Внучка панцирного боярина (Лажечников И. И., 1868)

VI

Михайла Аполлоныч, раскрыв Сурмину тайны своей жизни, как бы приобщил его к своему семейству. Сурмин высоко ценил этот знак дружбы, еще более уважал его, если можно сказать, благоговел перед ним. Сколько несчастий пронеслось над головой благородного старика! Как не пал он под ударами судьбы! И теперь еще, сколько можно судить, живет он в нужде. Из его пенсии, заслуженной столькими годами честной службы, вычитают половину, дочь дает уроки по домам. Между тем злодей Киноваров гуляет по белому свету, может быть, наслаждается жизнью в полном довольстве. И этот безумный честолюбец Яскулка, довершивший то, что другой начал…

В горячих выражениях молодой человек изъяснил свою благодарность Ранееву.

И тот и другой тайно желали скрепить узы дружбы, их соединявшие, более тесными, родственными. Но Ранеев, следя очами сердца за отношениями друг к другу Сурмина и Лизы, замечал только с одной стороны постоянное искательство и неудачу в нем, потому что, в противном случае, ничто не помешало бы Андрею Ивановичу просить руки ее. Лучшей партии не мог желать отец для своей дочери. Какое торжественное чувство заставляло его подозревать, что она любит другого. И этот другой, думал он, никто, как Владислав Стабровский, брат изменника русского знамени и едва ли не сам сторонник польского дела. Он был уверен, что дочь не преступит завета его, не отдаст руки своей врагу России.

Между тем некоторые признаки, не ускользнувшие от него, особенно последнее свидание и прощание ее с Владиславом в Пресненском саду, горячее заступничество за него после этого свидания, не раз повторенное, оставили в нем смутное и грустное впечатление. Может статься, Владислав дал ей слово остаться верным России, убедить брата возвратиться к своему долгу и просить прощения у Того, Кто в беспредельной доброте милует раскаявшихся преступников. Во всяком случае, это подозрение сильно тревожило его. Ни одним, однако ж, словом не обнаружил он перед дочерью грустной тайны души своей, предоставляя рассудку ее и разлуке сделать свое дело.

Что происходило в это время с Сурминым? Любовь к Лизе, как прилив и отлив моря, то набегала на его сердце бурными, кипучими волнами, то успокаивалась на мысли, что если она к нему равнодушна, так он пустит свои горячие надежды по ветру и по-прежнему обратится к одним заботам о благосостоянии матери и сестер. Его характер не был романический, гореть безнадежно страстью, играть глупую роль селадона или рыцаря печального образа не находил он себя способным. Так же, как и старик Ранеев, он замечал проблески чувства к Владиславу, более чем родственного. Не мог Сурмин забыть, как в первый день знакомства с ними Лиза смутилась при одном имени кузена, как на вечере Елизаветина дня при появлении Владислава она изменилась в лице и рука ее, наливавшая чай, сильно задрожала. Хотя лицо Сурмина было полуобращено в другую сторону, однако ж, ревнивый взор успел все это уловить. Он угадывал также, что в решении спора его со Стабровским о польской национальности, когда Лиза подала руку победителю, она не могла иначе поступить, хотя и против своей воли, боясь гнева отцовского и суда маленького кружка, перед которым происходил спор, да и предмет состязания был патриотический, и показать себя сторонницей польского дела было противно рассудку и сердцу ее. Среди этого раздумья, бросавшего мысли Сурмина из одной стороны в другую, он осторожно выведал от адвоката своего, Пржшедиловского, что соперник его уехал из Москвы в Белоруссию; может быть, навсегда и тем положил между собой и Лизой вечную преграду. Сурмин, успокоенный этим отъездом, предался опять своим надеждам. «К тому же подозрение не есть еще доказательство», — думал он, и решился узнать от самой Лизы свой приговор и покончить так или сяк со своей мучительной неизвестностью. Он уверен был, что она неспособна притворяться и прямо объявит ему решение его участи, и стал выжидать случая приступить к этому решению. В минуты грустного настроения, Сурмин находил отраду в сближении с привлекательной Тони, в ее заманчивом, игривом разговоре, в котором высказывались ее ум и открытый характер.

