Внучка панцирного боярина (Лажечников И. И., 1868)

VI

Лиза оставалась одна со своим дедом. Тони не выдержала долго разлуки с ней и посетила ее. С обеих сторон отдан отчет в том, что с ними случилось с тех пор, как они не виделись. Не удивилась одна, узнав, что Сурмин сделал предложение ее подруге, она это предугадывала прежде; но изумилась и как бы испугалась другая, когда Лиза открыла ей тайну своего брака.

– Ты, Ранеева, теперь пани Стабровская? – едва не вскрикнула Тони. – Нет, это неправда, ты меня морочишь, повтори еще, расскажи, как это чудо совершилось.

И рассказала Лиза во второй раз и про любовь свою к Владиславу, с которой она до сих пор боролась, и патриотические побуждения, заставившие ее решиться на роковой шаг.

Тони, выслушав этот рассказ, горячо обняла ее, припала к ней на плечо и заплакала.

– Уж не хоронишь ли меня, живую? – сказала Лиза, смущенная ее слезами, – напротив, радоваться должна ты моему счастью.

– Прости мне, мой друг, эти слезы, они невольные. Оттого ли они льются, что известие о твоем браке поразило меня своей нечаянностью, оттого ли, что вижу тебя такою радостною, счастливою после стольких страданий, – сама не знаю.

Тони, говоря это, слукавила. Какое-то грустное, щемящее сердце чувство охватило ее, она не в силах была его преодолеть.

– Да, я счастлива, – говорила Лиза, – как может быть только счастлива женщина на земле. Если б могло надо мною совершиться чудо, чтобы мне вновь начать жизнь, я не желала бы ей другого исхода. Чтобы со мной ни случилось, какие бы несчастья меня впредь ни ожидали, я всегда буду благодарить Бога за то, что Он в это время послал мне. Десять дней блаженства, какое и не снилось мне в грезах, да за них разве не отдашь всю жизнь свою!

Расставаясь, подруги обещались чаще видеться и передавать друг другу, что с ними впредь могло случиться.

Прибыли за Лизой лошади и дворовая ее свита. Кирилл подал ей письмо своего пана. Оно не тревожило ее. Напротив того ее одушевляла мысль пожить несколько часов между заговорщиками, как бы в стане их, и испытать мучительное чувство, какое испытывает человек, около сердца которого шевелится холодное острие кинжала. Дрожь пробегает по всему телу, захватывает дух, смерть на одну линию, но кинжал исторгнут из руки врага и нанесен на него самого.

«Без борьбы нет победы», – говорила она некогда, и готовится теперь вступить в эту борьбу и помериться силами с врагами ее отечества. И потом сладкое, высокое чувство торжества над ними, спасение любимого человека от позорной казни, возвращение блудного сына матери-России. О! С чем может сравниться наслаждение этим торжеством!

Дав лошадям отдохнуть и насытиться, она скоро собралась в дорогу и стала прощаться со своим дедом.

– Будет ли конец этим тревогам! – говорил с грустью Яскулка, провожая ее.

Он помышлял в это время уже не о дворянстве, а о внучках, Яскулках, которые должны были усладить последние дни его жизни. Когда кончилось прощание, он сунул ей в руку пакет, примолвив:

– Молодая пани должна угостить своих хлопов. В пакет было вложено сто рублей – так расщедрился для своей дорогой внучки доселе скупой старик.

Лиза написала коротенькое письмо Евгении Сергеевне, другое, еще короче, Тони и пролетела через город на Двине, окутанный мраком ночи, не повидавшись ни с одной из них.

Верстах в десяти от имения Стабровского поднималась конусом высокая песчаная гора. У подножия ее была панская мыза.

– Это фольварк Волка, – сказал Лизе слуга Кирилл, – злостливый человек, пану моему противник.

Въехали на гору. Было время восхождения солнца. Первые робкие лучи его пали на желтоватое темя ее, потом раскрыли перед нашими путешественниками ощетинившийся по ее склону сосновый лес, по которому взмах ветра гнал темнозеленые волны. Все кругом на низине казалось обширным озером, но это было не озеро, а мираж его, напущенный туманом. Мало-помалу лучи солнца разорвали сизую пелену, покрывавшую низменную окрестность, полетели в стороны и взвились дымчатые клочки. Скоро обозначились озера, словно серебряные блюда (по выражению поэта Некрасова), расставленные на зеленой скатерти лугов. Заискрился мохнатый ковер болота, затканный золотым утоком солнечных лучей. Стаи диких уток, покрякивая и стуча крыльями, поднимались со своего ночлега и переносились с места на место. Начали слегка обрисовываться на горизонте деревушки, кое-где выступили и панские дома. Лиза не смыкала глаз и любовалась разостланной перед ней картиной. Вывел ее из этого приятного созерцания голос Кирилла.

