Время шестидесятых годов прошлого века в восприятии современников, с их надеждами, тяготами и несчастьями. Выпускник университета, работающий в министерстве, мучительно переживает неразделенную любовь к жене, жалеет сослуживцев, прозябающих в запертом пространстве Системы. Спасается в кругу литературных приятелей-"шестидесятников", живущих новыми тенденциями в искусстве. И только с маленькой дочкой может дышать свободно. Но вскоре приходит настоящая трагедия.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Родом из шестидесятых предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
3
Отторгнутый от всего мира, я забрел в редакцию журнала «Книжное обозрение". Там, в редакции, со стенами исписанными автографами великих писателей и не очень, болтали мои приятели, в основном еще с университетской скамьи.
Всегда занятый, углубленный в бумаги, главный редактор Костя Графов, от него отдавало спиртным, как будто это его запах от природы.
Нечаянно выдающий остроты Юра Ловчев, обаятельно юркий, и смирный интеллигентный Гена Чемоданов, оба из журнала"Молодая гвардия".
Толстый крепкий Матюнин — из ЦК ВЛКСМ.
Степенный маленький Коля Кутьков, поэт, с томом Николая Клюева подмышкой, издавший тонкую книжку стихов.
Литературный критик колченогий Толя Квитко, которого звали Байроном.
Худой и высокий Разумовский, или Батя, со староватым лицом и хищным носом, из презрения к Системе работающий в котельной.
Жизнь активна до безобразия даже при тотальном подавлении. Откуда-то прорастает новая свободная литература и искусство в среде безликих партийных журналов и газет. Тогда собирались кружки инакомыслящих, литераторов, художников-авангардистов, — на квартирах, в подвалах и на чердаках… Их гоняли, арестовывали, выдворяли за границу.
Наш круг собирался в журнальчике, не выделявшемся среди других государственных изданий. Меня тянуло туда, из мучительной потребности вырваться из неразделенной любви.
Менее пуганые, чем старшие, мы были дети"оттепели", жили ее поэзией, запрещенной литературой, в том числе диссидентов-зэков, доходящей до нас в «самиздате». Думаю, что на нас сильно повлиял первый полет Гагарина в космос. Вспомнил, как мы с приятелями, еще студентами, в людской реке вдоль всего Ленинского проспекта встречали весь в цветах кортеж, где ослепительно улыбался Гагарин. Голос Левитана на всю Красную площадь, многократное"ура!", разноцветные плакаты:"Космос — наш!"Нездешняя чистота московского воздуха и растворенная в нем человеческая радость, как писали газеты. Невозможно было узнать раньше брюзжавших людей. Грубые лица работяг тянулись к ослепительно улыбающемуся лицу с таким восхищенным вниманием, какого не предполагали в себе раньше. Объятия, поцелуи песни, водовороты плясок. Солидные люди на крышах, на деревьях. Кто-то с цветами продрался сквозь толпу и вручил их Гагарину (сейчас нельзя этого представить, снайпер снял бы в мгновение ока).
Толя Квитко со слезами на глазах клялся:"Пока не увижу Юру, не уйду!"Батя нес изготовленный им самим плакат:"Радость какой измерить меркой? Завидуй, Америка!", и под маркой всеобщей радости целовал какую-то красавицу взасос.
Программы телевидения полетели к черту, ТВ, как пьяное, перешло к чистой импровизации — такого еще никто не видел, и больше не увидит.
К глазам подкатывали слезы. Казалось, стала доступна вся вселенная, и мы быстро освоим ее!..
Но, странно, быстро привыкли. Когда позже наша ракета облетела Луну, рабочий автозавода добродушно сказал:"Летит? Ну и х… с ней, пусть летит". Это не касалось его жизненных интересов. Но в нас полет первого космонавта осветил будущее каким-то безграничным лучом света.
____
Заканчивалась оттепель, поднявшая волну «шестидесятников». Литературная жизнь снова вошла в привычное русло, дневала и ночевала на всесоюзных ударных стройках. Газеты писали: «Самое лучшее, что есть в человеке — радость творческого труда… когда видишь прокладывающего борозду — этот человек прекрасен». Воинственно отмечали подошедшее 50-летие советской армии и ВМС, по-ницшеански вознося солдата-сверхчеловека. Поэты-романтики оставляли «автографы комсомола на планете» — на фестивале молодежи.
