Герой конца века
1896
XX
В мазасе
Увидев, что писать разрешено, Николай Герасимович немедленно написал Мадлен длинное письмо, в котором утешал ее и просил не горевать и не унывать, сообщил ей также о тюремных порядках и днях свиданий, прося ее скорей побывать у него и привезти ему все необходимое.
Написав это письмо, он просил послать его тотчас же с комиссионером, что и было исполнено.
Тяжело и грустно было сидеть Савину в камере, зная при этом, что он страдает не один и что есть другое любящее его существо, которое страдает и мучается еще более, чем он.
«Горе Мадлен должно быть ужасно», — думал он.
Он знал, как сильно и искренно она любит его и что разлука с ним для нее страшное страдание. Он даже боялся за нее, зная ее впечатлительную натуру.
Вот почему в своем письме он всячески умолял ее успокоиться и надеяться на его скорое освобождение.
Вечером он был обрадован получением коротенькой записки от Мадлен, которую ему принес комиссионер, носивший ей письмо. Она уведомляла его, что будет непременно на следующий день, просила не унывать и стойко переносить несчастие. Бесчисленное число раз перечитал он эти строки и перецеловал подпись той, которую любил больше всего на свете.
С каким нетерпением стал он ждать следующего дня, считая часы и минуты, казавшиеся ему нескончаемыми. Наконец столь ожидаемая минута настала.
Дверь камеры Савина отворилась, и надзиратель пришел его звать на свидание.
Сердце его забилось, и он с неописанной радостью бросился к выходу.
Свиданья в Мазасе происходили в специально устроенном помещении.
Это целый ряд перегородок в виде чуланов, в полтора аршина ширины и три аршина длины. В каждом таком отделении два входа — один из тюрьмы, откуда впускают заключенного, а другой из прихожей, в который впускается посетитель.
Посредине каждого чуланчика железная частая решетка, так что заключенный с его посетителем разделены и могут только говорить через нее в продолжение назначенного времени.
В таком-то помещении Николай Герасимович должен был видеть Мадлен.
Как ни радостно было это свидание, но оно было тягостно при подобной обстановке.
Молодая женщина, войдя в эту ужасную клетку и увидев любимого человека за решеткой, разрыдалась.
Как ни крепился Савин, как ни хотел показать свое душевное спокойствие, но при виде ее слез не мог удержаться и сам заплакал.
Два любящих молодых существа рыдали по обе стороны неумолимой решетки.
Первым пришел в себя Савин.
Отерев слезы, он передал Мадлен все, что было ему известно о его положении из слов следственного судьи и просил ее съездить к прокурору республики похлопотать о его освобождении под залог, а также прислать ему хорошего адвоката, который, конечно, скорее найдет способ его освободить.
Мадлен обещала все исполнить и со своей стороны, сквозь слезы передала ему, что его арест наделал в Париже много шуму, что все газеты полны рассказами о случившемся с разными прикрасами и вариациями. Особенно республиканские и радикальные, которые возмущаются его поступками с сержантом и комиссаром и еще более его поведением в бюро. Они требуют строгой кары и примерного наказания, прибавляя, что надо наконец обуздать этих разных диких князей, бояр и пашей, приезжающих в Париж из своих варварских стран и не умеющих себя держать в цивилизованной свободной стране.
Она также сказала, что многие из кредиторов Савина являлись к ней с требованием уплаты по счетам и векселям, угрожая судом.
Необходимые для Николая Герасимовича вещи она привезла и передала в контору, а также сговорилась с хозяином ресторана «Aux acacias», находившегося напротив Мазаса, относительно стола и вина.
Он взялся ему все доставлять и с сегодняшнего дня пришлет вкусный обед и хорошую бутылку Марго с комиссионером Франсуа, который ежедневно будет ему служить.
Но роковая четверть часа прошла, не дав им наговориться.
Савину пришлось расстаться с Мадлен на два дня и ждать опять с нетерпением минутного свидания.
На следующий день Николая Герасимовича посетил господищ де Моньян, один из знаменитых парижских адвокатов.
Он приехал к нему по просьбе Мадлен.
