх, внушаемый его присутствием, утвердили старика в
таких мыслях.
Одним словом, у нас с дедушкой образовалась
такая связь и любовь,
такие прямые сношения, что перед ними
все отступили и не смели мешаться в них.
Это были: старушка Мертваго и двое ее сыновей — Дмитрий Борисович и Степан Борисович Мертваго, Чичаговы, Княжевичи, у которых двое сыновей были почти одних лет со мною, Воецкая, которую я особенно любил за то, что ее звали
так же как и мою мать, Софьей Николавной, и сестрица ее, девушка Пекарская; из военных
всех чаще бывали у нас генерал Мансуров с женою и двумя дочерьми, генерал граф Ланжерон и полковник Л. Н. Энгельгардт; полковой же адъютант Волков и другой офицер Христофович, которые были дружны с моими дядями, бывали у нас каждый день; доктор Авенариус — также: это был давнишний друг нашего дома.
Я помню, что гости у нас тогда бывали
так веселы, как после никогда уже не бывали во
все остальное время нашего житья в Уфе, а между тем я и тогда знал, что мы всякий день нуждались в деньгах и что
все у нас в доме было беднее и хуже, чем у других.
Он не
так любил ездить по гостям, как другой мой дядя, меньшой его брат, которого
все называли ветреником, и рисовал не только для меня маленькие картинки, но и для себя довольно большие картины.
Сражение младшего Кира с братом своим Артарксерксом, его смерть в этой битве, возвращение десяти тысяч греков под враждебным наблюдением многочисленного персидского воинства, греческая фаланга, дорийские пляски, беспрестанные битвы с варварами и, наконец, море — путь возвращения в Грецию, — которое с
таким восторгом увидело храброе воинство, восклицая: «Фалатта! фалатта!» —
все это
так сжилось со мною, что я и теперь помню
все с совершенной ясностью.
Это забавляло
всех; общий смех ободрял меня, и я позволял себе говорить
такие дерзости, за которые потом меня же бранили и заставляли просить извинения; а как я, по ребячеству, находил себя совершенно правым и не соглашался извиняться, то меня ставили в угол и доводили, наконец, до того, что я просил прощения.
Как ни была умна моя мать, но, по ее недостаточному образованию, не могла ей войти в голову дикая тогда мысль спосылать сына в народное училище, — мысль, которая теперь могла бы быть для
всех понятною и служить объяснением
такого поступка.
Когда утихли крики и зверские восклицания учителя, долетавшие до моего слуха, несмотря на заткнутые пальцами уши, я открыл глаза и увидел живую и шумную около меня суматоху; забирая свои вещи,
все мальчики выбегали из класса и вместе с ними наказанные,
так же веселые и резвые, как и другие.
Дорога в Багрово, природа, со
всеми чудными ее красотами, не были забыты мной, а только несколько подавлены новостью других впечатлений: жизнью в Багрове и жизнью в Уфе; но с наступлением весны проснулась во мне горячая любовь к природе; мне
так захотелось увидеть зеленые луга и леса, воды и горы,
так захотелось побегать с Суркой по полям,
так захотелось закинуть удочку, что
все окружающее потеряло для меня свою занимательность и я каждый день просыпался и засыпал с мыслию о Сергеевке.
Сергеевка занимает одно из самых светлых мест в самых ранних воспоминаниях моего детства. Я чувствовал тогда природу уже сильнее, чем во время поездки в Багрово, но далеко еще не
так сильно, как почувствовал ее через несколько лет. В Сергеевке я только радовался спокойною радостью, без волнения, без замирания сердца.
Все время, проведенное мною в Сергеевке в этом году, представляется мне веселым праздником.