Хлеб (Мамин-Сибиряк Д. Н., 1895)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

— А ты откедова взялся-то, дедко?

— А божий я…

— Божий, обшит кожей?.. Знаем мы вашего брата, таких-то божьих… Говори уж пряменько: бродяга?

— Случалось… От сумы да от тюрьмы не отказывайся, миленький. Из-под Нерчинска убег, с рудников.

— Так-то вот ладнее будет… Каторжный, значит?

— Как есть каторжный: ни днем, ни ночью покоя не знаю.

— Ну, мы тебя упокоим… К начальству предоставим, а там на высидку определят пока што.

Толпа мужиков обступила старика и с удивлением его рассматривала. Да и было чему подивиться. Сгорбленный, худенький, он постоянно улыбался, моргал глазами и отвечал зараз на все вопросы. И одет был тоже как-то несообразно: длинная из синей пестрядины рубаха спускалась ниже колен, а под ней как есть ничего. На ногах были надеты шерстяные бабьи чулки и сибирские коты. Поверх рубахи пониток, а на голове валеная крестьянская белая шляпа. За плечами у старика болталась небольшая котомка. В одной руке он держал берестяный бурачок, а в другой длинную черемуховую палку. Одним словом, необычный человек.

— Бурачок-то у тебя зачем, дедко?

— Бурачок?.. А это хитрая штука. Секрет… Он, бурачок-то, меня из неволи выкупил.

— Он и то с бурачком-то ворожил в курье, — вступился молодой парень с рябым лицом. — Мы, значит, косили, а с угору и видно, как по осокам он ходит… Этак из-под руки приглянет на реку, а потом присядет и в бурачок себе опять глядит. Ну, мы его и взяли, потому… не прост человек. А в бурачке у него вода…

— Ты чего, дедко, на нашу-то реку обзарился?

— А больно хороша река, вот и глядел… ах, хороша!.. Другой такой, пожалуй, и не найти… Сердце радуется.

Старик оглянул мужиков своими моргавшими глазками, улыбнулся и прибавил:

— Я старичок, у меня бурачок, а кто меня слушает — дурачок… Хи-хи!.. Ну-ка, отгадайте загадку: сам гол, а рубашка за пазухой. Всею деревней не угадать… Ах, дурачки, дурачки!.. Поймали птицу, а как зовут — и не знаете. Оно и выходит, что птица не к рукам…

— Да што с ним разговоры-то разговаривать! — загалдело несколько голосов разом. — Сади его в темную, а там Флегонт Василич все разберет… Не совсем умом-то старичонко…

— Больно занятный! — вмешались другие голоса. — На словах-то, как гусь на воде… А блаженненьким он прикидывается, старый хрен!

Описываемая сцена происходила на улице, у крыльца суслонского волостного правления. Летний вечер был на исходе, и возвращавшийся с покосов народ не останавливался около волости: наработавшиеся за день рады были месту. Старика окружили только те мужики, которые привели его с покоса, да несколько других, страдавших неизлечимым любопытством. Село было громадное, дворов в пятьсот, как все сибирские села, но в страду оно безлюдело.

— Отпустить его, чего взять со старика? — заметил кто-то в толпе. — Много ли он и наживет? Еле душа держится…

— Не пущайте, дурачки! — засмеялся старик. — Обеими руками держитесь за меня… А отпустите — больше и не увидите.

— Нет, надо Флегонта Василича обождать, робя!.. Уж как он вырешит это самое дело, а пока мы его Вахрушке сдадим.

Волостной сторож Вахрушка сидел все время на крылечке, слушал галденье мужиков и равнодушно посасывал коротенькую солдатскую трубочку-носогрейку. Когда состоялось решение посадить неизвестного человека в темную, он молча поднялся, молча взял старика за ворот и молча повел его на крыльцо. Это был вообще мрачный человек, делавший дело с обиженным видом. В момент, когда расщелявшаяся дверь волостного правления готова была проглотить свою жертву, послышался грохот колес и к волости подкатили длинные дроги. Мужики сняли свои шапки. На дрогах, на подстилке из свежего сена, сидели все важные лица: впереди всех сам волостной писарь Флегонт Васильевич Замараев, плечистый и рябой мужчина в плисовых шароварах, шелковой канаусовой рубахе и мягкой серой поярковой шляпе; рядом с ним, как сморчок, прижался суслонский поп Макар, худенький, загорелый и длинноносый, а позади всех мельник Ермилыч, рослый и пухлый мужик с белобрысым ленивым лицом. Писарь только взглянул на стоявшего на крыльце старика с котомкой и сразу понял, в чем дело.

— Бродягу поймали? — коротко спросил он.

— Был такой грех, Флегонт Василич… В том роде, как утенок попался: ребята с покоса привели. Главная причина — не прост человек. Мало ли бродяжек в лето-то пройдет по Ключевой; все они на один покрой, а этот какой-то мудреный и нас всех дурачками зовет…

— Ну-ка, ты, умник, подойди сюда! — приказал писарь.

Старик подошел к дрогам и пристально посмотрел на сидевшую знать своими моргавшими глазками.

— Умник, а порядка не знаешь! — крикнул писарь, сшибая кнутовищем с головы старика шляпу. — С кем ты разговариваешь-то, варнак?

— Пока ни с кем… — дерзко ответил старик. — Да моей пестрядине с твоим плисом и разговаривать-то не рука.

— Што за человек? Как звать? — грянул писарь.

— Прежде Михеем звали…

— А фамилия как?