Во мне не возникало такого чувства. Откуда они выжимают источник вдохновения? Из героизма на прошедшей войне? Но это другой источник — войны, а не мирного времени. Это надо же уметь перебрать в душе все постоянно употребляемые струны и найти струну, замаскированную под свежую и новую!
Мы тогда не спорили — можно ли жить и работать в нынешней структуре власти и быть честным, или нельзя обустраивать тюрьму. Вопрос так не стоял, ибо деваться из земной юдоли можно было только на тот свет. Все жили в тюрьме и обустраивались в ней. Это было во все времена. Если бы не выходили из любого положения, человечество бы не развивалось.
Раньше я не находил никого, родственного духу, кроме, конечно, умерших классиков XIX века, и диссидентов, изумляющих совсем другим взглядом на нашу жизнь. Но сейчас открылось, что я нашел живых близких людей, и почему-то среди них становился расслабленным, благодушным, наслаждаясь их дерзкой независимостью. Мой романтизм, раненный ужасной реальностью, был и у них. От этой жуткой реальности мы хотели улететь.
____
Юра своим подбирающимся к собеседнику говорком рассказывал о кружке заговорщиков в университете. Его приятель в 53-м поступил на филфак, в 57-м поперли. Он был в кружке, которым руководил один профессорский сын Колька. Устав был, программа. Узнали: Колька в КГБ имеет кого-то, и у него признали расстройство головы. Два месяца в Матросской Тишине, и снова в университет. Другой главарь — три года отсидел.
— Что там, Ницше читали? Шопенгауэра? — загоготал Батя. — Может, еще биографию Евтушенко?
— Нет,"Доктора Живаго".
Гена Чемоданов спросил:
— Это карманную книжку, изданную там без реквизитов издательства?
— Нет, отпечатанную на машинке, на папиросной бумаге.
Поносили руководство родного университета.
— Страшный маразм! Консерваторы. Вот был профессор Бонди — это да.
— Услышишь Бонди, станешь на всю жизнь бондитом! — ржал Батя. Колченогий Байрон кричал:
— Милославский? Подонок! Все лез в секретари комсомольской организации, и никто его не заблокировал.
— А помните всегда споривших правоверных доцентов Ухова и Нахова? — влезал Батя. — Нахов Ухову сказал, Ухов Нахова послал.
Вспоминали о протестах в мире. Костя восхищался Антониони, коего интервьюировал ловкий, могущий пройти между капель Генрих Боровик. Тот делает фильм о молодом протестующем поколении американцев. «У них протест глубже, чем у англичан, но — нет отчаяния».
Ощущение, что мои приятели тоже не выносят застой, в какой-то мере облегчало мою безысходность.
Правда, они тоже не знали, что хотят найти.
Как обычно, спорили о литературе.
Толстый Матюнин авторитетно высказывался:
— Чехов крыл Тургенева за"Отцов и детей", а сам своего фон Корена оттуда взял. Сейчас уже ясно видно, в чем нетипичен Базаров, где авторская выдумка не обобщает. Тургенев хотел показать новое мироощущение, сам сомневаясь — нужна ли поэзия, Пушкин, любование природой. Сейчас уже знают, кто такие рационалисты.
— А вот Лев Толстой оценил женщин Тургенева, — возмутился я. — Таких не было в жизни, но они стали после его романов.
Гена Чемоданов имел свою точку зрения:
— Блок в 31 год понял, что надо выходить из туманов в реальность. Улетая в утопию, снимающую стресс, романтики могут тянуть реальность к свету, но и уйти в мистику Золотого тысячелетнего царства, вплоть до фашистского Третьего рейха. Философ Мамардашвили утверждал, что двадцатый век — век чудовищного отвращения мыслящих людей от сознания, нужно восстановить в себе историческое сознание.
Раньше я не терпел бесстрастных «бытовиков», то есть натуралистов в литературе. Считал, что главное — выражение сильной эмоции, только и способной проникнуть в читателя. Но сейчас сомневался, слова Гены колебали, нужно ли полагаться только на субъективные эмоции.
Гена задумчиво сказал:
— Нужно очень поразмыслить над временем. Почему литература, искусство отошли от идейной и политической борьбы, превратились в искусство Горациев?
