Людоедка (Гейнце Н. Э., 1898)

XIV

«Правда божеская»

— И как это вы тут, умники-разумники, ничего про такие дела не слыхивали… — начала снова императрица после довольно продолжительной паузы. — Или вас это не занимало? По стопам Бирона, по стопам Эрнеста Карловича шли… Что-де нам Россия… Провались она хотя в тар-тарары?.. Было бы нам хорошо…

— Ваше величество… — сконфуженно начал Панин.

— Не о тебе речь, Никита Иванович, про других прочих… Ты в иноземных государствах пребывал, в Дании, в Швеции, потом при Павлуше состоять начал, его мне блюдешь… Другие, другие… — как-то даже выкрикнула Екатерина… Или — может сами такими же делами занимались, тоже как с собаками со своими крепостными людьми обращались… и обращаются… Так пусть это позабудут… Жестокость, криводушие и лихоимство надо теперь оставить… Я не потерплю… Без пахатника нет и бархатника… Пусть зарубят это себе на носу.

Голос императрицы все возвышался и возвышался. Обеспокоенные волнением своей хозяйки, две собачки, лежавшие у ее ног на особых тюфячках, подняли головы и стали лаять, Екатерина взяла со стола бисквиты и дала их своим любимцам. Никита Иванович заметил, что на глазах государыни блестели слезы. До того она была взволнована.

— Необходимо этому положить конец… — сказал растроганным голосом Панин.

— Чему это, Никита Иванович?

— Произволу помещиков…

Екатерина задумалась и после некоторого молчания произнесла твердым голосом:

— Так и будет…

Никита Иванович смотрел на государыню с восторженным обожанием. Она, между прочим, продолжала:

— Положу конец тиранству и научу тех, кому это неизвестно, что и крепостные люди — тоже люди… Пусть знают, что кнут не на потеху гнут: бей за дело, да умело, а кто из кнута забаву делает, то он ведь об двух концах… Хорошо и для мужика, пригодится и для барина…

Императрица снова умолкла, поникнув головою. И Никита Иванович Панин, и Костя, казалось, малейшим движением боялись нарушить царившую в комнате тишину.

— Но что же делать, как поступить с этою тиранкой, с Салтычихой?.. — вдруг в упор спросила Панина государыня.

— Судить! — твердо и быстро ответил он.

— Именно, судить, публично, всенародно… — медленно заговорила Екатерина. — Да будет всем знамо и ведомо, что царствование наше мы открываем правдой, и правда будет наша первая мать и первая наша защитница…

— Аминь! — как-то невольно сорвалось с языка Никиты Ивановича.

— Именно, «аминь», — заметила государыня.

Панин, между тем, внутренне обеспокоился: неужели так-таки и решится государыня предать суду всенародно московскую помещицу? Не взволнуется ли дворянство? Для начала оно бы не следовало, соблазн велик…

— Итак, судить, — повторила государыня, милостиво отпуская Панина и Костю.

— Судить! — снова твердо, несмотря на появившиеся в его уме опасения, повторил Никита Иванович.

Вступление на престол императрицы Екатерины застало Дарью Николаевну в Троицком. Она получила об этом обстоятельное известие, так как у нее и в Петербурге были люди, интересовавшиеся ее громадным состоянием. В письме предупреждали об осторожности в поступках, так как окружающие новую императрицу люди на все-де смотрят иначе, и то, что сходило с рук при Елизавете Петровне, теперь не сойдет.

«Жадны уж очень, загребисты сии новые охальники», — говорилось в письме, присланном с нарочным.

«Ишь, стращают, — думала Салтыкова. — Баба — по-бабьему и править будет… Чего бояться…»

Но все же, зная, что против нее есть двое живых и значительных свидетелей, Костя и Маша, Дарья Николаевна приняла меры.

«Волчья погребица» была уничтожена, а скалка, рубель, поленья и костыль заменены розгами, и то пускавшимися в ход изредка.

Крестьяне и дворовые недоумевали и объясняли эту милость Салтычихи ее болезнью.

— Устала барыня хлестать, самой занедужилось…

Но перемена в обращении с крепостными и дворовыми не помогла. Слишком много было загублено ею душ, слишком много было пролито крови, чтобы последняя не вопияла к небу о правосудии.

Грозным судьей над «великой злодейкой» Господь избрал великую царицу — Екатерину. Императрица, раз на что-нибудь решившаяся, тотчас же приступала к делу.