Не только видал он ее у Ранеевых, но стал посещать и в мезонине, иногда с Михайлой Аполлонычем и Лизой, иногда один. Иногда играла она ему Шуберта и Шопена или пела своим чистым, задушевным контральто пьесы, как она заметила, им особенно любимые, то веселые и рассыпчатые, то заунывные, в которых слышалась натура русского человека. И во всем этом не было и тени кокетства, хотя и была доля желания нравиться ему. Сам Ранеев не пропускал случая искусно выставить перед ним ее достоинства. Когда Лизы не было дома, он приглашал Сурмина посетить его дорогую Тони.

— Пойдем к моей второй дочке, — говорил ему старик, — послушаем ее сердечную музыку, отведем душу от житейских невзгод.

И ковылял старик по крутой лесенке в мезонин, поддерживаемый своим молодым другом.

Тони занимала две отдельные от братьев и сестры комнаты, из которых в одной принимала своих посетителей. Комната эта была такая хорошенькая, убранная хоть небогато, но комфортабельно и со вкусом. При входе в нее вас опахивало благоуханием цветов. Особенно одно померанцевое дерево, подаренное ей Сурминым, было осыпано цветами. Ему посвящены были материнские заботы. От хорошенького личика хозяйки веяло невозмутимым счастьем, в самом звуке ее голоса был такой гармонический отголосок чистой души, так приятно умела она занять своих гостей, что они, возвращаясь домой, действительно забывали свои житейские невзгоды.

Мы сказали, что в то время, когда Лиза и Владислав прощались на береговой дорожке нижнего Пресненского пруда, никто из них не заметил, как за ними наблюдал зоркий глаз соглядатая. Этот свидетель их прощания была бой-баба Левкоева. Выходя со двора, чтобы по делам своим направиться к Пресненскому мосту, она заметила, что Лиза повернула к Горбатому мосту, и, находя, что ей приятнее идти в обществе ее по одному направлению, садом, хотя и ощипанным рукой суровой осени, но по песчаной дорожке, чем по улице, довольно грязной, — она вздумала нагнать Ранееву. Раза два Левкоева окликнула ее. Та, вероятно, занятая мрачными мыслями, не слыхала ее голоса и вошла в сад через ворота Горбатого моста. Левкоева за нею, сделала уже с десяток шагов, но, увидав, что Лиза и Владислав встретились, остановилась, чтобы посмотреть, как будет происходить эта встреча, и спряталась за древним вязом, у решетки, отделяющей сад от улицы. Представлялся случай узнать, может быть, какие-нибудь тайные отношения двух особ, которые, казалось ей, были неравнодушны друг к другу. Не пропустить же эту оказию даром! И увидала Левкоева, как они встретились, как жарко говорили, как Владислав долго держал руку Лизы в своей, целовал ее (ей померещилось даже, что Лиза поцеловала его). Видела она, что они простились, Лиза махнула ему платком и потом приложила платок к глазам, вероятно, чтобы скрыть свои слезы. Для злорадного любопытства бой-бабы довольно было и того, что она видела, и того, что воображение ей подрисовало. Она вышла из своей засады, скользнула назад к Горбатому мосту, очутилась на нем, как будто шла через него с другой стороны пруда, и повернула в Девятинскую улицу. Владислав, шедший тоже к Горбатому мосту, мельком заметил этот маневр и, нагнав ее уже на Девятинской улице против овощной лавочки, поравнялся с нею. Увидав, что это Левкоева, постоялица Лориных, бывавшая у Ранеевых, он злобно на нее взглянул, как бы хотел убить ее этим взглядом, и не утерпел, чтобы не сказать: «домашний эмиссар!» Левкоева не смутилась, сердито посмотрела ему в лицо и вслед ему бросила свою отповедь: «только не польский». Тем и кончилась эта встреча.

— Он далеко уезжает, — думала она, — следственно, для нее не опасен.

