Мать (Горький Максим, 1906)

2

Она собралась к нему на четвертый день после его посещения. Когда телега с двумя ее сундуками выехала из слободки в поле, она, обернувшись назад, вдруг почувствовала, что навсегда бросает место, где прошла темная и тяжелая полоса ее жизни, где началась другая, – полная нового горя и радости, быстро поглощавшая дни.

На земле, черной от копоти, огромным темно-красным пауком раскинулась фабрика, подняв высоко в небо свои трубы. К ней прижимались одноэтажные домики рабочих. Серые, приплюснутые, они толпились тесной кучкой на краю болота и жалобно смотрели друг на друга маленькими тусклыми окнами. Над ними поднималась церковь, тоже темно-красная, под цвет фабрики, колокольня ее была ниже фабричных труб.

Мать, вздохнув, поправила ворот кофты, давивший горло.

– Шагай! – бормотал извозчик, помахивая на лошадь вожжами. Это был кривоногий человек неопределенного возраста, с редкими, выцветшими волосами на лице и голове, с бесцветными глазами. Качаясь с боку на бок, он шел рядом с телегой, и было ясно, что ему все равно, куда идти – направо, налево.

– Шагай! – говорил он бесцветным голосом и смешно выкидывал свои кривые ноги в тяжелых сапогах с присохшей грязью. Мать оглянулась вокруг. В поле было пусто, как в душе…

Уныло качая головой, лошадь тяжело упиралась ногами в глубокий, нагретый солнцем песок, он тихо шуршал. Скрипела плохо смазанная, разбитая телега, и все звуки, вместе с пылью, оставались сзади…

Николай Иванович жил на окраине города, в пустынной улице, в маленьком зеленом флигеле, пристроенном к двухэтажному, распухшему от старости, темному дому. Перед флигелем был густой палисадник, и в окна трех комнат квартиры ласково заглядывали ветви сиреней, акаций, серебряные листья молодых тополей. В комнатах было тихо, чисто, на полу безмолвно дрожали узорчатые тени, по стенам тянулись полки, тесно уставленные книгами, и висели портреты каких-то строгих людей.

– Вам удобно будет здесь? – спросил Николай, вводя мать в небольшую комнату с одним окном в палисадник и другим на двор, густо поросший травой. И в этой комнате все стены тоже были заняты шкафами и полками книг.

– Я бы лучше в кухне! – сказала она. – Кухонька светлая, чистая…

Ей показалось, что он испугался чего-то. А когда он неловко и смущенно стал отговаривать ее и она согласилась, – сразу повеселел.

Все три комнаты полны каким-то особенным воздухом, – дышать было легко и приятно, но голос невольно понижался, не хотелось говорить громко, нарушая мирную задумчивость людей, сосредоточенно смотревших со стен.

– Цветы-то надо полить! – сказала мать, пощупав землю в горшках с цветами на окнах.

– Да, да! – виновато сказал хозяин. – Я, знаете, люблю их, а заниматься некогда…

Наблюдая за ним, она видела, что и в своей уютной квартире Николай тоже ходит осторожно, чужой и далекий всему, что окружает его. Приближал свое лицо вплоть к тому, на что смотрел, и, поправляя очки тонкими пальцами правой руки, прищуривался, прицеливаясь безмолвным вопросом в предмет, интересовавший его. Иногда брал вещь в руки, подносил к лицу и тщательно ощупывал глазами, – казалось, он вошел в комнату вместе с матерью и, как ей, ему все здесь было незнакомо, непривычно. Видя его таким, мать сразу почувствовала себя на месте в этих комнатах. Она ходила за Николаем, замечая, где что стоит, спрашивала о порядке жизни, он отвечал ей виноватым тоном человека, который знает, что он все делает не так, как нужно, а иначе не умеет.

Полив цветы и уложив правильной стопой разбросанные на пианино ноты, она посмотрела на самовар и заметила:

– Надо почистить…

Он провел пальцами по тусклому металлу, поднес палец к носу и серьезно посмотрел на него. Мать ласково усмехнулась.

