Родившимся на излете девяностых прошлое досталось в виде мифа. Иногда героического, иногда – иронического. И кем себя считать – потомком героев или клоуном, – каждый решает сам для себя. Герои Степана Гаврилова – революционеры без революции. Получится ли у них изменить мир? Содержит нецензурную брань!
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Опыты бесприютного неба предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Ситуация такая: я сжимаю зубы. Только не так, как обычно, не так, как сжимают зубы все люди. Я сжимаю их в руках. Точнее, даже не сами зубы, а сумки с зубами. Я зубонос — сейчас это моя основная работа. Не ой как престижно, не денежно, и, конечно, совсем не то, чем я хотел бы заниматься в жизни, но в целом — сойдет.
Каждый день я встаю в шесть утра и отправляюсь на Обводный канал, в зуботехническую лабораторию. Там меня встречает девушка с потухшим взглядом. Она отдает мне две китайские полиэтиленовые сумки с зубными протезами и адреса стоматологий в спальных районах Питера. До вечера я должен успеть разнести все, иначе людям будет нечем жевать ужин. Если вы захотите вставить зубной протез в одной из стоматологий этого города — будьте уверены, ваш заказ доставлю либо я, либо мой глухонемой коллега, либо латинос Эстебан. Мы ребята опытные, не опаздываем, несем протезы аккуратно. Можно сказать, мы — элитные зубоносы.
Времени подумать у меня много. Я бы сказал даже, что слишком много. Вот и думаешь об чем угодно, только бы не видеть эти расчерченные тропами бесконечные дворы спальников, а кроме — бетон, бетон, асфальт.
И так, тихой сапой, повспоминав о том и о сем, подходишь к основам. К самому сокровенному, что ли. К началу. А оно там, в том моменте, когда стало впервые по-настоящему стыдно, — именно тогда все и началось.
В первый раз это случилось лет в двенадцать. Вообще, я рос ребенком послушным, но однажды-таки вляпался. На одном из уроков к нам в класс пришел бородатый, кругленький мужик с мощной копной рыжих волос. Он показывал фотографии своего террариума — неведомые ящерицы и прочие пресмыкающиеся обитатели далеких уголков планеты жили в больших стеклянных кубах. Рыжик пригласил нас на экскурсию завтра в десять утра. Я пришел вовремя, меня завораживали веселые существа, которых до этого я видел только на картинках в энциклопедии, — очень хотелось познакомиться с тварями лично, да побыстрее. Дверь была закрыта, хозяин заведения еще не пришел. Зато пришла Лика — бледная костлявая одноклассница. Она всегда ходила с Бондарь — дородной лыжницей, своей подругой, но сегодня была одна. Никто из наших больше не явился — детей заводских рабочих не проймешь такой фигней, как ящерицы, змеи и тритоны. Мы стали ждать с Ликой вдвоем, усевшись на ржавую «радугу» во дворе. Я тут же позабыл о рептилиях — мне очень нравились большие глаза одноклассницы и ее худые бедра. К тому же у Лики стали наклевываться кое-какие формы. В газетах писали, что раннее созревание — это все от продуктов ГМО. Но в то время в газетах чего только не писали, поэтому я ни о чем не думал, а просто как мог жадно созерцал.
Рыжик не шел, и я предложил Лике прогуляться. В первом же ларьке на мелочь, которую мне оставила мама на обед, я купил мармеладных червей — вроде как компенсация за настоящих тварей, но Лика не стала их есть. Мы проходили мимо моего дома, и я предложил ей зайти.
За то, что было дальше, я не в ответе. Это все раннее половое созревание, продукты ГМО и полное отсутствие эротической грамотности. Допив чай и доев последнего червя, я сказал Лике прямо, что она вызывает во мне известные чувства, и было бы неплохо — ну раз уж экскурсия сорвалась — заняться сексом. Ее бледные щеки зачем-то загорелись, она неуверенно поинтересовалась, что это такое и почему мы должны заниматься этим. Мои долгие объяснения не прошли даром, она слушала внимательно, но в итоге почему-то решительно сказала «нет». Лика спешно спускалась по лестнице, а я махал ей в дверях, пытаясь встать таким образом, чтобы скрыть свой совсем еще мальчишеский стояк.
В школе Лика больше не заговорила со мной ни разу. Зато потом… Но об этом позже, сейчас есть вещи поважнее.
Я почему-то неожиданно заинтересовал Ликину бабушку. На одном из вечеров собрались все родители, мы играли какие-то сценки из «Трех мушкетеров». Я блистал. Особенно мне удавалось размахивать шпагой на «Пора-пора-порадуемся».
И вот, после выступления бабуля Лики — добропорядочная старушка, единственная живая родственница моей желанной, отвела меня в сторону, сняла свои большие очки и вкрадчиво спросила: «А мама твоя что, не пришла? Мне бы надо с ней поговорить. О твоем поведении». Я опозорил честь мушкетеров — зассал, как последний гугенот. Мама не пришла, и слава Франции! Я сгорал от стыда и еще с месяц плохо спал, представляя, что бабушка Лики все-таки расскажет моей матери «об моем поведении». Приходя вечером домой, я незаметно выключал телефон из сети, чтобы вечером не раздался роковой звонок.
С тех пор мне порой мерещится бледное, морщинистое лицо старой женщины, которая готова съесть меня за проявление весьма прекрасных чувств. Мне кажется, ее старческий лик мог бы стать отличной эмблемой стыда вообще, стать логотипом общественного суда. Портреты этой благородной бабуси можно печатать на красных нарукавниках в белых кружочках и раздавать специально сформированным отрядам по борьбе с проявлением эроса.
У твоего подъезда ночью, в тусклом свете единственного фонаря, останавливается черный воронок. Тук-тук. «Это вы тут предложили вашей однокласснице потрахаться двадцать пятого февраля примерно в одиннадцать тридцать по местному времени? У нас ордер на ваш арест, одевайтесь».