И вот носит она тайну свою в муке ожидаемого разрешения ее. Не передавать же ее Ранееву! Может быть, дочка, под видом, что ничего не скрывает от отца, сумела сама искусно рассказать ему о прощании своем со Стабровским, утаив, конечно, поцелуи и слезы. Отец, не чающий души в дочери, не поверит словам вестовщицы, на которую он с некоторого времени нападает своими сарказмами. Хотя бы Левкоева в минуту доброго его стиха и рассказала ему поосторожнее, что видала, что ж пользы, какие выгоды от этого получит она для себя? Вот дело бы другое — Сурмину. Он человек богатый, показал свою щедрость, дав для бедной вдовы две двадцатипятирублевые депозитки, и может ей самой в нужде пригодиться. Он неравнодушен к Лизе и рад будет узнать, что ее строгость только маска, накинутая на себя, чтобы скрыть свои настоящие чувства, и оценит услугу преданной ему женщины. Кстати уж и отомстить Ранееву за дерзкие его выходки против нее и сына, отомстить за холодность и гордость девчонки, тоже с некоторого времени, видимо, не взлюбившей ее. Если Сурмин думает жениться на ней, так не бывать этому — недаром же зовут ее бой-бабой. Дней с десяток поносилась она со своим бременем в нерешительности исполнить задуманное ею и отчасти в тревоге нечистой совести. Что ни говори, а в подобном деле, где замешана честь девушки, и у отважного человека опустятся руки. Однако ж, измучившись своими долгими колебаниями, она решилась отправиться к Сурмину. Его не было дома. Поехала дня через четыре — опять неудача. Тут неожиданно упала на нее с неба особенная благодать. Какой-то добрый, влиятельный в обществе господин, тронутый рассказом о ее бедном, несчастном положении, предложил устроить в пользу ее благородный спектакль, с тем, чтобы она сама в нем играла. Сбор выдается ей секретно, публика не будет знать, в чью пользу он устроен, ей же поручат раздачу билетов и сочинение истории насчет бедного, анонимного семейства, участь которого желают облегчить. На выбор пьесы, актеров, помещения для сцены и приготовление прочих аксессуаров, необходимых для спектакля, еще более для выучки ролей, потребовалось недели две. Наконец, Левкоева сбросила с себя эту обузу, она свободна! Надо было развозить билеты. Кстати, случилась новая размолвка с Ранеевыми, и она поспешила воспользоваться этим случаем, чтобы поточить свое жало на оселке злословия.

Было десять часов утра — лучшее время застать Сурмина дома.

Сидя в своем шлафроке, он пил чай, когда слуга доложил ему о приходе статской советницы Левкоевой.

«Зачем черт принес?» — подумал он и велел все-таки просить ее. Переодевшись, он принял бой-бабу со всей светской вежливостью, всегда строго соблюдаемой им перед дамами, кто бы они ни были.

— Ожидал ли барин такую раннюю гостью? — сказала она своим бравурным тоном, хлопнув с высоты подъема своей руки по руке, ей протянутой. — Я уж раза три была у него и все-таки не поймала ветреника дома.

— Очень жалею, что невольно заставил вас так много беспокоиться, — отвечал Сурмин, усаживая свою гостью около чайного стола, — вы могли бы приказать мне явиться к вам. Не угодно ли чаю?

— Я вполне русская, и потому от чаю никогда не отказываюсь; ныне же так сыро и холодно, что не худо согреть старые кости, которым давно пора на погост.

— Уж и старые кости, — заметил Сурмин, усмехаясь, — унижение паче гордости. Вы еще так цветете, полны жизни.

— Комплименты в сторону; я приехала к вам по делу, мой добрейший господин.

— Иначе я и не предполагал, вы вечно хлопочете за других, ангельская душа.

— Не говорите этого: нам, бедным пассажирам на утлом суденышке по тревожному жизненному морю, приходится хлопотать и за себя. Особенно, когда имеешь на руках сынка, требующего всего от матери. Что ж делать? — прибавила она, вздохнув, — иные сынки содержат свою мать, а мое дитятко вздумало в кавалерию. Вы знаете, как там нужны пенензы и пенензы.

Говоря это, она прихлебывала чай урывками от своей речи.

— А какой у вас ароматный чай! Я давно не пивала такого и попрошу у вас другую чашку. Где вы его покупаете?