Когда она легла спать и вспомнила свой день, она удивленно приподняла голову с подушки, оглядываясь. Первый раз за всю жизнь она была в доме у чужого человека, и это не стесняло ее. Она думала о Николае заботливо, чувствовала желание сделать для него все как можно лучше, вложить что-то ласковое, греющее в его жизнь. Ее трогала за сердце неловкость, смешное неумение Николая, его отчужденность от обычного и что-то мудро-детское в светлых глазах. Потом ее мысль упруго остановилась на сыне, и перед нею снова развернулся день Первого мая, весь одетый в новые звуки, окрыленный новым смыслом. И горе этого дня было, как весь он, особенное, – оно не сгибало голову к земле, как тупой, оглушающий удар кулака, оно кололо сердце многими уколами и вызывало в нем тихий гнев, выпрямляя согнутую спину.

«Идут в мире дети», – думала она, прислушиваясь к незнакомым звукам ночной жизни города. Они ползли в открытое окно, шелестя листвой в палисаднике, прилетали издалека усталые, бледные и тихо умирали в комнате.

Рано утром она вычистила самовар, вскипятила его, бесшумно собрала посуду и, сидя в кухне, стала ожидать, когда проснется Николай. Раздался его кашель, и он вошел в дверь, одной рукой держа очки, другой прикрывая горло. Ответив на его приветствие, она унесла самовар в комнату, а он стал умываться, расплескивая на пол воду, роняя мыло, зубную щетку и фыркая на себя.

За чаем Николай рассказывал ей:

– Я занимаюсь в земской управе очень печальной работой – наблюдаю, как разоряются наши крестьяне…

И, улыбаясь виновато, повторил:

– Люди, истощенные голодом, преждевременно ложатся в могилы, дети родятся слабыми, гибнут, как мухи осенью, – мы все это знаем, знаем причины несчастия и, рассматривая их, получаем жалование. А дальше ничего, собственно говоря…

– А вы кто – студент? – спросила она его.

– Нет, я учитель. Отец мой – управляющий заводом в Вятке, а я пошел в учителя. Но в деревне я стал мужикам книжки давать, и меня за это посадили в тюрьму. После тюрьмы – служил приказчиком в книжном магазине, но – вел себя неосторожно и снова попал в тюрьму, потом – в Архангельск выслали. Там у меня тоже вышли неприятности с губернатором, меня заслали на берег Белого моря, в деревушку, где я прожил пять лет.

Его говорок звучал в светлой, залитой солнцем комнате спокойно и ровно. Мать уже много слышала таких историй и никогда не понимала – почему их рассказывают так спокойно, относясь к ним, как к чему-то неизбежному?

– Сестра моя сегодня приедет! – сообщил он.

– Замужняя?

– Вдова. Муж у нее был в Сибирь сослан, но бежал оттуда и умер от чахотки за границей два года тому назад…

– Она моложе вас?

– Старше на шесть лет. Я ей очень многим обязан. Вот вы послушайте, как она играет! Это ее пианино… здесь вообще много ее вещей, мои – книги…

– А она где живет?

– Везде! – ответил он, улыбаясь. – Где есть нужда в смелом человеке, там и она.

– Тоже – в этом деле? – спросила мать.

– Конечно! – сказал он.

Он скоро ушел на службу, а мать задумалась об «этом деле», которое изо дня в день упрямо и спокойно делают люди. И она почувствовала себя перед ними, как перед горою в ночной час.

Около полудня явилась дама в черном платье, высокая и стройная. Когда мать отперла ей дверь, она бросила на пол маленький желтый чемодан и, быстро схватив руку Власовой, спросила:

– Вы Павла Михайловича мама, так?

– Да, – ответила мать, смущенная ее богатым костюмом.

– Я вас такой и представляла себе! Брат писал, что вы будете жить у него! – говорила дама, снимая перед зеркалом шляпу. – Мы с Павлом Михайловичем давно друзья. Он рассказывал мне про вас.