С тех пор я не стыжусь как-то иначе. Любой мой стыд — всего лишь repeat, воспроизведение того щемящего унижения, которое чувствовал я тогда, стоя в коридоре школы в костюме Д’Артаньяна, потирая накладные усы. Это чувство хватает меня в самые неожиданные моменты жизни, в самые яркие и настоящие. Например, когда я, лучший мушкетер за уральским хребтом, разгоряченный, спускаюсь в лучах славы со школьной сцены, или когда стою на раскаленной трассе и ловлю попутку, когда хочу сказать то, что действительно важно. Грубая реальность с лицом благообразной бабуси хватает тебя за плечо в самые чистые минуты — она апеллирует к твоему стыду и хочет поговорить о твоем поведении. Поговорить о твоем поведении! Сиди смирно, хочется трахаться — подрочи, тебе всего двенадцать.
Все, что мне нужно, — задушить это властное, лицемерное создание, поправляющее очки и всматривающееся в самый центр моего черепа. Нет, не совесть ограничивает меня, совесть — это ощущение внутренней целостности. Вот стыд — это стыдно. Это стыд чужой, овечий, его могут генерировать только старики духа — эмоциональные импотенты, у которых может эрегировать лишь один орган — перст указующий.
Меня завораживает полнота жизни тех, кто лишен этого стыда. Кто-то не прилагает никаких усилий к тому, чтобы сделать из своей жизни фееричное шоу, один сплошной хеппенинг на диких скоростях, — и все потому, что стыда перст указующий все время проскальзывает мимо них.
Первый человек подобного сорта — Ролан, живший по соседству в городе моего детства — маленьком уральском городке у подножия хребта. Ролан держал в страхе весь район. Знала его каждая псина в округе. Но меня он никогда не трогал, иногда только мог пошутить по поводу длинных волос. И все-таки мы его боялись. На год постарше меня, он выглядел куда как солиднее любого мужика, уже лет с тринадцати брился — о себе давала знать армянская национальность его отца, пропавшего неизвестно когда и как.
После девятого класса Ролан пошел в техникум. Появлялся он там, кажется, всего два раза — первый раз во время поступления. Второй раз он переступил порог альма-матер, когда возвращался с пьянки ночью. Его нашли под утро в дворницкой, вход в которую находился с черного хода. Его пытались разбудить, но это было невозможно. Дворничиха заботливо поставила возле храпящей стокилограммовой туши бутылку с водой и ушла по своим делам. В остальное время он мог ошиваться возле ворот учебного заведения разве что в конце месяца, когда студентам выдавали стипендию. Сам он ее не получал по вполне понятным причинам, однако это не было для него поводом сидеть на голяке. Зачем получать стипендию, когда ее получают другие? В общем, с деньгами в его группе оставались только те, кто пролезал в узкую форточку туалета на втором этаже, — это был единственный способ не встретить Ролана у выхода.
Поражает меня в нем не столько это. Поражает то, насколько он мог обходить любые наказания — приводы к котам, все эти приходы участкового домой были ему что совой об сосну. Он как бы с самого начала, заблаговременно, со всем своим кавказским темпераментом искренне был уверен, что делает все правильно. Разъяснительные беседы? На хую вертел. И ладно бы мелкий грабеж, тут и так понятно, но ведь его не останавливало ничто.
Например. Среди прочих, Ролан обчищал и тощего зубастика Витю Штакета, который никогда не мыл голову. В отличие от других, Витя расставался с казенными бабками легко — ему хватало того, что он зарабатывал на продаже амвеевской химии старушкам. Получив в бухгалтерии степуху, Штакет скатывал купюры элегантной трубочкой и перетягивал это специальной резиночкой. Потом он выходил на крыльцо, поднимал солнцезащитные очки на сальное темечко и принимал непринужденную позу. Его длинные волосы, спаянные в единый сальный колтун, с немалой степенью элегантности вздрагивали, вызывая снегопад перхоти. Далее он проникновенно смотрел на Ролана, загадочно и томно улыбаясь, и, когда тот только собирался что-то спросить, Штакет доставал аккуратную трубочку.
Однажды, в конце очередного месяца, Штакет, традиционно вручив Ролану честно заработанное, пригласил его в пивную, угостил пивом и деликатно сказал визави, что тот низко летает. Что стипендии однокурсников и поездки в соседние города с целью поживиться телефонами малолеток — это все западло. А вот настоящее дело для пацана его пошиба — это мошенничество с кредитными картами.
Штакет объяснил — тебе не нужно напрягаться. Просто дополни мой стартовый капитал, и я все устрою. Тебе надо будет только раз в месяц ходить и снимать деньги в банке — сказка. Понадобятся левые сим-карты, может быть, пара паспортов, кое-какое компьютерное железо, да и вообще протекция разного характера. Если ты хочешь, это можно совмещать и с дойкой студентов — одно другому не мешает. Ролан почесал жбан, улыбнулся и хлопнул Штакета по плечу, обсыпанному жирной перхотью. Так начался дерзкий и опасный бизнес двух лучших преступников моего города. Темпераментное бесстрашие и ехидная прозорливость, грубая сила и деликатная хитрость объединились в одно.
Еще раз: избавляясь от этого мерзкого и тошнотворного контроля, который накладывает стыд, субъект становится свободным. Все остальное — вкусовщина. Куда он денет эту энергию — на грабежи, изнасилования и поджоги, или там вступит в партию национального спасения Камбоджи — дело десятое. Эта степень свободы никак не коррелирует с эрудицией, интеллектом, моральными принципами и другими вторичными качествами. Я сейчас про раскованность и отсутствие тормозов, а не про то, что такое хорошо и что такое плохо. У Ролана не было врагов, не было даже такой постановы — и поэтому любая битва была для него заранее выигранной.
Понятия не имею, сколько Ролану со Штакетом удалось поднять на этом деле. Факт есть факт: спустя год Ролан с маманей переехали за город и стали разводить перепелок. На какие деньги они смогли купить себе небольшой дом с участком, все эти клетки и пару десятков особей, я не знаю. Одна мама, работающая бухгалтером в небольшой фирме по продаже запчастей для автомобилей «Урал», явно не потянула бы такое приобретение.