— Право, не помню, — отвечал он, наливая другую чашку. — Если бы смел, я предложил бы вам вступить со мной в дележ из цибика, только что початого.

— Разве для хвастовства, попотчевать какую-нибудь сиятельную.

— Сережа, — закричал Сурмин и, когда слуга явился, велел ему подать цибик и два листа оберточной бумаги самого большого формата.

Цибик с двумя листами бумаги был принесен, от него понесло чайным ароматом. Левкоева стала махать на себя руками, как бы желая подышать воздухом, который был им напитан. Андрей Иванович стаканом и ложкой бережно насыпал на каждый лист по целой горе чаю и приказал слуге хорошенько завернуть и отдать барыне, когда она от него выйдет.

— Смотри, Сережа, — сказала Левкоева, у которой глаза заискрились от полученного подарка, — заверни и увяжи получше в двойную бумагу, чтобы благодать, благодать-то не улетучилась. — Потом, обратясь к хозяину, промолвила, — ого, какие вы щедрые! видно, что служили в кавалергардах. Впрочем, всякое даяние благо, особенно когда предлагается так любезно. Большое, пребольшое спасибо (она протянула через стол руку). Дай Бог вашим сердечным и денежным делам в гору.

— Вот денежная статья отличная, — сказал Сурмин, притворяясь человеком корыстолюбивым. — Сантиментальность в наше время поступила в архив. Кабы вы мне посватали богатую невесту, какую-нибудь купчиху.

— За этим дело бы не стало, если б вы говорили искренно. Теперь потолкуем о моем деле, а там примемся за сердечные, проверим вас.

— Готов внимать.

— Извольте видеть, мой бесценный, мы с одним добрым человечком устроили благородный спектакль в пользу одного благородного семейства. Уж это не из той мелочи, для которой я на днях хлопотала и которой вы так великодушно помогли — подымай выше! Я принимаю в этом спектакле участие, играю роль сварливой барыни с язычком, как бритва, видите, роль совершенно по мне.

— Вы и себя по привычке не жалеете.

— Нечего греха таить, вижу и свой сучок в глазу.

— Уверен, что сыграете свою роль мастерски.

— Без хвастовства скажу, на репетиции все были от меня в восторге. На меня же взвалили обузу развозить билеты; вы, конечно, не откажетесь взять парочку.

— Хоть пять.

Левкоева вынула из своего портмоне пять билетов и вручила их Сурмину. Он сходил в соседнюю комнату и передал ей двадцатипятирублевую кредитку.

— Давно были у Ранеевых? — спросила она.

— Дня с три, четыре, право, не помню.

— Прекрасное семейство! Жаль, что несчастья сделали старика раздражительным, стал накидываться и на друзей своих.

— Я заметил, что в этих случаях правда всегда на его стороне. Уважаю его, как бы он мне был отец родной.

Левкоева лукаво погрозила ему пальцем.

— Или около того. Признайтесь, вы не совсем равнодушны к дочке.

— Как и всякий другой, кто увидел бы ее хоть раз. Но до серьезной любви, до посягательства на ее руку очень далек.

— Нечего сказать, дивно увлекательна. Между нами, une tête exaltée.[20] С виду гордая, холодная, настоящая Семирамида, у ног которой все должно преклоняться, а между тем…

— Что ж?

— Беда, если полюбит какого-нибудь красавца с такою же горячей головой, с таким же пылким сердцем, как у нее, и оба бросятся в омут приключений.

Сурмин успел хорошо узнать Левкоеву, знал, что злословие — ее пятая стихия, но, заинтересованный разговором о Ранеевых и своею ревностью, невольно слушал ее с видимым участием.

— Она так рассудительна, — заметил он, — что, конечно, не полюбит сорванца.

— Кто знает, может быть и полюбила. Говорю это из сожаления, из желания этой превосходной девушке, тут же и вам добра.

Сурмин благодарил кивком головы.

— Молю Бога, чтоб она избавилась от злого навождения. Сказала бы больше, да боюсь, не пришли бы мои слова к привычке чесать язык насчет ближних. Я так люблю, так предана этому семейству, оно же так много пострадало в жизни своей. Считаю за смертный грех прибавить к его горю новое.