Это был человек лет сорока, высокий, немного сутуловатый брюнет, с небольшой черной бородой и умным, симпатичным лицом. Савин подробно рассказал ему о случившемся с ним, также о допросе и разговоре с господином Гильо.
— Об этом я уже читал в нескольких газетах, — заметил де Моньян, — пощипывая свою бороду, — там все было подробно описано и по обыкновению даже с прикрасами… дело это само по себе не представляет особой важности, высшее наказание, к которому вас может приговорить суд исправительной полиции, это трехмесячное тюремное заключение, но есть надежда выйти с небольшим наказанием, доказав, что полицейский комиссар сам был виноват, раздражив вас своею грубостью и оскорблением России.
— Но нельзя ли похлопотать, чтобы меня выпустили пока до суда из этой клетки?
— Это, — вздохнул адвокат, — не буду вас даже обнадеживать, очень трудно, почти невозможно. С иностранцами всегда поступают строже, чем с французами; против них принимается всегда высшая мера пресечения, так как французское правосудие ничем не гарантировано в случае, если обвиняемый скроется и уедет за границу… Кроме того, я хорошо знаю господина Гильо, он человек строгий, характерный и, придя раз к какому-нибудь решению, он его не изменит, так что до получения справок из России нечего и надеяться на освобождение.
Николай Герасимович печально поник головой.
— Я, впрочем, съезжу и к следственному судье, и к прокурору республики, похлопочу, но предупреждаю, что из этого едва ли что выйдет… — утешил адвокат клиента.
— Навестите, пожалуйста, m-lle де Межен, успокойте ее.
— Это я сделаю с величайшим удовольствием.
Затем они условились в гонораре.
Граф де Моньян взял с Савина тысячу франков тотчас же и еще тысячу, если он его вполне оправдает.
Николай Герасимович дал ему записку к директору тюрьмы, в которой просил его выдать тысячу франков защитнику из лежащих в конторе его денег. Прощаясь, адвокат обещал его навещать и сделать все, что будет возможно.
Дни шли за днями, дни скучные, однообразные и томительные.
Единственною отрадою Савина были посещения Мадлен, которая не пропускала ни одного дня из назначенных для свидания и приезжала с другого конца Парижа проведать его и побыть с ним хотя несколько минут.
Ранее мы говорили, что Николай Герасимович надеялся на «отечественные порядки» в том смысле, что о деле, производящемся о нем в калужском окружном суде по обвинению его в поджоге, не знают в Петербурге, откуда затребованы были справки парижским следственным судьей.
Надежда эта, увы, не оправдалась.
Пришедшие справки были для него роковыми.
В них с точностью были прописаны не только все его проступки в Петербурге, за которые он даже подвергался административной высылке из столицы, но и то, что он находится под следствием по обвинению в тяжком уголовном преступлении — поджог своего собственнного дома, и, кроме того, получено официальное требование русского правительства о выдаче отставного корнета Николая Герасимовича Савина, как бежавшего от русского правосудия. Французское правительство ответило согласием на это требование, но после суда и отбытия наказания Савиным, если он будет осужден. Весть о требовании России выдачи Савина и об основаниях этого требования дошла до Мадлен из газет, которые с быстротою молнии разнесли ее по Парижу. Они, конечно, не преминули исказить факты.
Некоторые газеты рассказывали, что Савин — известный «нигилист» и что поджог им своего дома имеет политическую подкладку.
На этом основании некоторые радикальные органы защищали Николая Герасимовича и говорили, что французское правительство не имеет права выдавать его России, так как политические преступники пользуются протекторатом Франции.
Все это, прерывая рыданиями, рассказала Николаю Герасимовичу Мадлен и не могла утешиться, несмотря на то, что Савин старался убедить ее, что его обвинение в России — недоразумение, что он не думал поджигать свой дом, что он только был в ночь пожара в своем имении.
Она не понимала его и была неутешна.
— Скажи мне лучше правду, одну правду, умоляю тебя… — говорила она.
— Но я же говорю тебе правду, клянусь тебе!.. — тщетно старался уверить ее Савин. Она только качала головой и продолжала плакать.