С мелкой преступностью мой бывший сосед не завязал, вроде бы, наоборот, даже расширил сферы деятельности. Студентов он оставил, зато теперь промышлял ворованными тачками. На своей фазенде Ролан перебивал номера и перекрашивал недорогие модели «Жигулей» и старых иномарок, их пригоняли ему пацаны из соседнего города. Машинка выезжала из ворот дома как новенькая, оставалось только тормознуть возле речки и отмыть ее от перепелиного говна.
Вообще, Ролан любил тачки всегда. Помню, как лет в пятнадцать мы с друзьями скинулись и купили «Запорожец». Старенький дед в гаражном кооперативе продал нам вполне ходовую машину за пятьсот рублей. Правда, легендарная тачка была без сидений — это нас не расстраивало, все равно водить из нас никто не умел. Зато это было первое наше авто! Красивая, мускулистая, глазастая, коренастая, маленькая и юркая машинка. Своя! Настроение у всей компании было такое, будто мы приобрели космический шаттл. Тогда, в пятнадцать лет, действительно можно было улететь к звездам на «Запорожце».
Мы перегоняли нашу ласточку по узким улочкам гаражных рядов, навалившись на нее всей гурьбой, — благо вес «за́пора» позволял вполне быстро гнать его с заглушенным мотором. Нам оставалась пара поворотов до бокса нашего друга, когда из одного гаража показался Ролан. Мне это сразу не понравилось. Он был хорошенько пьян, но оживился, увидев нас. Поздоровавшись, Ролан спросил, есть ли бенз, и, не дождавшись ответа, полез в машину. Осмотрев салон, он выругался, высунулся обратно и поспешил в гараж. Оттуда послышались грохот, лязг, а затем Ролан вышел из пыльного мрака с четырьмя маленькими табуретками в руках.
Смотрелся он в этом «запоре» гордо и основательно — огромный шестнадцатилетний дядька на табуретке. Ему приходилось слегка нагибать голову, он тупо не влезал. Мы, офигев от страха, уселись кто на табуреточки, кто на голую, ржавую жесть и помчались по лабиринтам бесконечных гаражей — они тянутся в городе моего детства на многие километры, образуя идеальный полигон для драк, грабежей, разбоя и вообще всего старого доброго ультранасилия.
Коты остановили нас, когда «запор» выруливал из одного кооператива и сворачивал в другой. «Ни прав, ни хуя. Пьяный еще, поди?» Ролан весело смотрел на него. «Давайте, мужики, вылезаем», — скомандовал старлей лет пятидесяти и шлепнул по капоту. Мы, и так вне себя от скоростной езды, на ватных ногах вылезли из нашего «Запорожца». «По-хорошему, — примирительно сказал гаишник, — идите домой, получите права, покатаетесь». Мы развернулись и поплелись вдоль гаражей, оставив нашу первую машину, — одиссея закончилась, космические врата захлопнулись. Но Ролан не спешил. Он закурил, сунулся в салон, вытащил табуретки, сложил их стопочкой, закинул на плечо и, улыбаясь, пошел вслед за нами. «Э! Как я тебе поеду?» — крикнул ему старлей. «Как хочешь. Не ебет», — спокойно ответил Ролан и эффектно сбил пепел ногтем указательного пальца.
Через пару минут мы тихонечко ехали по главной улице гаражного кооператива, а старлей провожал нас каким-то даже завистливым взглядом. «Съебнули отсюда быстро», — сказал он на прощание. Вывернув в соседние гаражи, на всякий случай глянув в зеркало заднего вида и убедившись, что старлей нас больше не пасет, наш рулевой дал газу, и кирпичные стены уже привычно замельтешили за мутными стеклами «Запорожца».
Закончилось это абсурдное роадмуви чуть позже, после того, как мы взяли пива, — Ролан тут же сделал нас должными, мол, без меня куковали бы сейчас на ноге, а то и вовсе в отделении. На одном длинном, пустом участке Ролан захотел проверить задний ход и с места вдавил педаль в пол. «Запорожец» сначала ехал ровно, потом на каком-то валуне его закрутило и резко увело вбок. Пейзаж за окном злобно дернулся. Раздался лязг. Нас всех бросило в заднее стекло машины и сверху придавило Роланом. Все в разлитом пиве, поту, ржавчине и грязи, мы выбрались из машины. «Запорожец» въехал жопой в ворота чьего-то гаража. Бодро навалившись, мы стали толкать тачку вперед, но кромка двери, сделанной из тонкого листа железа, вошла в багажник машины почти до половины. Нас буквально насадило на дверь. «Как, сука, нож в масло», — сказал Серега, сплевывая кровь из разбитой губы.
«Запорожец» больше не заводился — сильно повредился мотор, расположенный у этого чуда отечественного автопрома известно где. Так мы дружно толкали машинку, а Ролан шел сбоку и попивал остатки пива. Кто-то из нас снял куртку и накрыл искореженный металл. Быстро, что было мочи, мы вытолкали «Запорожец» с улочки, аккуратно сбросили его в овраг и закидали крапивой. Благо на этом участке нам не попался ни один автомобилист или прохожий.
Мы вернулись посмотреть нашу машину на следующий день. Ее не было. Я отыскал Ролана и спросил, не знает ли он чего о пропаже. «Продал, братан, — ответил он просто, закуривая вишневый Captain Black, — за косарь продал. Я его пока у себя оставлю? Отдам послезавтра, мне бабки нужны». Конечно, ни наших денег, ни тем более машины мы больше никогда не увидели.
Даже больше — у меня после этого никогда и не было не то что машины, а даже желания ее иметь. Я легко расстался с этой мечтой.
Кстати, деньги и «Запорожец» — не единственная вещь, которую должен мне Ролан. Один раз он встретил меня во дворе. Я шел домой с диском модной тогда группы System Of a Down.
— Че это? — спросил Ролан и внимательно посмотрел на обложку диска.