____
Тогда у литературы было одно, провозглашенное самой системой, подавляющее все направление — "приподымание"советской действительности. Это направление утверждала литературная теория, выдуманная, потому что империи хотелось выглядеть лучше, пряча скелеты в шкафу, — социалистический реализм, якобы берущий лучшие спелые яблоки, а не дички, и где разрешалось лишь одно противоречие — между хорошим и лучшим. Это был некий выверт в правдоподобие, а попросту натужное вранье — в романтическом"приподымании"действительности в литературе, положительном герое и т. п.
Мы на дух не выносили этого лицемерного «приподымания"у советских поэтов и слишком серьезных романов маститых писателей с «крепкими седалищами», с их трогательными концовками изображения съездов победителей, удовлетворенных после жестоких боев с врагами революции. Это была мимикрия под «Оду к радости»: «Обнимитесь, миллионы! Слейтесь в радости одной!» Бетховен по стихам Шиллера сочинял это ослепшим, перед смертью. А поэт Фет написал: «Шопот, робкое дыханье, трели соловья» через год, очнувшись от молчания после гибели его любимой. Подкладкой к радости была трагедия человека.
Пыталось пробиться другое направление — неофициальное и гонимое: изображало драматическую правду жизни, уходящую в иносказательную глубь, чтобы существовать. Оттуда было появились ростки советской сатиры «новых Гоголей и Щедриных», провозглашенной Маленковым, но авторы были арестованы или изгнаны за границу.
Странно, что в то время господства социалистического реализма, отменившего все самодержавное и буржуазное, была разрешена старая гуманистическая литература, в сущности призывающая к свободе, как и изгоняемые советские барды, которая проникла в наши души. По сути классика, свободолюбивый камер-юнкер Пушкин, корнет Лермонтов, — это враги режима. Но эту суть молчаливо обходит расстрельная критика, их даже лицемерно чествуют, как своих, наверно, из-за критики дореволюционных устоев, или склонности народа к неопровержимым нравственным качествам.
Наверно, классика и была зарядом замедленного действия, который разбудил революцию, снова вспыхнул во время великой отечественной войны, тлел и в тех шестидесятых, чтобы в дальнейшем обрушить систему. Тогда ее еще не покрыл легкий пепел новой эпохи после мировых войн, и холодных, и гибридных. Против лома нет приема, и грубый топот сапог по душам показал всю бесполезность морали литературы, да и сама она стала предметом купли-продажи или просто развлечением, не имеющим отношения к серьезности положения населения. А весь интерес населения, ввиду бессилия решать вечные вопросы, перелился в мгновенно усвояемые живые картинки кино и телевидения.
Запертые к клетке социалистического реализма, не зная другой литературной жизни, мы лихорадочно искали что-то в книгах классиков, чьи гуманистические идеи представлялись неувядающими и вечными.
____
Главред Костя Графов, наконец, сложил бумаги и махнул рукой.
— Пошли пить.
Шумя, вышли на улицу, серую и грязную в перспективе. Тогдашние улицы были естественно грязными и бесцветными, с громадами по бокам нереставрированных, тоже серых зданий, — они не были теми чуждыми новоделами и отреставрированными яркими зданиями, что стали сейчас, в начале XXI века.
Батя, в шляпе аспидного цвета с коротенькими полями, шагал, вдохновенно декламируя в сумрачное небо.
И снятся мне горячечные сны,
Проносятся дымящиеся кони
По краешку нетронутой весны,
Распластанные яростью погони, —
Аж крестятся старушки на иконы…
Гена Чемоданов морщился:
— Что это у тебя за романтическое желание подраться?
Костя, после брошенных только что редакторских трудов, облегченно кричал:
— А-а! Я написал сценарий. Первый раз. Приняли. Книгу рассказов тоже. Пс-х-ха! Купил гуся, жена коченеет от гуся, и кучу денег домой принес, а все равно атаку выдержал, пс-х-ха!
По пути, между маленькими потасовками, авторы непризнанных произведений пытались увязаться за девушками, повинуясь инстинкту.