– Здесь, барынька, – сказал он, обращаясь к ней с козел смесью языков русского, польского и белорусского, но все-таки, в угоду своей госпоже, с преобладанием первого, – на этой горе встречу делали панцирные бояре панам крулям, коли они приезжали на витебскую землю. Поэтому и гора прозывается сторожевою. Вот граница отсюда видна, – прибавил он, указывая кнутом, взятым у кучера, на просеку, прорезанную в дальнем лесу, – то Могилевская за нею губерния. Там, чай, теперь идет смута и кровь течет, а у нас, храни нас Господь и Матка Божья, кажись, все смирно, лишь бы паны не сдуровали.

Это замечание сильно кольнуло в сердце Лизы.

«Неужели, – думала она, – в Могилевской губернии начался открытый мятеж, а мой муж ничего не знает? Не готовятся ли здешние заговорщики к решительному удару? не ловушку ли ему ставят?»

– От кого ж ты эти вести слышал? – тревожно спросила она Кирилла.

– Народ говорит; а вы знаете, барынька, по русской пословице: «глас народа – глас Божий».

Дорога шла уж по песчаной отлогости горы, к тому ж лошади, чуя близость домашней конюшни, бежали и без понуждения. Но Лиза, в нетерпении увидеть скорее мужа и разрешить мучившую ее загадку, приказывала ехать шибче.

– Уж недалече наша мыза, вот видишь, барынька, – сказал Кирилл, указывая кнутом на выдвигающийся из-за березовой рощи господский дом. – А вот влево, в другую сторону, чуть видно вдали, экономия пана Сурмина. Богаче всех в здешнем краю. Две мельницы, винокуренный завод, да и хлопы его против других панских живут, як у Иезуса на плечике. Едят чистый русский хлеб без мякины, и хаты у них не курные.

– А у нас каково?

– При пани Эдвиге было даже погано, а как сделался хозяином пан Владислав, стало легче.

Дорога пошла ровная и твердая, кучер, гикнув, пустил лошадей вскачь, будто в лад с сердцем пани, хотевшей бы перенестись к мужу на крыльях.

Когда они въехали на господский двор, вид запущенных служб и хозяйственных заведений сделал неприятное впечатление на Лизу, но оно тотчас изгладилось при виде Владислава, сбегавшего к ней с наружного крыльца. Он принял ее в свои объятия. Лицо его было радостно.

– Ничего приятного? – был ее первый вопрос.

– Ничего, – отвечал он, – разве ты привезла худые вести?

Она рассказала ему, что слышала от Кирилла.

– Вздор! Я должен бы первый об этом знать, – сказал он, ведя ее в комнаты и расточая ей самые нежные ласки.

В комнатах сохранялись еще следы, хотя полинялые и потускневшие, прежнего богатства Стабровских, но Лиза ничего не видела, ни о чем не думала, как о желании доказать мужу свою любовь, угодить ему разумным приемом ожидаемых гостей и заставить их сознаться, что она достойна его выбора.

Она скидала свой глубокий траур по отцу только на время венчания и двух-трех следующих дней и решилась явиться в нем и перед гостями своими. В этом был лукавый умысел показаться перед ними в одежде, которую носили тогда польки в знак скорби по угнетенной отчизне. Владислав одобрил ее намерение.

Было сделано угощение хлопам из денег, назначенных на этот предмет Яскулкой. Еще с раннего утра разосланы повестки панам с приглашением на обед.

Съехались гости, между ними не было Волка. Отсутствие его было замечено и истолковано не в пользу его. Все видели, что на завтраке после маневров повстанцев он и Владислав не проявляли друг к другу знаков неприязни.

– Злой человек! – слышалось между ними, – оскорбил безвинно человека и на него ж изволит гневаться. Хорошо, что не он избран нашим довудцем, а то бы наложил на всех свою волчью лапу.