Тут он помолчал, подумал, а потом задумчиво прибавил, показывая на гитариста группы:
— На моего двоюродного братана из Еревана похож!
— Ролан, они армяне, — объяснил я, — американские армяне.
Диск он мне так и не вернул.
Возвращаясь к истории про финансовые махинации. Кардерское дело — рискованное и непредсказуемое. Насколько я знаю, деньги такие ребята выводили у клиентов банков других стран, поэтому вероятность, что за тебя примутся коты, была очень небольшая. Но она была. Когда Ролана взяли приехавшие из области фээсбэшники, он долго сопротивлялся. Уходил в отказ и угрожал сотрудникам, что сейчас позвонит своему брату, «чья фамилия тоже заканчивается на — ян». Брат у него работал в ППС, поэтому мужики в костюмах добродушно переглядывались. Выйти на Штакета им не удавалось — тот использовал какую-то непростую систему шифрования айпи-адресов. Ролана же нашли легко: он каждый месяц появлялся в отделении банка, чтобы забрать со счета тыренные у честных обывателей иностранных государств бабки.
Он молчал дня три. Потом к нему в камеру зашел красивый, крепко сложенный человек в гражданском. Кажется, он был как минимум наполовину турок. Человек говорил ровно и четко, но когда представился, то имя и должность назвал так, как и все эти люди, — ничего не разберешь. Турок взял оранжевое издание «Айвенго», которое принесла в камеру мать Ролана, раскрыл его, вытащил из нагрудного кармана неплохую ручку и начертил на внутренней стороне обложки пару табличек и пару столбиков цифр. Все это представляло собой нехитрую юридическую арифметику. Выходило, что если Ролан рассказывает силовикам, с кем имел дело, то освобождается условно и возвращается к своим машинам и перепелкам. Если нет — едет лет так на — дцать шить рукавицы. «Автосалон свой на замок закроешь, — улыбнулся идеальными зубами турок, — и никаких перепелок». Ролан заговорил.
Штакета повязали в этот же день и доставили в Москву специальным самолетом. О том, как его задерживали, ходили целые легенды. Говорили, что был оцеплен весь район, а отряд спецназначения влетел к нему на канатах в окно. «Как в ГэТэА», — рассказывали пацаны на районе.
После суда, на котором нашего джигита защищал недешевый адвокат из области, Ролан тоже не задержался в городе. Оказалось, что за пару месяцев до событий он стал оформлять себе путешествие по ворк-эн-тревел. Как он прошел консула, как сдал экзамен на знание языка, как собрал все необходимые документы — загадка. Вся эта история с прикрытием лавочки никак не повлияла на его затею, вроде как даже наоборот, дала необходимый импульс.
В Штаты он улетел в начале июня. Однокурсники, которые полетели с ним, рассказывают, что он вообще не работал, сразу же пропал, а появлялся только на пляже, да и то редко — либо с похмелья, либо накуренный, либо и то и другое и исключительно в обществе шпаны негроидной расы. Когда группе студентов пришла пора улетать назад, его ожидаемо не нашли.
«Ебаные дали», — говорил он про чужие страны. В тот вечер, пока мы вели мятый «Запорожец» по гаражам, он что-то рассуждал про вооруженный конфликт в Южной Осетии и постоянно говорил это: «Ебаные дали». По его рассуждениям выходило, что одни «ебаные дали» напали на другие «ебаные дали» — вот и вся геополитика.
Последние прилетевшие про него сведения были примерно такие. Сначала он открыл свою фирму — устраивал домашние и офисные переезды, неплохо поднялся, снял офис в деловой части города. Он даже нашел себе упитанную американку и, видимо, готовился к получению грин-карты, потому что весь его профиль в известной американской соцсети был залеплен однообразными романтическими селфи с ней: нехитрая такая имитация высоких чувств. Но потом им заинтересовалась тамошняя миграционная служба. Пока его готовили к депортации, он сидел в тюрьме. Там связь с ним и оборвалась — кто-то говорил, что он сломал челюсть какому-то монголу. Тот пел ему «чебурашка-дружочек» каждый вечер, и вот однажды Ролан не выдержал.
Где он был и куда сгинул? Затерялся где-то в «ебаных далях». Может быть, его убили в американской тюрьме. Без стыда, гордо и по-своему феерично — думается мне, что если он умирал, то именно так. Десятки, сотни тощих, безусых монголов, поющих «чебурашка-дружочек, что ж ты сел в уголочек», налетали на него — армянского богатыря, родом из маленького южноуральского городка, — и он беспощадно швырял одного за другим об стены и пол, но орда все наступала. И он отбивался до последнего. Уже в предсмертных судорогах, прежде чем испустить последний вздох, извиваясь от жутких болей на тюремном полу, он сломал позвоночник еще двум потомкам Чингисхана.
Через какое-то время после пропажи Ролана его маман продала дом, перепелок и пропала из города. Вероятно, она вышла замуж и уехала — эта немолодая женщина была весьма хороша собой. Но я думаю, дело в другом. Не зря в последний раз ее видели выходящей с вечерних курсов английского языка.
Проще говоря: Ролан делал все, что хотел. Глупо, наверное, и выводить закон Вселенной из жизни гопника-армянина. И не то чтобы он для меня «герой», но определенно — «нашего времени». В том смысле, что срать он хотел на все условности: наличие законов, границ государств, морального долга. На инертность этого времени в том числе.
Он был и остается здесь и сейчас. А я, сколько себя помню, всегда рос в вечном ощущении, что «лучшее, конечно, позади». Мне внушали это с рождения и будто даже ставили в вину. Еще из своей детской коляски я смотрел, как первое десятилетие постсоветской России несется по улицам, поедая все, что осталось от прошлого. Если кто-то задумает экскурсию по моему родному городу, то каждый рассказ будет начинаться с фразы «а вот тут раньше было». Не есть, не будет, а было. Скорбная ностальгия возведена в мазохистский принцип — это доминирующая, фоновая эмоция всех, кто хотя бы месяцем своей жизни застал неведомое лучшее прошлое.