Зашли в привычную"Стекляшку"на Волхонке. Сюда приходила разнородная публика, от разных организаций, расположенных вблизи, в том числе и офицеры генерального штаба, мощное здание которого располагалось поблизости. Обычно разливали вино из крана, отчего забегаловку называли"Безрукий".
Заказали, как и остальные посетители, по стакану"солнцедара"и по соевому батончику на закусь.
Гена Чемоданов замахал руками:
–У меня печень, и жена ждет.
Повторили. Еще раз повторили.
Распаренный от выпитого, Байрон, падая в сторону короткой ноги, излагал свои литературные изыскания. Чехов тщательно выписывает и — злее Достоевского, который показывает людей великими, злодеями или страдальцами за род человеческий. А Чехов — мелкими, ничтожными интриганами. Он, ведь, равнодушен к человеку. Недаром об этом говорили современные ему критики.
— Неправда, — возмущался я. — Он хотел видеть в них возможности, тосковал о небе в алмазах.
Вышли отлить в подворотню. Батя, худой, с хищным носом, признавался:
— У меня есть общая идея, готовлюсь пока. Когда-нибудь выдам роман, за один месяц. Пока не знаю, в третьем лице его писать, или от первого лица.
— Будешь гением одного месяца? — серьезно спрашивал Коля Кутьков.
— Да, гением одной ночи. У меня идея — о культе. Но сейчас не пойдет, изымают все про культ. И беспокойство душевное не дает писать. Мысли о другом. Жду момента.
— Мысли о бабах, — усмехнулся Коля.
Батя ударил Колю по плечу.
— Я уж полгода не работаю. Святым духом питаюсь. Представляешь, уже полгода не раздевал женщину.
Говорили о проблеме современного альфонсизма, ярко выраженной в Бате. У него самая большая беда — отсутствие близости с женщиной и близость к"Стекляшке"на Волхонке.
— А ты? У тебя с этим все в порядке? — грозно вопрошал Батя.
Коля, красивый, в мохере:
— Да, бросаю пить. Только сухое. По утрам зарядка с гантелями. Организованность нужна. С женой? Нет, не поладил. С ней все. Нужно знакомиться с молоденькой. Те, что за 25 — все стервы, все трубы прошли.
На улице дождь, холодный апрель.
Коля приставал к Бате:
— Ты позвонил любовнице, чтобы разделась голой и ждала тебя?
Батя радостно заржал. Коля кивнул на улицу впереди.
— Батя, вон твоя Фекла прошла с фраером. Кстати, эта б… не только тебе давала.
Батя вознеся в гневе:
— Не люблю такие безапелляционные приговоры! Б…! Надо добрее к людям.
— К такой твари — добрее. Каждому дает, как животное.
— Женщины ищут, — возразил я. — Причем тут твари? Если хочется семью, и нет счастья, то почему бы нет?
Я вспомнил свое положение, и стало больно.
— Да брось, каждому — это скотство… Я крестьянин в душе, и по прошлому. Такое скотство мне не нравится. У меня в юности случай был, с такой вот. Привязался к ней крепко, а она — каждому. Тьфу! Ненавижу.
— Не догадываешься, почему? Тебя просто не любили.
Я был у него в общежитии. В его комнате старинные иконы (он отмыл подобранные в избах), прялка, гребень, лапти, маленький колокол XVII века, изготовленный Василием Бородиным, черпачок Ивана Грозного.
— Батя, вот она опять! Ишь, глянула, и отвернулась. Говорил тебе, с пижоном очередным. Зонтик яркий, а глаза пустые. Точь-в-точь, как в юности. Тьфу!
Пьяный Матюнин заплетал языком:
— Все вы — подонки. Везде оставляете детей. Если связал судьбу — тяни до конца. Семья будет главным и в будущем.
— Это ограниченность обывателя! — вдруг разозлился Коля.
Мне показалось опасным — узнать что-то о себе в плане семьи, эгоизма, идеала.
Если бы бог обнажил души мужиков, закрытые в отношениях с женщинами, словно толщей мутной воды, приспосабливающиеся ко дну, то обнажилась бы такая тина, такой харассмент, чего они никогда не выдадут, хоть вешай их вниз головой.
Мои друзья были в вечном жестоком противоречии ранимых писателей, пусть даже и графоманов, со своими женами и тещами, требующими заботиться о семье.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Родом из шестидесятых предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других