— Верю вам, и я люблю, уважаю много это семейство и не потерпел бы злословия насчет кого-либо из членов его. Убежден, что Лизавета Михайловна чиста, как золото без лигатуры…

— О! и я за это ручаюсь сама. Но искушения ежедневных сближений с красивым, пылким, умным молодым человеком… К тому ж кузен, хоть и седьмая вода на киселе… родственные отношения, под прикрытием которых говорится многое, чего не дозволено постороннему, высказываются тайны сердечные красноречиво, с жаром… ныне, завтра, месяцы… И металл поддается. Сердце — не камень. Лизавета Михайловна в поре разгара страстей, кипучая натура… И вы не удивитесь, если они оба потеряли головы.

— Однако ж, я думаю, — сказал Сурмин не без тревожного чувства, — что у нее достаточно много благоразумия, довольно любви к отцу, чтобы не впасть в искушение, вопреки воле его, питать надежду в сердце того, кто…

— По национальности своей неприязнен к России, скажете вы.

— Да, покинуть отца, который вдали от сына видит в ней свое единственное утешение и опору, да это святотатство, на которое способна только безумная женщина.

— Конечно, до этого дело не дошло. Отец может умереть… Чем бес не шутит! Помните Елизаветин день, помните сцену, когда Владислав вошел, как демон (я заметила, что он был немного выпивши).

— Уж будто и это!

— Глаз мой верен. Да, если б не вино, не стал бы городить такой вздор, особенно к концу вашего спора. Сравнивая свою судьбу со счастливой жизнью вашего адвоката, он высказал перед нами тайну своего сердца. Заметили ли, как Лизавета Михайловна при появлении его сделалась белее скатерти на чайном столе? Рука ее задрожала так, что, я думала, чайник выпадет и произойдет какой-нибудь скандал. Видели ли вы все это?

— Признаюсь, я был занят приходом нового лица, меня интересовавшего, и ничего не заметил. Впрочем, это все догадки без доказательств, может быть, и мираж вашего подозрительного, лукавого характера. Вы могли видеть признаки страсти в том, в чем другие видели одну случайную тревогу души. Не забудьте, Владислав бывший друг дома, родственник их, еще прежде Елизаветина дня он оскорбил отца и следственно дочь безрассудным разговором о польской национальности в Белоруссии, давно не был у них и вдруг нежданно-негаданно явился именно в день ее ангела.

— Хорошо бы, если б это так было. Но я могу сказать еще более, могу сказать то, что видела собственными глазами. Уж не негодование за оскорбление патриотического чувства, а доказательство истинной любви…

— Любопытно, однако ж, знать, что вы видели, хоть для того, чтобы посмеяться.

— Если вы уважаете эту девушку, так, конечно, не смех возбудит мой рассказ. Еще оговорку. У меня один сын; каков ни есть, он дорог матери. Отними его, Господи, у меня, если я хоть в одном слове покривлю душою в том, что вам передаю. Слушайте же.

И рассказала Левкоева все, что ей удалось нечаянно увидеть на береговой дорожке Пресненского пруда. Когда же дошла до того, как Владислав целовал у Лизы руку, как она сама поцеловала его и плакала, прощаясь, Сурмин не выдержал и, вспыхнув, спросил:

— И она сама поцеловала? Не обмануло ли вас расстояние?

— Не такое же оно было большое, чтобы глаза мои могли меня обмануть. Впрочем, я уверена, что тайна эта останется между нами.

— Можете не сомневаться. Впрочем, я и тут не вижу ничего особенно предосудительного, ничему не удивляюсь. Конечно, поцелуй, если вы не ошиблись, данный тайно мужчине, — важный, роковой акт любви. Но ведь и то сказать, она прощалась с кузеном… Владислав уезжал далеко, может статься, навсегда… увеличение в этих случаях простительно. Верьте, тайна, переданная мне, хотя она мне ни на что не пригодна, будет зарыта в душе моей, как бы это была тайна моей сестры. Честь девушки — такое сокровище, которого не возвратишь, если оно раз потеряно. Умоляю вас сохранить между нами то, что вы мне передали. В противном случае, вы найдете во мне ожесточенного врага — клянусь вам в том честью своей,

Последние слова сказал Сурмин решительным, строгим голосом.