Я называю это «объедки времени». Все, что не доедено лангольерами, старательно оплакивается. И выигрывает в этой мазохистской игре тот, кто больше других проебал.
В Вечном возвращении нет ни капли ужаса, это было бы спасением для меня: ведь если есть Вечное возвращение, снова были бы эпохи, о которых я читал и грезил. Никакого напряга, если можно было бы вернуться, я бы расслабился. Но нет, у меня есть только объедки времени.
Именно поэтому меня нисколько не волнует, что я родился в тот год, когда стало понятно — Союз полностью развалился, адьос! Я никогда не видел в этом хоть какой-то значимости — именно потому, что на место этих событий может быть поставлено любое другое.
Первый и единственный раз отец дал мне по жопе в августе 91-го, когда по Москве шли танки. Он слушал радио, напряженно вслушивался в эфир, когда я, недавно научившийся ходить, вошел на кухню и стал лопотать. Разнервничавшийся папа шлепнул меня и отправил назад по коридору. Вот и все, что я могу сказать о развале Союза. Все остальное мне не интересно. Ни споры либералов со сталинистами, ни бесконечные «Generation “P”», ни прочие «Все идет по плану», спетые на все мотивы и лады, ни особенно мерзкая ностальгия, — ни о какой из этих вещей я не хочу высказаться.
Просто есть процессы более глобальные. Например, волнует меня больше всего то, что, когда я родился, кто-то из лучших умов планеты сказал, что постмодернизм умер. Незавидная доля — родиться в то время, когда констатировали смерть философского направления, рефлексировавшего над смертью всей культуры человечества. Это что получается, теперь невозможна даже ирония? Если представить постмодерн как пляску на костях культуры, то я не поспел даже на нее.
Вероятно, этой мыслью был охвачен один персонаж, встретившийся мне на днях в магазине. Я зашел в обычный супермаркет и сразу заметил, что спокойствие в райке консюмеризма подорвано. Работники магазина, преимущественно пожилые среднеазиатские женщины с большими лицами, встревоженно смотрели вглубь зала и короткими репликами переговаривались друг с другом. Я вынул наушник и услышал грохот. Скоро мне открылась причина всеобщего беспокойства: в центре помещения, у полок с книгами орудовал парень. Исхудалый вид, потертая, поношенная одежда, футболка с логотипом макарон «Макфа», длинные волосы, прикрепленные к кромке большой лысины, — все это выдавало в нем человека крайне неустроенного. Под его ногами вповалку были разбросаны книги. Парень сам же и сбросил их туда. Он крутил глазами и иногда застывал в нерешительной, неестественной позе, как будто бы ожидая ответа или пытаясь понять, где он. Потом выкрикивал: «А вот так?!», и сбрасывал еще пару книг на пол. Хватая очередную книжонку — в супермаркетах на этих местах расположены дешевые романы с яркими обложками — парень поднимал ее над головой и кричал: «Я спрашиваю, это что, литература? Это? Да это дерьмо! Елейный яд!» С этими словами книга отлетала на пол или в соседнюю полку с памперсами.
Никто к нему не подходил. Узбечки продолжали перемигиваться и тревожно смотреть на буяна. За кассой невозмутимо обслуживала покупателей белесая, бесформенная женщина неопределенных лет. Пенсионерки, слонявшиеся по залу, беспрестанно кудахтали: «Шалый, пьяный».
— Три года! Я полтора года писал, а потом еще полтора года слушал этого мудилу-редактора! Посмотрите, это же говно, а не литература! Тираж? Сколько?
Бедолага не унимался, яростно открывал последнюю страницу романа какой-нибудь серии «Спецназ», выискивал выходные данные и почти шепотом выдыхал в равнодушно-притихшее пространство супермаркета:
— Пять тысяч! Пять! — потом он яростной скороговоркой произносил: — Я договаривался на три! Всего-то на три… Да будет «Спецназ»!
И книга опять летела на пол. Сцена продолжалась максимум минут десять. Я был заворожен этим разрушительным шиваистским экстазом несчастного и не мог сдвинуться с места, просто стоял и сжимал в руках сумки с зубами (вообще-то я спешил). Тяжелые, черные и проворные, будто молодые медведи, охранники молча вошли в двери, большими бесшумными тенями скользнули к парню и легкими движениями скрутили его пополам, а потом и вовсе втопили доходягу в мягкую массу растрепанных книг под ногами. Щелкнули наручники.
— Пять тысяч! Три года! Елейный яд! Что вы смотрите на меня?
Его вытолкали в двери и усадили в машину. На полу лежала большая куча карманных изданий. Этот сумасшедший оставил внушительный беспорядок. Общая атмосфера индифферентной настороженности, быстрота, с которой вся эта сцена закончилась, еще больше удивили меня. Парнишка почти не наделал шума — вокруг него жизнь не замедлилась и не убыстрилась. Чего не хватает ему? Я думаю, системы. Сейчас это выглядит как нервный срыв сломавшегося человека, а ведь могло стать мощным проектом. Я вижу тысячи партизан, живущих под прикрытием в разных уголках страны и вылезающих на свет только для точечных акций. Одетые в футболки с логотипом «Макфа», эти герильи врываются в супермаркеты, торговые центры и переворачивают полки с китчем. Летят в последний полет садовые гномы с лицами умственно отсталых пенсионеров, звенит их керамическое тело, разлетаясь на куски. Репродукции картин Кустодиева острыми углами прошивают коробки с наборами вышивания по цифрам. Самое веселье всегда в книжном, потому что результаты непредсказуемы. Один партизан и Набокова за китч почитает, а другой Коэльо не тронет. Это главное правило акций: что есть китч, определяется спонтанной интуицией. После погрома эти берсерки вкуса хором выкрикивают: «Елейный яд!» и скрываются через черные ходы магазинов, как отважные военные крысы. Никакой политики, никакого пиара и никаких интервью либеральным изданиям, никаких заявок на международные гранты для художников — только действие. Бессмысленное, разрушительное, экстатическое — по нему мы и отличим своих воинов.