Появление хозяйки было для нее блистательным торжеством. Восторженный шепот пробежал между панами. Всех очаровала она своей красотой, приветливостью, изяществом манер и умом.

– Счастливчик этот Владислав, – говорили они, – кто бы не желал быть на его месте! Сколько бы завистливых сердец заныло при виде ее в кругу наших панн!

И гости платили ей возможными любезностями, приправленными искренним уважением, а любезными поляки, при своем образовании, умеют быть, когда не затемняют их рассудка сумасбродные мечтания. Траурная одежда ее бросилась им в глаза и польстила их легковерному патриотическому чувству. Лиза присоединялась в этом случае к их национальной скорби. Особенно Суздилович, закручивая свои усики, вертелся перед ней, как бес перед заутреней, и рассыпался в комплиментах, какие мог только исчерпать со дна своего умственного кладезя. Тут уж он не спорил с товарищами, а соглашался со всеми в похвалах пани Стабровской. Лиза извинялась перед ними, что не может говорить по-польски и принуждена изъясняться по-французски.

– Но, – прибавила она, – любя мужа, я постараюсь скоро выучиться родному его языку, языки же славянские так братски сродны, только латинское начертание букв мешают их согласию.

Первый тост провозгласила она за благоденствие Польши (в мыслях и сердце своем она прибавляла: «и только в слиянии с Россией под русскою державой»). Восторженный виват сопровождал этот тост.

– Полюбите, полюбите нашу отчизну, – говорили ей гости, – право она лучше, нежели описывают ее у вас.

– Я и так ее люблю, желаю ей всевозможного добра, – отвечала Лиза.

Тост за ее здоровье покрыли изъявления бешеного восторга виватами, стуком ножей и вилок, рукоплесканиями, огласившими даже дальние комнаты. Был тост и за успех патриотического дела. И за него осушила хозяйка бокальчик, не противореча своему чувству.

Оживился разговор, посыпались лукавые вопросы, какую страну предпочитает она в своем сердце: Россию или Польшу, на чью сторону она станет, если бы в здешнем краю возгорелась война между русскими и поляками.

– Предпочту страну, которой больше предан мой муж, стану на ту сторону, на которой он будет стоять, – были ее двусмысленные ответы.

Разъехались гости, радостно убежденные, что приобрели прекрасную соседку и горячую патриотку.

«Тяжело, ох, как тяжело, – думала Лиза – притворяться, обманывать, говорить не то, что в мыслях, что чувствуешь!» Но не сказала мужу, как трудна была игра, которую она в эти часы разыгрывала, и казалась веселою. Она знала, что ему труднее нести это бремя целые дни и недели. На третий день сам Владислав поторопил жену в город.

– Как ни жаль мне расстаться с тобою, милый друг, радость моя, божество мое, – говорил он, – но ты должна поспешить к Зарницыной и сказать ей только одно слово: пора! От этого слова зависит наша судьба.

В сладостном упоении от свидания с мужем, довольная, что успешно замаскировала перед заговорщиками двуличное поведение любимого человека, не изменив своему патриотическому лозунгу, Лиза не мешкая снарядилась в обратный путь.

– Что бы со мной не случилось, – говорил ей Владислав, – воспоминание блаженства, которое ты мне подарила, будет для меня отрадой и в последний час моей жизни.

– Не говори о последнем часе теперь, когда мы с тобой так счастливы, не гневи Бога, – произнесла Лиза, обвив крепко его шею своими белоснежными руками и на пламенные его поцелуи отвечая ему без счету такими же.

Стоя на крыльце, он долго провожал ее глазами, пока она не перестала махать ему платком и экипаж не скрылся у него из виду. Возвратившись домой, он бросился на диван и зарыдал, как слабонервная женщина.

По приезде в город, Лиза на этот раз заехала к Евгении Сергеевне, передала ей роковой пароль, завернула к Тони, расцеловала ее и поспешила к себе, в дом Яскулки, чтобы заключить себя в четырех стенах и там только думать и молиться о дорогом для нее существе.

Приказ от Сурмина к управляющему его витебским имением был уже в руках Евгении Сергеевны. Он дал его с величайшим удовольствием, прибавив в нем, чтобы солдат угостили как можно лучше и исполняли все требования фельдфебеля, дворянина Застрембецкого, как бы господские.

– Готовы ли в экспедицию, которую сами же задумали? – спросила она Застрембецкого, явившегося к ней но ее приглашению.