По случаю предстоящего коронования, она отправила в Москву для приготовления к торжеству недавнего цальмейстера гвардейской артиллерии, а тогда уже графа римской империи — Григория Григорьевича Орлова. Этот «орел Екатерининского века» был человеком чрезвычайно «своеобычным», как тогда называли «оригиналов».

«Своеобычность» Григория Григорьевича проявлялась во всем и всегда. Добиться с ним свидания не могли подчас по целым месяцам высокопоставленные лица, а с каким-нибудь стариком-нищим или старухой-богомолкой он беседовал по целым часам. С простым народом он умел обращаться и часто переряженным ходил по городу, заходя в герберги, австерии и трактиры, затевал драку, любил побить кого-нибудь и даже самому быть побитым. Эту склонность толкаться между простым народом знала Екатерина за своим любимцем и не замедлила ею воспользоваться.

Отпуская его в Москву, она сообщила ему известия, полученные ею от Бестужева и рассказ Рачинского, вручила ему письмо Алексея Петровича, заключавшее в себе показания Марьи Осиповны Олениной, а также скрепленные подписью Константина Николаевича показания Рачинского, записанные со слов последнего Паниным.

— Поразузнай тайно в Москве, в народе, что говорят об этом изверге человеческого рода, и если все, что рассказывают эти двое несчастных подтвердится хоть малость, вели произвести следствие. Я им верю, а тебе я доверяю…

Орлов поклонился.

— Поразузнаю, государыня!..

— Исподволь, потихонько, — не то раскопаешь болото-то, кваканья не оберешься. Царьки тоже…

По прибытии в Москву, граф поместился в новопостроенных палатах своих на Шаболовке, совершенно глухой и пустынной местности, сделавшейся немедленно центром, куда стремилась вся московская знать. В ожидании коронации, граф вел рассеянную, веселую жизнь. Дом его был открыт для званых и незваных, и хлебосольство графа скоро вошло в пословицу.

Не забыт был и любезный сердцу графа Григория Григорьевича простой или, как тогда называли, «подлый» народ. На дворе графа были устроены громадные навесы и под ними столы со скамейками, куда народ пускался поочередно, сохраняя образцовый порядок, что было одним из первых условий дарового, сытного угощения, иначе нарушителя ожидало другого рода угощение — тоже даровое и тоже сытное, но только на графской конюшне и не из рук повара, а от руки кучера.

Веселая и казалось праздная жизнь не мешала графу исполнять повеление своей государыни. Он повидался с Бестужевым и «власть имущей в Москве особой», получил от них обоих подтверждение истины рассказов Кости и Маши о деяниях Дарьи Николаевны Салтыковой, прислушался к народному в Москве о ней говору и обо всем подробно донес императрице. Вскоре был получен ответ: «нарядить тайное следствие».

Дело было поручено обер-полицеймейстерской канцелярии, и Григорий Григорьевич Орлов сам лично сказал московскому обер-полицеймейстеру:

— Смотрите, чтобы следствие велось без проволочек и без отговорок, и чтобы к приезду государыни все было кончено.

— Постараюсь, ваше сиятельство, — отвечал обер-полицеймейстер.

— Старания мало, надо сделать.

Этого было достаточно, чтобы дело повели энергично. О милости и строгости государыни ходили тогда в Москве целые легенды.

Через несколько дней Дарья Николаевна Салтыкова, находившаяся в Троицком, была арестована. Рассказывали, что «грозная помещица» оказала сопротивление. Она билась как тигрица в руках полицейских, кусалась, царапалась и, когда была привезена в Москву, чуть не ударила по лицу обер-полицеймейстера. Последний счел своим долгом сообщить обо всем этом графу Орлову. Тот приказал не церемониться с арестанткой.

— Птица не велика — дочь сержанта! — заметил он.

Тогда Дарью Николаевну связали по рукам и ногам и припрятали так, что ей был виден только клочок неба да четыре стены ее каземата. Она кричала, ругалась, но в конце-концов смирилась. Тайное следствие раскрыло такие ужасающие подробности совершенных этой «женщиной-зверем» злодеяний, что граф Григорий Григорьевич снова счел необходимым донести об этом императрице.

Вместе с разговором о близком приезде императрицы пошли по Москве разговоры и об аресте Салтыковой.

— Попалась-таки… Достукалась, — говорили в народе.

Помещики и помещицы были поражены арестом Дарьи Николаевны за такое, по их мнению, пустое дело, «как отеческая расправа с дворовыми».

— Новая метла метет, — таинственно перешептывались они, и ждали, что будет далее.