Только война. Проблема в том, что нет никакого вражеского войска — есть черная гуща, дьявольская тоска, липкая, как просроченный резиновый клей, как гудрон, который мы в детстве жевали (а я как-то вылепил из такого косулю и подарил ее женщине, наградившей меня первым в жизни поцелуем). Я бы хотел повести отряды смертников против апатии и ангедонии. Я выберу лучших бойцов. Подрывателей: торговцев наркотиками, священников, трикстеров, садомазохистов, повернутых на сексе и оккультизме ублюдков. Авиацию: философов, поэтов, городских сумасшедших всех мастей, пассивных гомосексуалистов. Пехоту: музыкантов, художников-акционистов, очень плохих артистов стендапа, учителей труда. Я выряжу всех в такие же костюмы, как у дадаиста Хуго Балля, — это будет униформа нашего спецназа. Мы будем вырывать у апатии клочки смысла и складывать их в сумки, скатанные из верблюжьего ворса. Елейный яд! Это будет фантастическая мировая война. В нее будут втянуты все страны, все республики, и все будут воевать заодно. Каждому придется стать солдатом. Никто не придет с фронта целым: все лишатся на войне кожи — в новом мире она больше будет не нужна. В великом огне будет гореть эта кожа. А еще у каждого на лбу останутся шрамы: символы всех религий, логотипы всех мировых брендов отпечатаются вечным клеймом. И только когда последний человек, участвовавший в этом сражении, умрет, начнется жизнь следующего поколения, где голос Ницше будет звучать как детская считалочка, а Евангелие станет одним большим граффити в пещере прошлого.
А пока — ежедневные тренировки, учебка. Я один — но я планирую провести агитработу в окрестных городах и убедить население встать на мою сторону. У меня строгая дисциплина. Я хожу в постоянном поиске сообщников. И я радуюсь, когда вижу киллеров повседневности — как тот писатель, — пусть и разбитых жизненными неудачами.
Любое боевое действие начинается с разведработы. Чтобы определиться, где я есть, нужно вспомнить, где я был. И когда, а то история получится обрывочной и скомканной. Начнем с начала. Ровно два года назад. За тысячи километров от этих серых питерских новостроек. Где-то на берегу Мирового Океана Уральского Озера. Поехали.
Нам остались только холодные кухни. Морозило везде: во сне, под горячим душем, после водки. Я проводил круглые сутки на кухне, где безостановочно курил и жег все четыре конфорки сразу. Я вел круговую оборону от холода, наивно полагая, что наша возьмет. Август еще не кончился, но уже наступила осень. «Ах, Осень, для меня ты вечный климат духа, / Былых возлюбленных ладони твой ковер».
Раз в неделю я выбирался за сигаретами. И вот, стоя в очереди, высунувшись из-под козырька палатки, я мимоходом посмотрел в пустое, разудалое небо, финальный красочный аккорд перед бесконечностью межсезонья.
Знакомый «жигуленок», побитый, но живой, ржаво-баклажановый, как синяки на пятый день, поджидал меня возле подъезда. В треугольном оконце машины улыбался сквозь бороду Гера — красавец и здоровяк, «хартбрейкер», как его называли. Он вышел, хлопнул дверью, радостно стукнул меня по спине своей огромной ладонью, без слов пошел к багажнику, согнулся в три погибели и высунулся с трехлитровой банкой, наполненной чем-то маслянистым и диким.
— М-м? — продолжая улыбаться и смачно тянуть папиросу, спросил он.
Я откупорил банку и посмотрел в трехлитровую бездну. Тетрагидроканнабиноловые сливки пахли августовским солнцем, полями, летом, нашим озером, рейвами, мутными туманами, проводами, вечно не спаянными, запутавшимися в рюкзаке, безденежьем, первым альбомом The Doors, похмельями, загаром ее груди.
— Так, м-м, или не? — выплюнув хабарик, повторил Гера.
Я сделал четыре глотка. Гера махнул мне и прыгнул за руль. Позади сидел Дэн — маленький, похожий на Элайджа Вуда сын майора ФСКН, на переднем сиденье улыбалась девушка с глазами, как у дракона, до того они были яркими и опасными. На коленях у нее стоял загадочный предмет — такая большая квадратная доска, на которую было водружено круглое, накрытое льняным полотенцем. Гера протянул им волшебную банку, Дэн и девушка прикоснулись губами к берегу этого моря, и мы двинулись к выезду из города, в темноту. Будто эквалайзер, прыгали справа кромки гор. Очень скоро нам сделалось жарко — я впервые за эту осень почувствовал тепло. Дэн онемело прислонился к окну — луна своим гипнотическим светом что-то шептала ему.
— Там не дороги, а целый лабиринт по лесу. Там, куда мы едем, — вдруг сказал Дэн.
— Ха, — ответил Гера.
— С минотавром, — почему-то произнес я.
Все рассмеялись отчего-то: тонкими, искристыми смехами. Невыразимое подкралось. Сказочное и волшебно-дикое, лунно-прозрачное. Надо бы сказать об этом, произнести его, артикулировать.
— У меня тут есть, — выходя из транса отозвался Денис, вываливая из рюкзака маленький барабан бонго. Как бы проверяя, действительно ли барабаны существуют, он ударил: пару раз в тот, что побольше, и разок в тот, что поменьше. Мы свернули с основной трассы на какой-то придаток. Луна поменяла свое положение, теперь она была прямо перед нами.
— А вы знаете, что маленький барабан традиционно считается мужским, а тот, что побольше — женским? — Дэн легонечко стучал то по одному, то по другому.
Луна ушла налево.
— Во! — громко сказал Гера, потом выкрутил руль и съехал с дороги в кромешность влажного воздуха.