Разговор более не клеился. Левкоева заметила, что он был смущен, расстроен, да и саму ее тревожил червяк в сердце. Расстались, по-видимому, друзьями, повторив обещание свято хранить тайну, известную только им двоим.

Он проводил ее до дверей, сказав слуге, чтобы не забыл передать ей чай.

— Мерзкая, низкая женщина! — вырвалось у него из груди, когда он воротился в комнату. — Мне казалось, рука моя дотронулась до какой-то гадины, которую стоит только пришибить камнем.

— Сережа! — закричал он, — дай мне умыть руки.

Рассказ Левкоевой, как ни находил Сурмин источник его нечистым, сделал, однако ж, на него сильное впечатление. Порешить какой-нибудь развязкой со своей любовью и поскорее — сделалось для него необходимостью, которую ничто не должно было изменить. Могла бой-баба и прилгать по своему обыкновению, может быть, из чувства мщения за какую-нибудь воображаемую обиду со стороны Ранеевых. Но все-таки, как ни поворачивай это обстоятельство, оно накидывает какую-то тень подозрения на отношения Лизы к Владиславу. Рассудок и сердце велят ему разрубить гордиев узел, так крепко затянувшийся. Лизе, ей одной, без свидетелей, должен он передать откровенно свою душевную тревогу и услышать от нее свой приговор, которым все, еще смутное для него, все неразгаданное должно объясниться. Но как это сделать без свидетелей, в том заключалась трудная задача.

Был конец октября на дворе, в одну ночь выпал частый снег при легком морозце, все утро до полудня сеял он густыми хлопьями. Замелькали сани по улицам. Жители нашего севера так же рады первым признакам зимы, как и появлению первых теплых дней мая. Наша осень со своей слякотью нагоняет хандру, езда по грязи несносна. То ли дело родная матушка-зима! Она подстилает вам ровный, как скатерть, путь, румянит щеки красавицы, сбрасывает несколько лет с плеч старика, все в это время оживляется. Накануне был Сурмин у Ранеевых. Ему сказали, что Тони не так здорова и не должна дня два выходить из комнаты. Он изъявил свое сожаление, но внутренне доволен был, что один человек, и самый важный, не помешает его объяснениям с Лизой. Надо было освободиться от присутствия Михайлы Аполлоныча, и на это составил он свой план.

— Если завтра, — думал Сурмин, — не будет оттепели и путь не испортится, приеду к Ранеевым на ямской тройке и приглашу Лизу прокатиться со мной. Она не из щепетильных барышень и, конечно, не откажется, Михайла Аполлоныч и подавно даст свое согласие.

Сама природа содействовала ему. Он прикатил на лихой тройке с рысаком в корню и завивными на пристяжках в самые сумерки, когда фонари только что зажигались и великолепный фонарь на небе делал свет их ненужным. Все устроилось по его желанию. Лиза с удовольствием согласилась на предложенное ей катанье. Михайла Аполлоныч, видимо, доволен был, что молодой человек, которого он так любил, будет какой-нибудь час наедине с дочерью. Может быть, в этот час разрешатся его надежды. Каждый из них имел свою затаенную мысль, и все они, как-будто нарочно, условились устроить это partie de plaisir.[21] Пролетел ямщик на своих вихрях-конях несколько улиц, так что огни фонарей казались седокам одной лучистой, огненной полосой, и дома быстро двигались мимо них. Лиза, видимо, не боялась такой быстрой езды. Сердце у Сурмина сильно стучало. Возле него сидела та, которая в этот час должна решить его судьбу. Прекрасное лицо ее озарялось матовым светом месяца, черные глаза ее горели необыкновенным огнем. «Если б эта женщина была моя, — думал он, — с каким удовольствием полетел бы я с ней рука в руку, хоть на край света». Но Лиза была не его, и он приступил к цели, им задуманной. Ямщику велено ехать тише, Сурмин говорил с Лизой по-французски, чтобы тот не понял их разговора.

— Я устроил это tête-à-tête с вами, — начал он, — не для пустого удовольствия прокатить вас.