– Мы выписались из лазарета, нужные бумаги, от кого следует, готовы, стоит только за ними сбегать в канцелярию.

– Так с Богом и вот вам на случай нужды вашей и вашей команды триста рублей и письмо к моему мужу. Не берите теперь казенных подвод, лучше наймите.

– Предосторожность не лишняя.

Получив свои бумаги и наняв подводы, Застрембецкий отправился ночью в путь со своей командой и был уже на рассвете в имении Сурмина под видом квартирьеров полка, который должен был прибыть туда же через два, три дня. Отдавая приказчику письмо Андрея Иваныча, он шепнул ему о цели своей поездки. Этот был человек сметливый, энергический, преданный своему доверителю, и не успело еще солнышко моргнуть своими подслеповатыми лучами, как двадцать парных подвод, с таким же числом возчиков и таким же числом рабочих при десяти бравых солдатах, с запасом заступов и веревок очутились, как лист перед травой, на местности, где хранилось оружие повстанцев. Означенная подробно в записной книжке Застрембецкого, она была найдена без затруднений. Русский любит удалые подвиги, недаром же пословица: «в одно ухо влез, в другое вылез». Работали живо, горячо, как будто на приступе крепости. Крестьяне соперничали с солдатами. Фельдфебель распоряжался работами осмотрительно, осторожно, чтобы команда его не подверглась ушибу. С другой стороны, за тем же наблюдал приказчик над своими рабочими. Подсекли еще корни дерев, расширили главную лазейку, устроили новые. Песчаный грунт облегчал работу. Сердце Застрембецкого было, однако ж, не на месте. Что если кто из банды услышит стук в лесу, даст знать своим, начнется бой, и тогда фельдфебель – снова солдат навсегда. Но в этой глуши зловещих признаков ни откуда не видно и не слышно, только птицы, испуганные стуком топоров, спешили отлететь в глубь леса. Через час с небольшим ящики, тюки, цибики уложены на подводы, свезены к озеру, скачены с берега и свалены в воду. Совершив этот подвиг, солдаты и за ними хлопы перекрестились, как будто утопили нечистую силу. Застрембецкий взглянул на небо и благоговейно приложил руку к сердцу. Если кто и видел их с дальнего противоположного берега из деревушки, на нем засевшей, так они показались шевелившеюся муравьиной кучей. С песнями возвратились солдаты домой. Сделано им и возчикам угощение, какого они не запомнили изо всей жизни своей. Строго были наказано хранить тайну экспедиции. «Были солдаты, квартирьеры, назначили квартиры для полка и уехали» – таков был наказ в деревне. Обедал Застрембецкий у приказчика. За столом вкусный рассольник из почек, молочный поросенок под хреном и сметаной, белый, нежный, тающий во рту, хоть бы в Троицком трактире, индейка, облитая жиром, как янтарем, поджаренная так, что кожа ее слегка хрустела на зубах, херес и шампанское из господского погреба. Выспавшись часика три, дав отдохнуть своей команде и поблагодарив за все про все усердного приказчика. Застрембецкий отправился к ночи в обратный путь. Между ним и Владиславом условлено было, чтобы на первую ночь после уничтожения оружейного депо приказчик дал весть об успехе зажженным в виде маяка снопом соломы. Высмотреть издали этот сигнал должен был нарочно посланный Кирилл. Но в ту ночь приказчик, боясь возбудить подозрение в усадьбах окружных панов, рассудил за лучшее сделать это на другой день во время всенощной по случаю какого-то наступающего годового праздника; кстати, надо было иллюминовать колокольню.

Застрембецкий к утру прибыл в город на Двине, остановился в предместье, в корчме, и на несколько минут завернул к Зарницыной, чтобы отрапортовать ей о благополучном совершении своей экспедиции. Только на третий день мог он выехать из города, его задержали казенные подводы, за которыми надо было посылать в уезд. Приехав в одно из местечек Виленской губернии, где был расположен штаб его полка, он явился к генералу Зарницыну, донес его превосходительству о благополучном прибытии своем с десятью выписанными из лазарета рядовыми, вручил ему свои бумаги и потом письмо от Евгении Сергеевны. Читая его, генерал усмехался и качал головой, вслед затем богатырскою рукою ласково потрепал фельдфебеля по плечу. Но вдруг в лице его сделалась перемена, брови его насупились: он успел в это время взглянуть в маршрут команды и в свидетельство гарнизонного начальника о времени отправки ее.