Осень всегда приходила ко мне бабушкой-татаркой. Эти тихие бабушки на национальных праздниках. Они улыбаются золотыми зубами, будто что-то знают, улыбаются много и часто, блестят их черные, хитрые глаза. Стелются золотым, алым и атласно-малахитовым многочисленные юбки, расшитые узорами кафтаны и платки. И звучит песня — на татарском, конечно, — какая-то грустная, где множество гортанных звуков, шипящих, где много неистовых «а» и «э». Еще в середине лета я боялся осени. Боялся ее холодов, боялся, что она заберет меня раз и навсегда, боялся, что эта дикая песня ее станет звучать громче, громче, и вот я уже утону в этих безграничных «а» и «э» под грудой «ш» и «х», без тебя, буду жечь газ и электричество на дне всех зим. Но сейчас бабушка-татарка светится своими юбками в свете луны, блестит глазами. Большими, громадными ягодами смородины светится в свете луны.
Дорога впереди закончилась уже давно. Так же точно могло закончиться все: вдруг могла закончиться осень, могла наступить зима — настоящая, с летящими напролом снежинками размером с человеческую голову, с вихрями — Гера бы гнал свою колымагу. И вот мы оказались бы за пределами всего, что было создано когда-то людьми, одни, без тормозов и планов.
Запах осеннего леса: такой прохладный, тяжелый, переспелый, перегнойный, дождливый, грибной — пробирался отовсюду. Запах плоти, не запах спелых комариных укусов — запах укусов расчесанных, содранных и заново искусанных. Запах опят, подосиновиков, подберезовиков — всего вот этого запах сейчас сочился к нам в двери.
— Ишь че! — прорычал Гера.
Мы, очевидно, встали.
Запах болота. В таких условиях человек и начал свой путь в процессе эволюции от какой-нибудь инфузории-туфельки. Сырость, слякоть, дожди — так выглядит осень. Ты как будто варишься в первичном бульоне, перебираешь жгутиками, набиваешь каждый день свою вакуоль.
Арина стояла в лесу и одной рукой обнимала Дэна: он вжался в нее всем своим худеньким телом. Он посасывал из маленького бутылька воду, как новорожденный теленок льнет к вымени, пытаясь получить то унизительно-малое, что осталось ему от абсолютной безопасности материнской утробы.
— Если меня отвезут отсюда на неотложке, отец убьет. Я ведь почти окончил юрфак! — всхлипывая, мямлил он. — Почти окончил. Ю’р фак!
Я все толкал машину. Первичный бульон разверзся, и «жигуленок» вылетел на дорогу. Гера заглушил мотор, вышел из машины, празднично закурил, почесал бороду и оглядел меня — заляпанного, в сгустках, ошметках леса, почвы, грунта, плаценты, сгнившей листвы.
Тысячи глаз смотрели на то, как мы продолжаем пробираться к центру лабиринта. Рыжими фарами мы резали густоультрафиолетовое пространство бескрайних пространств.
Мы были заворожены тишиной до боли в желудках. Я плыву через Вселенную, и порой планеты налипают мне на лоб. Те, что побольше, будто дробь, впиваются в мою кожу. Мелкие, как песок, попадают в глаза. Сколько их, неосторожных планет, разбилось о мой лоб? Сколько спутников запуталось в моих волосах — сколько Фобосов, Деймосов, Лун. От Млечного Пути засалились волосы, от сил притяжения галактик — наэлектризовались брови. Больнее всего налетать на черные дыры — от маленьких, крошечных сингулярностей остаются ожоги.
Внезапный сноп света заставил Геру нажать на тормоз. Мы все это видели. Оно появилось на небольшом пригорке. В свете золотых огней оно озарялось, ликовало в своей торжественности, благоухало первичным бульоном. Медные рога горели, из огромных ноздрей выплевывалось полымя и дым. Оно всматривалось в нас — громадное чудище, хозяин этого лабиринта. Существо.
— Минотавр, — шепотом произнес Дэн и зачем-то ударил в бонго.
Минотавр двигался, рвал, блевал непереваренными останками загубленных душ. Он проскочил вдоль снопа света и, ломая деревья своими огромными руками в татуировках, скрылся в лесу. Я успел запомнить: минотавр носит на правой руке электронные часы «Монтана».
Эта ночь уже сшила мне лиловый мундир, но хранителем времени камней я так и не стал. Мы вышли из машины и долго вслушивались в грохот барабанов и шум воды, пытаясь разобрать, с какой стороны идет звук. Мы двинулись в лес, прислушиваясь, не идет ли за нами Минотавр, и вскоре вышли к песчаному пляжу на самом краю суши. Дальше начинался Мировой Океан Уральского Озера. Горели костры и колыхались на легком ветру оленьи шкуры на вигвамах, играла со сцены музыка, и двигались фигуры, зачинались и рождались дети новых дней, умирали старики и тут же оживали в образах и фантазиях. Женщины пели гимны и ламентации. Все они двигались в такт огню, смеялись и хаотично взаимодополняли ночь.
Два рыжих парня, завидев нас, закричали:
— Церкл у нас!
— Иоанн! Идем к отшельнику! — послышалось со всех сторон.
— Уо! — громче всех кричал Гера.
Кто-то выносил факелы, кто-то — дешевые фонарики из магазина «все по 37», кто-то взял в руки хоругви с эмблемами футбольных клубов, из теней возникали и возникали люди. Они собрались в небольшой отряд и двинулись вглубь леса. Между деревьями впереди мигало ожерелье огней на шее горы. Мы шли вдоль забора садово-огородного хозяйства, лаяли псы, и косились на нас окна дачников.
— Сюда! — кричал кто-то.
Шествие рассыпалось вокруг большого вагона-цистерны, какие ходят по железной дороге, — огромной бочки из-под нефти. Штуковина была наполовину зарыта в грунт. На боках читались стертые логотипы «УралВагонЗавод».
— Выходи! Мы ждем тебя! Ждем! — вибрировала толпа.
Я не сразу понял, что вагон-цистерна служит кому-то жилищем. Несколько человек возились возле двери, та была расположена с торца этой огромной ржавой пилюли. «Тяни, — говорили они сквозь зубы, — нет, дай мне попробовать!» Двое рыжих ребят безостановочно дергали ручку. Я подошел к толпе, попросил разрешения и легонько толкнул дверь. Она медленно открылась, и меня обдало сырым запахом.