— Я это угадывала, — отвечала Лиза, — и вы видели, как я охотно приняла ваше предложение.

Он стал объяснять ей свои чувства, глубокие, неодолимые, зародившиеся в душе его с первой встречи с ней, говорил, что она должна была их заметить, что мука неизвестности, разделяет ли она эти чувства, сделалась для него невыносимой, и потому умоляет ее решить его судьбу. Все подобные объяснения влюбленных почти на один лад, с некоторыми вариантами. Пламенная речь Сурмина дышала такою любовью, такою преданностью, она изливалась из сердца открытого, благородного. Та, к которой относились его слова, не могла сомневаться в искренности их. Наконец, она отвечала:

— Я ожидала этого объяснения, скажу более, я его желала. Уверены ли вы, что говорит с вами женщина, которой слова так же честны, как и душа ее?

— Уверен так же, как и в том, что есть Бог.

— Что раз сказанное мною не в состоянии изменить никакая власть на земле?

— Убежден в твердости вашего характера и тем более поклоняюсь вам.

— Считаете ли вы меня другом своим, лучшим другом после отца моего?

— Счастлив бы я был, если б мог им называться.

— Дайте же мне вашу руку, друг мой, брат мой.

Сурмин подал ей свою руку, Лиза крепко пожала ее и продолжала:

— Теперь, сбросив с души все, что могло затруднить мои объяснения с вами, скажу вам то, что должна сказать для общего нашего спокойствия. Не хочу вас обманывать. Вы мне раскрыли свое сердце, также честно раскрою вам свое. Я не могла не заметить, что вы ко мне более, чем неравнодушны, что лучшее желание моего отца, хотя он мне прямо не говорил, было бы назвать вас членом нашего семейства. Осуществить это желание было бы для него истинным счастьем. Но я, неблагодарная, безрассудная дочь, готовая пожертвовать ему своею жизнью, не хочу, даже и за цену его счастья, продать свою душу. Я знаю ваши достоинства, знаю, что была бы с вами счастлива, но не могу отдать вам с рукою своей сердца чистого, никого не любившего прежде, сердца, вас достойного. Зачем не явились вы к нам за год прежде! Я была бы ваша. — На глазах Лизы выступили слезы. — Теперь, друг мой, скажу вам то, чего не говорила близнецу моего сердца, Тони, не говорила даже отцу. Таково мое доверие к благородству вашему. Я любила, может быть, еще люблю… Скажу еще более, даже тот, кого я любила, не знает этого вполне. Рассудок, обстоятельства, отец, патриотизм, все было против этого чувства.

— Неужели этот счастливец Владислав?

Лиза ничего не отвечала.

— Но он уж уехал и едва ли не навсегда.

— Я простилась с ним навсегда.

— Если же он враг России?

— И я буду его врагом. Что ж вам и тогда в сердце, которое в другой раз так любить не может, измятом, разбитом, сокрушенном? Я обманула бы вас, если бы отдала вам руку свою, не отдав вам нераздельно любви своей. Хотите ли жену, которая среди ласк ваших будет думать о другом, хоть бы для нее умершем?

— Боже меня сохрани от этого несчастья!

— Видите, какая я странная, безумная, непохожая на других женщин. Оцените мою безграничную доверенность и останемся…

— Друзьями, — договорил Сурмин, глубоко вздохнув. — Я у ног ваших, преданный вам еще более, чем когда-либо. Если постигнет вас какое-либо несчастье… (молю Бога отвратить его от вас), жизнь ваша не усыпана розами… могут быть случаи… обратитесь тогда ко мне, и вы найдете во мне человека, готового пожертвовать вам всем, чем может только располагать.

Так кончилось это объяснение, давно обоими желаемое. Сурмину казалось, что с груди его свалился тяжелый камень: гордиев узел был разрублен, подле него сидела уж сестра его.

Они ехали по площади так называемых «Старых триумфальных ворот».

— В поле, где шире! — закричал Сурмин ямщику, — прокати молодецки.