– Как ни жаль мне вас, – сказал он несколько строгим голосом, – я предлагаю вам отправиться на три дня на гауптвахту, вы просрочили три дня по маршруту.

– Евгения Сергеевна… – заикнулся было Застрембецкий.

– Бабам не след вмешиваться в дела службы, я не вмешиваюсь в ее дела. Дисциплина прежде всего.

– Слушаю, ваше превосходительство, – сказал только фельдфебель, знавший, что генерал в подобных случаях неумолим, и, выставив вперед правую ногу, повернулся налево кругом к двери.

По выходе его из комнаты генерал стал в раздумье ходить по ней. «Евгения огорчится за своего protêgê, – говорил он сам с собой. – Но мы поправим это. За отличие в первом деле я представлю его в офицеры».

Это задушевное обещание было вскоре исполнено. За отличную храбрость в двух, трех делах против мятежников Застрембецкому возвращен прежний его чин поручика.

Владислав в первую ночь после уничтожения оружейного депо посылал Кирилла посмотреть издали, зажжен ли вестовой маяк. Кирилл возвратился с известием, что ни одного огонька не видно на крышах в имении Сурмина. Сердце у Владислава замерло. «Неужели, – думал он, – не было Застрембецкому удачи? Не помешало ли ему какое важное затруднение? В случае же фиаско ожидают его бедственные последствия, жонд восторжествует». Весь следующий день провел он в мучительной тревоге. Наступила ночь. Кирилл был послан вновь на рекогносцировку. На этот раз ответ был благоприятен, посланный донес, что колокольня сильно освещена как люстра и на огромном шесте пылает огненный сноп. Владислав успокоился. Через два дня прискакал к нему тощий еврей на тощей лошаденке. Он барабанил голыми пятками по ребрам своей клячи и вдобавок выбивал из нее прыть обломком кнута. Пейсики его, прилипшие от пота ко лбу и к вискам, не развевались по обыкновению из-под ермолки. Он проворно соскочил с неоседланной лошади и подал письмо первому попавшемуся ему на глаза слуге, примолвил только: «по еврейской почте, пану Стабровскому, из Горыгорецка». За доставление письма была выслана из панского дома щедрая награда. Письмо было от могилевского воеводы Жвирждовского, Топора. Он извещал только в нескольких иероглифических строках, к которым ключ имел Стабровский, что начинает свои действия с Горыгорецкого института и умоляет витебских доброжелателей «быть немедленно готовыми».

Наступал роковой час для Владислава. Можно судить, что происходило в его душе. Игра шла на шах и мат. Он оповестил заговорщиков, чтобы они съехались к нему для выслушания важной вести. Во время его тревожного состояния носился перед ним образ Лизы в виде ангела-хранителя и утешителя его.

Съехались заговорщики. Решено было созвать тотчас повстанцев и распределить по ним оружие из депо.

Прибыли к назначенному месту.

Ужас овладел членами жонда, когда они увидали, что место это изрыто, кладовая, где хранились ящики и тюки, пусты.

Была минута оцепенелого молчания. Бледные, трясясь от страха и бешенства, все озирали друг друга, как бы искали, не обнаружит ли чье лицо предателя.

– Измена! измена! – закричали заговорщики.

Но где было искать изменника, на кого было указать, кого обличить? Все лица были одинаково мертвенно бледны, все они выражали одно чувство ужаса.

Таково состояние воинов перед сражением, когда у них не оказалось зарядов, таково оно у моряков, когда на полном бегу парохода от сильнейшего неприятеля кочегар закричал: «нет больше топлива».

– Вы осматривали депо во время наших маневров? – с дерзким видом обратились офицеры к Владиславу и Волку.

– Осматривали, – отвечали они твердым голосом, – и нашли все в порядке, ни одного человеческого следа не было заметно.

– Судить Волка и Стабровского! Расстрелять их! – слышались голоса.

