Приваловские миллионы
1883
VII
Хиония Алексеевна поспешила сейчас же удалиться, как только заслышала шаги подходившего Привалова; она громко расцеловала Верочку и, пожимая руку Марьи Степановны, проговорила с ударением:
— Я не хочу вам мешать теперь, потому что вы ведь свои…
Привалов шел не один; с ним рядом выступал Виктор Васильевич, пока еще не знавший, как ему держать себя. Марья Степановна увела гостя в свою гостиную, куда Досифея подала на стеклянных старинных тарелочках несколько сортов варенья и в какой-то мудреной китайской посудине ломоть сотового меда.
— Ведь это Досифея? — спрашивал Привалов, когда глухонемая остановилась у дверей, чтобы еще раз посмотреть на гостя.
— Да… вспомнил старуху?
— Помилуйте, мы с Костей частенько воевали с ней, — засмеялся Привалов.
Досифея поняла, что разговор идет о ней, и мимикой объяснила, что Костеньки нет, что его не любит сам и что она помнит, как маленький Привалов любил есть соты.
— Я и теперь их люблю, — отвечал Привалов на энергичные жесты Досифеи. — Спасибо, что не забыла меня…
Досифея радостно замычала и скрылась. Марья Степановна принялась усиленно потчевать гостя сластями, потому что гостеприимство для нее было священной обязанностью. Привалов должен был отведать всего, чтобы не обидеть хозяйки. Он с большим удовольствием слушал степенную речь Марьи Степановны, пока она подробно рассказывала печальную историю Полуяновых, Колпаковых и Размахниных. Почти все или вымерли, или разорились; пошел совсем другой народ, настали и другие порядки. Мимоходом Марья Степановна успела пожаловаться на Василия Назарыча, который заводит новшества: старшую дочь выдумал учить, новую мебель у себя поставил, знается с бритоусами и табашниками. В этих жалобах было столько старчески забавного, что Привалов все время старался рассматривать мелкие розовые и голубые цветочки, которые были рассыпаны по сарафану Марьи Степановны. Сарафан Марьи Степановны был самый старинный, из тяжелой шелковой материи, которая стояла коробом и походила на кожу; он, вероятно, когда-то, очень давно, был бирюзового цвета, а теперь превратился в модный gris de perle. [серебристо-серый (фр.).]
— Какой у вас старинный сарафан, — проговорил Привалов.
Эта похвала заставила Марью Степановну даже покраснеть; ко всякой старине она питала нечто вроде благоговения и особенно дорожила коллекцией старинных сарафанов, оставшихся после жены Павла Михайловича Гуляева «с материной стороны». Она могла рассказать историю каждого из этих сарафанов, служивших для нее живой летописью и биографией давно умерших дорогих людей.
— Это твоей бабушки сарафан-то, — объяснила Марья Степановна. — Павел Михайлыч, когда в Москву ездил, так привез материю… Нынче уж нет таких материй, — с тяжелым вздохом прибавила старушка, расправляя рукой складку на сарафане. — Нынче ваши дамы сошьют платье, два раза наденут — и подавай новое. Материи другие пошли, и люди не такие, как прежде.
— Ну, маменька, нынче люди самые настоящие, — заметил Виктор Васильевич, которому давно надоело слушать эти разговоры о старинных людях.
— Поди ты… Нашел настоящих людей!
— Значит, и мы с Сергеем Александрычем никуда не годимся?
— Перестань балясы точить: я дело говорю.
Верочке давно хотелось принять участие в этой беседе, но она одна не решалась проникнуть в гостиную и вошла туда только за спиной Надежды Васильевны и сейчас же спряталась за стул Марьи Степановны. С появлением девушек в комнату ворвались разные детские воспоминания, которые для постороннего человека не имели никакого значения и могли показаться смешными, а для действующих лиц были теперь особенно дороги. Привалов многое успел позабыть из этого детского мира и с особенным удовольствием припоминал разные подробности, которые рассказывала Надежда Васильевна. «Помните вот это-то?», «А помните, как Виктор…». Эти фразы мягко ласкали слух, и Привалов с глубоким наслаждением чувствовал на себе теплоту домашнего очага, которого лишила его судьба. Как все это было давно и, вместе, точно случилось только вчера!..
— Будет вам, стрекозы, — строго остановила Марья Степановна, когда всеми овладело самое оживленное настроение, последнее было неприлично, потому что Привалов был все-таки посторонний человек и мог осудить. — Мы вот все болтаем тут разные пустяки, а ты нам ничего не расскажешь о себе, Сергей Александрыч.
— Право, не знаю, что и рассказывать, Марья Степановна, — ответил Привалов.
— На вот, жил пятнадцать лет в столице, приехал — и рассказать нечего. Мы в деревне, почитай, живем, а вон какие россказни распустили.
— Мама, какая ты странная, — вступилась Надежда Васильевна. — Все равно мы с тобой не поймем, если Сергей Александрыч будет рассказывать нам о своих делах по заводам.
— Да ведь пятнадцать лет не видались, Надя… Это вот сарафан полежит пятнадцать лет, и у того сколько новостей: тут моль подбила, там пятно вылежалось. Сергей Александрыч не в сундуке лежал, а с живыми людьми, поди, тоже жил…
Последнее поразило Привалова: оглянувшись на свое прошлое, он должен был сознаться, что еще не начинал даже жить в том смысле, как это понимала Марья Степановна. Сначала занятия в университете, а затем лет семь ушло как-то между рук, — в хлопотах по наследству, в томительном однообразии разных сроков, справок, деловых визитов, в шатании по канцеляриям и департаментам. Жизнь оставалась еще впереди, для нее откладывалось время год за годом, а между тем приходилось уже вычеркивать из этой жизни целых тридцать лет. Прямой вопрос Марьи Степановны, подсказанный ей женским инстинктом, поставил Привалова в неловкое положение, из которого ему было довольно трудно выпутаться; Марья Степановна могла истолковать его молчание о своем прошлом в каком-нибудь дурном смысле. Пришлось рассказывать об университете, о профессорах, о столичных удовольствиях.
«Ну, а как там эти штучки разные?..» — весело думал Виктор Васильич, уносясь в сферу столичных развеселых мест.