Голос у нее был глуховатый, говорила она медленно, но двигалась сильно и быстро. Большие серые глаза улыбались молодо и ясно, а на висках уже сияли тонкие лучистые морщинки, и над маленькими раковинами ушей серебристо блестели седые волосы.

– Есть хочу! – заявила она. – Теперь бы чашку кофе выпить…

– Сейчас я сварю! – отозвалась мать и, доставая кофейный прибор из шкафа, тихонько спросила: – А разве Паша говорил обо мне?

– Много…

Она вынула маленький кожаный портсигар, закурила папиросу и, расхаживая по комнате, спрашивала:

– Вы сильно боитесь за него?

Наблюдая, как дрожат синие языки огня спиртовой лампы под кофейником, мать улыбалась. Ее смущение перед дамой исчезло в глубине радости.

«Так он обо мне рассказывает, хороший мой!» – думала она, а сама медленно говорила: – Конечно, – нелегко, но раньше было бы хуже, – теперь я знаю – не один он…

И, глядя в лицо женщины, спросила ее:

– А как ваше имя?

– Софья! – ответила та.

Мать зорко присматривалась к ней. В этой женщине было что-то размашистое, слишком бойкое и торопливое.

Быстро прихлебывая кофе, она уверенно говорила:

– Главное, чтобы все они недолго сидели в тюрьме, скорее бы осудили их! А как только сошлют – мы сейчас же устроим Павлу Михайловичу побег, – он необходим здесь.

Мать недоверчиво взглянула на Софью, а та, поискав глазами, куда бы бросить окурок папиросы, сунула его в землю цветочной банки.

– Портятся от этого цветы! – машинально заметила мать.

– Извините! – сказала Софья. – Николай тоже всегда говорит мне это! – И, вынув из банки окурок, она выбросила его за окно.

Мать смущенно взглянула в лицо ей и виновато проговорила:

– Вы извините меня! Я это так сказала, не подумав. Разве я могу учить вас?

– А почему и не учить, если я неряха? – отозвалась Софья, пожав плечами. – Готов кофе? Спасибо! А почему одна чашка? Вы не будете пить?

И вдруг, взяв мать за плечи, привлекая к себе и заглядывая в глаза, она удивленно спросила:

– Неужели вы стесняетесь?

Мать, улыбаясь, ответила:

– Только что я вам насчет окурка сказала, а вы меня спрашиваете – не стесняюсь ли!

И, не скрывая своего удивления, она заговорила, как бы спрашивая:

– Вчера к вам приехала, а веду себя как дома, ничего не боюсь, говорю что хочу…

– Так и нужно! – воскликнула Софья.

– У меня голова кружится, и как будто я – сама себе чужая, – продолжала мать. – Бывало – ходишь, ходишь около человека прежде чем что-нибудь скажешь ему от души, а теперь – всегда душа открыта, и сразу говоришь такое, чего раньше не подумала бы…

Софья снова закурила папиросу, ласково и молча освещая лицо матери своими серыми глазами.

– Вы говорите – побег устроить? Ну, а как же он жить будет – беглый? – поставила мать волновавший ее вопрос.

– Это пустяки! – ответила Софья, наливая себе еще кофе. – Будет жить, как живут десятки бежавших… Я вот только что встретила и проводила одного, – тоже очень ценный человек, – был сослан на пять лет, а прожил в ссылке три с половиной месяца…

Мать пристально посмотрела на нее, улыбнулась и, качая головой, тихо сказала:

– Нет, видно, смял меня этот день, Первое мая! Неловко мне как-то, и точно по двум дорогам сразу я иду: то мне кажется, что все понимаю, а вдруг как в туман попала. Вот теперь вы, – смотрю на вас – барыня, – занимаетесь этим делом… Пашу знаете – и цените его, спасибо вам…

– Ну, уж это вам спасибо! – засмеялась Софья.

– Что – я? Не я его этому научила! – вздохнув, сказала мать.

Софья положила окурок на блюдце своей чашки, тряхнула головой, ее золотистые волосы рассыпались густыми прядями по спине, и она ушла, сказав:

– Ну, мне пора снять с себя все это великолепие…

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я