Волк был спокоен и только злобно усмехался; Владислав, мысленно призывая на помощь Лизу, старался не изменить себе. Но если бы приложить руку к его сердцу, которое то учащенно билось, то совсем замолкало, как у человека в предсмертной агонии, можно было бы судить, в каком он состоянии находился. Однако ж, большинство собрания утишило поднимавшуюся на них грозу, находя обвинение двух лучших членов своих вопиющею несправедливостью. Имя Стабровского чтили за великие пожертвования, сделанные жонду его матерью; его лично любили за прекрасные душевные качества; Волка не любили, но знали, что он исступленный патриот и не способен на измену. Положили осмотреть кругом местность, через которую можно было провезти ящики и тюки. Освидетельствовали твердый перешеек, отделявший лес от озера. Свежие следы множества колес и копыт лошадиных обозначались на нем, на берегу озера видны были прорези от спуска в него тяжестей. Послали лазутчиков по корчмам и деревушкам. Посланные с западной стороны леса не добыли никаких сведений. Посланные с восточной стороны донесли, по сказанию евреев-корчмарей, что на днях приезжали в имение Сурмина несколько солдат, назначили квартиры пехотному полку, который должен был вскоре прибыть туда, и оповестили, что вслед за ним прибудет целая кавалерийская дивизия со своею артиллерией из Тверской губернии,{10} что квартирьеры ездили с крестьянами Сурмина на многих подводах, но куда, за чем – неизвестно. Остановились на том, что был изменник, но что на изменника нельзя было указать. Кто открыл тайну места, где было сложено оружие, кто провел к нему команду, в этом была загадка сфинкса. Кому было разгадать ее? Падало подозрение на евреев, возивших оружие в лес из недостроенного костела, на Жучка… Но Жучок сам доставлял оружие, станет ли он поднимать на себя руки?.. Жаловаться нельзя и некому, продолжать исследования опасно. Если изменник найдется, мщение, ужасное, примерное мщение должно пасть на его голову. Предлагали было спалить деревни Сурмина. «Жаль, что мы не убили его, когда он, больной, ехал с доктором Левенмаулем», – говорили некоторые паны, сделавшие на его экипаж ночное нападение. Спалить деревни Сурмина было нелегко. Узнали, что приказчик его взял все меры предосторожности на случай неприязненных действий со стороны жонда: усилены и вооружены караулы по деревням, две исправные пожарные трубы во всей готовности, бочки с водою припасены. К тому же весть о скором прибытии полка и затем кавалерийской дивизии озадачила членов жонда. Самые робкие из них, по ироническому совету Волка, или попрятались в своих норах, или отправились в губернский город показаться тамошнему начальству под личиной преданности русскому правительству. Первый из беглецов был Суздилович, обещавший проливать кровь свою за отечество. Оставшимися членами жонда решено было скрывать свое несчастье в глубине души, Волка и Стабровского не предавать суду, а наскоро собрать у панов огнестрельное и холодное оружие, какое могло у них только оказаться, отобрать волей и неволей у хлопов косы и вилы и вооружать ими повстанцев, оставшихся верными отчизне, и дожидаться дальнейших событий.

Прискакал опять еврей-почтарь с письмом к Стабровскому. Жвирждовский-Топор просил немедленной помощи. Вскоре узнали, что осада Горыгорецкого института не удалась, шайки могилевские рассеяны, воевода Топор и его сподвижники бежали, он сам пойман и повешен на обгорелой перекладине ворот в Опатове, который он зажег собственной рукой. Так вымещал он на бедных своих соотечественниках горькие неудачи против русских. Товарищи его – кто повешен, кто расстрелян. Не только небольшие отряды войска, но исправники с крестьянами успешно действовали против мятежников. Героям жонда, мечтавшим водрузить польское знамя на колокольне Ивана Великого и даже на западном берегу Волги, неучтиво вязали руки назад и представляли законному начальству.

В Минской губернии организатор тамошней банды, капитан генерального штаба Машевский, также несчастно кончил свои подвиги.{11}