— Человек божий…

— Непомнящий родства?

— Где же упомнить, миленький? Давненько ведь я родился…

— Да што с ним разговаривать-то! — лениво заметил мельник Ермилыч, позевывая. — Вели его в темную, Флегонт Василич, а завтра разберешь… Вот мы с отцом Макаром о чае соскучились. Мало ли бродяжек шляющих по нашим местам…

— А какой ты веры будешь, старичок? — спросил о. Макар.

— Веры я христианской, батюшка.

— Православной?

— Около того.

— И видно, што православный. Не то тавро…

— Уж какое есть.

— Из ваших, — смиренно заметил о. Макар, обращаясь к мельнику Ермилычу.

— Имеет большую дерзость в ответах, а, между прочим, человек неизвестный.

— Да ну его к ляду! — лениво протянул мельник. — Охота вам с ним разговаривать… Чаю до смерти охота…

Писарь сделал Вахрушке выразительный знак, и неизвестный человек исчез в дверях волости. Мужики все время стояли без шапок, даже когда дроги исчезли, подняв облако пыли. Они постояли еще несколько времени, погалдели и разбрелись по домам, благо уже солнце закатилось и с реки потянуло сыростью. Кое-где в избах мелькали огоньки. С ревом и блеяньем прошло стадо, возвращавшееся с поля. Трудовой крестьянский день кончался.

Темная находилась рядом со сторожкой, в которой жил Вахрушка. Это была низкая и душная каморка с соломой на полу. Когда Вахрушка толкнул в нее неизвестного бродягу, тот долго не мог оглядеться. Крошечное оконце, обрешеченное железом, почти не давало света. Старик сгрудил солому в уголок, снял свою котомку и расположился, как у себя дома.

— Вот бог и квартиру послал… — бормотал он, покряхтывая. — Что же, квартира отменная.

Вахрушка в это время запер входную дверь, закурил свою трубочку и улегся с ней на лавке у печки. Он рассчитывал, по обыкновению, сейчас же заснуть.

— Эй, служба, спишь? — послышался голос из темной.

— Сплю, а тебе какая печаль?

— Ты в солдатах служил?

— Случалось… А ты у меня поговори!..

Молчание. Вахрушка вздыхает. И куда эти бродяги только идут? В год-то их близко сотни в темной пересидит. Только настоящие бродяги приходят объявляться поздно осенью, когда ударят заморозки, а этот какой-то оглашенный. Лежит Вахрушка и думает, а старик в темной затянул:

— Се жених грядет во полунощи и блажен раб, его же обрящет бдяща…

— Эй, будет тебе, выворотень! — крикнул Вахрушка. — Нашел время горло драть…

— Да я духовное, служба… А ты послушай: «И блажен раб, его же обрящет бдяща», а ты дрыхнешь. Это тебе раз… А второе: «Недостоин, его же обрящет унывающа»… Понимаешь?

— Вот навязался-то! — ворчал Вахрушка.

Опять молчание. Слышно, как по улице грузно покатилась телега. Где-то далеко, точно под землей, лают неугомонные деревенские собаки.

— Ты не здешний? — спрашивает старик, укладываясь на соломе.

— А ты как знаешь?

— Да видно по обличью-то… Здесь все пшеничники живут, богатей, а у тебя скула не по-богатому: может, и хлеб с хрустом ел да с мякиной.

— Я чердынский… Это верно. Убогие у нас места, земля холодная, неродимая. И дошлый же ты старичонко, как я погляжу на тебя!

— Дошлый, да про себя… А поп у вас богатый?

— Богатимый поп… Коней одних у него с тридцать будет, больше сотни десятин запахивает. Опять хлеба у попа не в проворот: по три года хлеб в кладях лежит.

— А писарь?

— И писарь богатимый… Не разберешь, кто кого богаче. Не житье им здесь, а масленица… Мужики богатые, а земля — шуба шубой. Этого и званья нет, штобы навоз вывозить на пашню: земля-матушка сама родит. Вот какие места здесь… Крестьяны государственные, наделы у них большие, — одним елевом, пшеничники. Рожь сеют только на продажу… Да тебе-то какая печаль? Вот привязался человек!

— А мельник у вас плут: на руку нечист.

— Да ты почем знаешь, что он мельник?

— А по сапогам вижу: бус [Бус – хлебная пыль, которая летит при размолке зерна. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)] на сапогах, значит мельник.

Вахрушка даже сел на своем конике, пораженный наблюдательностью неизвестного бродяги. Вот так старичонко задался: на два аршина под землей все видит. Вахрушка в конце концов рассердился:

— Да ты што допытываешь-то меня, окаянная твоя душа? Вот завтра тебе Флегонт Василич покажет… Он тебя произведет. Вишь, какой дошлый выискался!

— Страшен сон, да милостив бог, служба. Я тебе загадку загадаю: сидит баба на грядке, вся в заплатках, кто на нее взглянет, тот и заплачет. Ну-ка, угадай?

— Капуста.

— Ах, дурачок, дурачок, и этого не знаешь! Лук, дурашка… Ну, а теперь спи: утро вечера мудренее.

— Да ты што ругаешься-то в самом деле? — зарычал Вахрушка, вскакивая.

— Полюбил я тебя, как середа пятницу… Как увидал, так и полюбил. Сроду не видались, а увиделись — и сказать нечего. Понял?.. Хи-хи!.. А картошку любишь? Опять не понял, служба… Хи-хи!.. Спи, дурачок.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я