Замелькали опять перед ними огни фонарей, и пронеслись мимо дома Тверской-Ямской, и отступили от них, как будто в страхе, мифологические гиганты, безмолвные стражи новых триумфальных ворот. Вот они миновали Петровский парк, Разумовское. Снежное поле, и над ними по голубому небесному раздолью плывет полный, назревший месяц. Широко, привольно, словно они одни в мире, дышится так легко.

Ямщик укоротил вожжи, поехал шагом и запел звонким, приятным голосом песню «про ясны очи, про очи девицы-души». Песня его лилась яркой струей, кругом тишина невозмутимая, хотя бы птица встрепенулась. Когда он кончил ее словами: «Ах, очи, очи огневые, вы иссушили молодца», страстно заныла душа певца.

— Не знаешь ли другой, поновее? — спросил Сурмин ямщика.

— Как не знать, ваше сиятельство, — отвечал молодой парень, приподняв немного шапку. — Спою вам первого сорта, выучил меня школьник, что ходит в верситет на Моховую. Стоял нонешним летом в жниво у нас в деревне, сложил для одной зазнобушки писаной, словно барыня, что сидит в санях.

И запел ямщик новую песню с жарким колоритом звуков.

Запахнись скорее, красно-солнышко,

Дальним, темным лесом, частым ельничком

Холодком плесни, роса вечерняя.

Больно истомилась, измоталася,

Целый день с серпом к земле склоняючись.

А придешь как на свиданье, миленький,

Встрепенуся, будто сиза утица,

Что в студеной речке искупалася.

Постелю тебе, дружок, постелюшку

Мягче пуха, пуха лебединого,

Отберу снопы все с василечками.

Расцелую друга в очи ясные

И в уста твои, что слаще сахару,

И забудем, есть ли люди на свете,

Кроме нас с тобою двух, мой яхонтный.

Слышишь, бьет, стучит, как во ржи перепел?

Бьется так в груди моей сердечушко,

Мила друга к ночи поджидаючи.

Тревожное чувство закралось в сердце Лизы, она боялась долее поддаться ему; ее проняла какая-то дрожь, это не могло быть от легкого, едва заметного морозца, она была окутана тепло.

— Пора домой, — тихо проговорила она своему спутнику, — отец будет беспокоиться.

Они поехали домой; когда ж вышли у крыльца домика на Пресне, Лиза сказала ему глубоко-задушевным голосом.

— Благодаря вам, я была более часа счастлива, и этим вам обязана. — Сурмин высадил ее из саней и поцеловал протянутую ему руку, которую уже никогда не мог назвать своею.

«Что ж сказала бы Левкоева, увидев нас в эту минуту», — подумал он.

Отуманенная всем, что испытала в этот вечер, Лиза еще раз поблагодарила его за удовольствие, ей доставленное, и, сказав отцу, что немного устала, удалилась в свою комнату.

Вслед затем простился и молодой человек с Михаилом Аполлоновичем. Ничего не было промолвлено о том, чего ожидал отец, ни слова не было произнесено и в следующие свидания их. Тони скоро выздоровела и посетила свою подругу. Разговорились о санном катанье.

— Выдался же такой прекрасный вечер, — сказала Лиза, — как будто Господь устроил его для нас. Посмотри, какая теперь оттепель и по улицам месиво.

Тони слушала ее с трепетным участием.

— А знаешь ли, душа моя, что в этот вечер Сурмин сделал мне предложение?

Тонкий румянец сбежал с лица Лориной, губы ее побелели.

— Что ж, ты отвечала? — спросила она дрожащим голосом.

— Решительно отказала ему.

— Ему?

Тони произнесла это слово, как будто ее подруга совершила святотатство.

— Да, ему.

— Такому милому, прекрасному человеку! Он имеет все, что может составить счастье женщины.

— Только не мое. Разве не говорила уж тебе, что я-то не могу составить его счастья. Я это ему тоже сказала. Обман в этом случае был бы с моей стороны преступлением. Такой умный, благородный, богатый молодой человек может устроить себе партию получше меня.

— Не о богатстве его речь, а о душевных достоинствах.

— Их оценит другая и отдаст ему вместе с рукою чистое сердце. Моя участь не такова.

— Странное, причудливое существо! — довершила этот разговор Тони.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я