Родственники по мужу Салтыковой взволновались. Несмываемое пятно, по их мнению, налагало на их фамилию это следствие. Они собрались на семейный совет и выбрали уполномоченного, который явился к «власти имущей в Москве особе».

— Ваше превосходительство, что же это такое?.. Спасите нашу честь, — вошел он в кабинет «особы» по особому приглашению.

— Что такое?

— Как что такое? Вы, ваше превосходительство, сами наградили нас такой родственницей, и теперь вся Москва, из конца в конец, позорит наше честное имя.

— Я человек, и как человеку, мне свойственно ошибаться, — возразила «особа». Я, действительно, ошибся, но потом я сам же и прозрел… Дело начато по моему донесению ее величеству, — прихвастнула «особа».

— Но разрешите замять, мы готовы на всякие жертвы…

— Не тем пахнет…

— А чем же?..

— Правдой Божеской… Удивлены?

— Поражен!..

— Еще более поразитесь…

— Чем же еще?

— Увидите…

— Скажите, сделайте милость…

— Дарью Николаевну вашу осудят и… казнят… — почти шепотом произнесла последнее слово «особа».

— Да ну ее… Пусть хоть три раза казнят, нам мало горя… Но позор, который ложится на нас всех…

— Но какой же позор? Она не вашего рода… Она Иванова…

— Она вошла в наш род… носит нашу фамилию и эту фамилию теперь треплет своим поганым языком всякий подлый подьячий…

«Особа» сдвинула брови.

— У матушки-царицы все равны… — холодно заметила она, — а тем паче те, кои ей служат… Подлыми она не называет своих верноподданных… Подлые перед ней те, кто подло поступают! Тех постигает кара неумолимого закона.

Тем окончилось это неудачное ходатайство.

На втором семейном совете, состоявшемся после этой беседы с «власть имущей особой», все Салтыковы единогласно решили «дело» не оставлять и, по крайней мере, добиться того, чтобы оно тянулось как можно дольше. Может-де все и позамнется, позабудется и, во всяком случае, с течением времени потеряет свой острый характер. Далее решено было: на дело не жалеть денег и добиваться своего всеми дозволенными и недозволенными путями. Последствия показали, что родственники Салтыковой отчасти своего добились. Не добились лишь полного прекращения дела. Слишком, повторяем, было много пролито человеческой крови, вопиявшей к земному и небесному правосудию.

Дарья Николаевна была, однако, выпущена из-под ареста и жила в своем доме на Лубянке. При ней оставлено было пять человек домашней прислуги — женщин, взятых из дальних ее деревень. Никаких дел по своим имениям она уже не ведала. Все было взято под строгую опеку, и она получала из доходов лишь столько, сколько необходимо было для ее безбедного существования.

Следствие продолжалось вестись тайно, но Салтыкова, конечно, понимала, что дело ведется серьезно, и что пощады ей ожидать нечего, и странное дело, эта грозная будущность, эта предстоящая ей расплата за прошлое, очень мало интересовали ее. Она мучилась и страдала по другой причине. Господствующей в ее голове мыслью, почти пунктом ее помешательства была месть «мерзавке Машке», как называла она Марью Осиповну Оленину.

Дарья Николаевна знала, что несчастная девушка нашла себе приют в Новодевичьем монастыре, где охраняется самой игуменьей матерью Досифеей. Салтычиха не ошиблась, что все ее дело загорелось из-за расправы с Машей, в которой, видимо, приняли участие важные лица и довели об этом до сведения императрицы.

Она несколько раз появлялась в церкви Новодевичьего монастыря, но Маша, стоявшая на клиросе, даже не видела роковую для нее женщину.

После службы, послушница игуменьи провожала ее в келью, причем сама мать Досифея наблюдала за исполнением этого ее приказания.

Дарье Николаевне не удалось таким образом даже окинуть свою бывшую воспитанницу злобным взглядом. Маша ходила всегда низко опустив голову.

О судьбе Кости Салтыкова тоже получила известие из Петербурга. Он жил у Панина и должен был скоро вступить во владение своим громадным состоянием.

Салтыкова сознавала, что и он, вероятно, порассказал многое в Петербурге такого, что поставило на ноги всю московскую администрацию по ее делу, но странная вещь — против него у ней не было такой злобы, как против «разлучницы» ее, Дарьи Николаевны, с ним, которой она считала Машу.

Ненависть и злоба кипели в сердце, теперь уже смирившейся в ожидании решения ее участи, этой «женщины-зверя», и вместо того, чтобы думать о том, как бы выпутаться из производившегося над ней следствия, она обдумывала лишь свой план: план мести Маше…

Оглавление

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я