Услышав о неудачах своего собрата, могилевского воеводы, Машевский утекал со всею бандой, довольно многочисленной, на запад. День был жаркий, повстанцы утомились усиленным походом. В нескольких верстах от местечка Тимковичи (Слуцкого уезда), по предложению одного из довудцев, хорошо знакомого с тамошнею местностью, назначен отдых в густом лесу. Среди его поляна, обнесенная древними дубами и березами, перерезанная ручьем, представляла приятный и надежный приют. Здесь расположилась банда. Сочная трава предлагала вкусный корм лошадям и под сенью тенистых дерев, которых только верхушки затрогивали солнечные лучи, растилала свои цветные ковры усталым воинам. К водам ручья, чистым как хрусталь, холодным как лед, припали жаждущие. В банде было до 70 панов, большая часть их – люди богатые. Они совершали поход со всем комфортом роскошной жизни, какую привыкли вести у себя дома, и потому имели с собой экипажи, множество лошадей, поваров, многочисленную прислугу. Повстанцев – нижних чинов было, как говорили, близ тысячи. Все это расположилось на поляне. Задымился костер, началось стряпанье. Паны сели в свой кружок, военная челядь отделилась в свои. Во всех было сытно и весело. В дворянском кружке подавали изысканные кушанья, пили дорогие французские вина; в артелях довольствовались сытной похлебкой из круп, сухарями и водкой. Никто не ожидал невзгоды. Был у них слух, что, когда они снимались с ночлега, позади их, верст за 50, ночевать пришел русский небольшой отряд. Нужны были крылья, чтобы настичь их. Но у русских солдат, когда требует долг, есть духовные крылья, переносящие их через сказочные пространства. Отряд этот, восстановивший свои силы пищей и отдыхом, состоял из сотни казаков и двух батальонов пехоты. Он сделал 25 верст в одну ночь, отдохнул на заре и после нового 25-верстного перехода очутился близ упомянутого леса через час после прихода туда шайки Машевского. Тихо подошли батальоны к лесу, казаки тихо обогнули его. Лошади их, будто понимая мысли своих всадников, казалось, затаивали шаги свои. Шайка продолжала еще пировать или отдыхать. Среди леса завивался дымок и образовывал облачко на чистой лазури неба. На этот предательский дымок пошли русские. Только, когда беда была уже на носу мятежников, они встревожились и бросились к оружию. Но пули и штыки пехоты и пики казаков делали уже свое дело. Надо отдать справедливость находчивости и мужеству повстанцев и вождей их. Придя в себя, они сражались искусно и отчаянно. Во время самого разгара битвы прибегает к Машевскому мальчик-гимназист, лет 14–15, срезавший из охотничьего ружья русского солдата.

– Пулковник, я убил человека, – говорит он плаксивым голосом.

– Молодец! Не жалей псов-москалей, бей их больше, завтра будешь офицером, – был ответ Машевского.

Но скоро он сам тяжело ранен. Истекая кровью, он дает знак рукой русскому солдату, который в него выстрелил, подойти к нему. Солдат, видя, что бессильный, распростертый на земле враг для него больше не опасен, подходит к начальнику банды.

– Дарю храброму воину это дорогое оружие, – сказал Машевский, указывая на богатое охотничье ружье, лежавшее у ног его. – Прими его от умирающего на память.

Простодушный солдат принимает подарок, но тот, собрав последние силы, схватывает револьвер, лежавший с другой стороны, и стреляет в него в упор.

– Вот вам, собакам-москалям, на память от умирающего поляка.

Надо ли говорить, что товарищи убитого солдата, свидетели этой предательской сцены, докончили несколькими штыками умирающего начальника банды и не давали панам пардона. Ценные вещи на них, деньги и заводские лошади достались большею частью казакам, экипажи разрешетены пулями. Съестное, оставшееся после роскошной трапезы довудцев, съедено, вина выпиты на память усопших.

Что делалось в это время в среде витебских заговорщиков? Довудцы, – как мы сказали, – притаились в своих гнездах или уехали в город, иные пробирались лесами на запад. Повстанцев частью распустили, частью разбежались они сами. Только Волк удержал при себе самых отчаянных, человек до пятидесяти. Горя чувством мщения за неудачи витебского жонда, он переносился с отдельным отрядом из потаенного места на другое, жил в лесах, скрывался у друзей соседей, у ксендзов, палил русские деревни, наводил страх на витебскую окраину. Это был уж не революционный вождь, а атаман разбойничьей шайки. Часть ее исправники с помощью крестьян переловили. Сам Волк с оставшимися при нем 20 человеками, решившимися идти напропалую, высматривал еще жертву позначительней. Изменник, выдавший тайну местности, где хранилось оружие, не выходил у него из головы ни днем ни ночью. То на одного, то на другого из своих товарищей, обращал он свои подозрения и нередко, по какому-то инстинкту, останавливал их на Владиславе, хотя не имел на то основательных доказательств. Мысль эта лишила его сна и пищи. Следя за своей жертвой, он не мог найти себе покоя до тех пор, пока не найдет предателя.

Владислав оставался еще у себя дома, наблюдая, не вспыхнет ли еще где в ближайшем крае искра из-под угасающего пепла революции. Он успокоился, когда переловили большую часть шайки Волка, и собирался ехать к жене, но его задерживали еще в имении некоторые домашние, не терпящие отлагательства, распоряжения. Он посылал по временам письма к Лизе и получал от нее ответы. Никто и ничто не тревожило гонца с этими письмами. До сих пор он ничего не писал ей о политических делах края. Между тем молва оповестила Лизу, что в Витебской губернии все успокоилось, она просила мужа прислать ей хоть resume положения края. С новым письмом был послан Кирилл.


«Наконец, только теперь могу сказать тебе, мой друг, – писал он, – что все в крае спокойно. Воля твоя исполнена. Обезоруженный нами жонд не был в состоянии ничего предпринять. Кровь братьев не будет больше литься. Счастье наше обеспечено. Я остался здесь только на два дня по экстренным хозяйственным делам. Через 48 мучительных часов разлуки я, счастливейший из смертных, обнимаю тебя. Но, желая тебя успокоить на свой счет, посылаю с этим письмом нарочного. Да будет над тобою благословение Божье.

Твой до последней минуты моей жизни В. С.»


Письмо было написано в неосторожных выражениях в минуты безмятежного спокойствия, в чаду от блаженства, его ожидавшего. О Волке, которого он почитал своим врагом, ходили слухи, что он убежал в Царство Польское, знали, что окна в доме его заколочены наглухо, на дворе ни живой души; с других сторон не ожидалось опасности.

Кирилл делал прежние поездки свои к барыньке без всяких приключений. Он ехал верхом и ныне спокойный, довольный, что скоро переедет со своим паном к Яскулке, где не будут их пугать революционные затеи и заживут они, как у «Иезуса на плечике». По временам в религиозном настроении затягивал он духовные гимны. При спуске с сторожевой горы на окраине леса и в нескольких саженях от дороги показалась фигура Волка и с ним несколько всадников. При виде их Кирилл побледнел и вздрогнул.

– Стой! – закричал ему ужасным голосом Волк, высыпав со своей шайкой из леса и преграждая ему дорогу. – Куда и с чем едешь?

В это время он кивнул своим клевретам, те поняли его – и несколько сильных рук остановили лошадь Кирилла за уздцы.

– Еду от пана в город, – отвечал твердым голосом Кирилл.

– Есть письмо к пани Стабровской?

– Послан со словесным приказанием, – был ответ слуги.

– Разденьте его, – закричал Волк, следя ястребиными глазами за всеми движениями.

Скинули с Кирилла шинель, сюртук, жилет, порылись в них, потрясли их, посыпались мелкие серебряные монеты. В это время он нагнулся, как бы для того, чтобы подобрать деньги. Письмо, сложенное вчетверо, было у него в маленьком кошельке за голенищем сапога. Достать его из кошелька, разжевать и проглотить было в это мгновение мыслью верного слуги. Но это могло бы удаться разве какому-нибудь Боско и то не в такие тревожные минуты. Он достал, однако ж, кошелек, сжал его в руки и силился стереть то, что в нем заключалось, в порошок. Волк, заметив это движение, приказал своим схватить его за руку и разнять пальцы. Кошелек был исторгнут с большими усилиями, так что на руке остались синяки и ссадины, и вручен начальнику шайки.

Волк вынул из кошелька скомканное письмецо, печать рассыпалась. Он старался разгладить его и стал про себя читать с видимым затруднением, так как мелкие сгибы на нем мешали глазам свободно перебегать по строкам. Безобразное лицо его конвульсивно передернулось и приняло демоническое выражение, наконец он разразился диким хохотом.

– Так вот где изменник, – вскричал он и велел связать Кириллу руки назад, посадить его на лошадь и вести к себе на фольварок под сильным караулом.

Что делал Волк со своею шайкой в лесу? Не поджидал ли кого? До этого дня он, действительно, скрывался у своих друзей, панов и ксендзов, но, получив тайное известие, что один из членов жонда, подозреваемый в измене, должен проезжать из города по дороге через лес сторожевой горы, стал со своей шайкой тут поджидать его. Подозрение падало на невинного – судьба послала настоящего изменника. Смысл письма с некоторыми толкованиями был ясен, особенно выражения: «воля твоя исполнена, обезоруженный нами жонд», не требовали перевода. Загадка сфинкса была разрешена.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я