В свете факелов и фонариков возникла длинная и глубокая утроба цистерны. Какие-то предметы высветили неровные лучи: гусиные перья на вешалке, печка-буржуйка, вымпел «Участникам соревнований «Голубой огонь — 1984». Лучший кузнец», помойное ведро, газовая горелка, водный бульбулятор, небольших размеров спортивный арбалет, календарь на 2009 год с лицом бывшего мэра, розовый керамический сувенир-кот с опускающейся и поднимающейся правой лапой, на полке — несколько цветастых вязанных мешочков размером с кулак, большой телескоп, ловец снов с налипшими на него мухами, ситар, китайский мафон. Посередине комнаты стоял маленький мужичок в брезентовой робе сварщика и японских сандалиях гэта. Его голова была снабжена копной жестких кудрей. На меня смотрело какое-то совсем простое, рабоче-крестьянское лицо. Обитатель бочки из-под нефти сделал загадочный пасс, закрыл глаза и опустил голову, мол, сейчас выйду. Кто-то позади меня полыхнул огнем изо рта, и лес на секунду стал виднее.
Толпа стояла возле вагона-цистерны и жаждала чего-то. Из утробы показалась огненная точка, затем бесшумно вышел отшельник, неся перед собой керосиновый фонарь. По деревянной лестничке, приставленной сбоку, он, гремя деревянными сандалиями, поднялся на крышу цистерны, поставил фонарь у ног и яростно дунул в потертый пионерский горн. Лес огласили три невразумительные ноты. Затем мужичок возвел руки к небу, блаженно улыбнулся и высоким хриплым голосом начал:
— О теле электрическом я пою в караоке и, если нет у них в базе этой песни — удаляюсь с праздника!
Народ загудел, он прокашлялся и продолжил:
— Супрематические пролетарии! Гедонисты остывающей Вселенной! Мужи братия!
В образовавшейся паузе было слышно, как за пригорком колышутся волны Мирового Океана Уральского Озера.
— Ведите тела свои за сердцем и избегайте соблазнов плоти! Стойко стойте при ветрах, в похмелии и просто потому, что не можете одуплиться! Бракосочетайтесь с небом и звезда́ми, ограждайтесь от прибавления смысла и меньше продуцируйте себя в профанный эфир. Ибо суета сует сие, и истины страждущий духом там не сыщет! Уезжайте прочь из отчих домов и блуждайте впотьмах, ибо тьма фальшива и есть свет, таящий себя самое даже там, где его не обнаруживают даже высокоточные приборы. Приводите в чувство друга, павшего в борьбе со здравым смыслом! Не бойтесь раздора и смятения. Ибо они и есть пища для Духа, а не спокойствие макабрическое, которое будут продавать вам учебники по мотивации и понаоткрывавшиеся тут и там сраные йога-центры!
Вас, о страждущие, будут презирать и гнать как фриков позорных из всех тусовок и городов древних! Стойко переносите все эти обломы, ибо не ведают и ведать не хотят эти позеры! Растворяйтесь в потоке жизни и шлите лесом тех, кто советует вам делать это. Пишите плохие стихи и никогда — хорошие, ибо писать хорошие стихи — есть ремесло куда более постыдное, чем раздавать на улице флаеры с телефонами блудниц. Ибо только прощелыги и недостойные не имеют в телефонной книге телефона блудниц. Соединяйтесь в одно, но не теряйте данного вам, качайте на торрентах и обходите блокировки Роскомнадзора! Скачайте и послушайте, наконец, все, что выпущено было на британском лейбле Warp! Помните, дух дышит там, где хочет!
На этих словах два лысых парня поднесли к нему водный, он прижал губами горлышко пластиковой бутылки, утопил ее донизу, потом посмотрел куда-то вверх, выдохнул и продолжил:
— И главное: ревнуйте о том, чтобы иметь свой собственный голос! Вы, усталые дети нового дня, никому не нужные, принимаемые за отходы человеческой массы, презираемые как примитивный народ, как тупиковая ветвь эволюции, хотя я в нее не верю, потому что херня собачья ваш Дарвин! Вы, священные люмпены без нужд и причин, сор земли, вы, жадно наливающие себя веществом существования, странники в ночи, донкихоты и вечные жиды, негры, татары, коми-пермяки, аламуты и арии! И да придет тот день, когда заговорите вы своим голосом! Не верьте никому, никогда не голосуйте на выборах — ни за левых, ни за правых, ибо все есть симуляция третьего уровня. Бойтесь бифуркации, ищите целостности и будьте едины. Не пытайтесь познать всех чудес природы, но и не отгораживайтесь от великого знания силы. Ошибайтесь, но не забывайте про УК РФ, ибо суки эти в натуре задолбали уже меня. Ищите и, может быть, обрящете, — тут он немного задумался, — нет, точно вам говорю, обрящете! На свете счастья нет, но есть покой и воля, и ничего общего с волей как представлением это не имеет.
К нему поднесли знакомый мне предмет — квадратную доску, накрытую серым льняным полотенцем. Он снял полотенце, под ним оказался большой круглый торт зеленого цвета.
— О-о-о! — протянула толпа и затрясла факелами, хоругвями и фонариками.
Мужичок спустился по лестнице и своими жилистыми пальцами принялся ломать торт. Люди, стоящие возле, передавали липкие кусочки друг другу и тут же жадно засовывали их во рты.
— В зачаровывающей, отчаянной рефлексии да не уто́нете! — прокричал Отшельник.
Кто-то дал мне небольшой кусок крепкого теста, пахнущего сладким лесным перегноем.
— И да, — сказал Отшельник жующей толпе, — уберите завтра за собой!
Пружинами отозвалось все, реверберацией зазвучали цвета. Дэн достал бонго и стал играть риддим этой ночи, вместе с человеком-кустом, играющим на гитаре. Звучала ночь Наябинги. Как любовь парижской весной 68-го, как движение камеры в финальной сцене «Профессии — репортер», как чужие фотографии из Крыма, как длинный проигрыш в Light My Fire — все сломалось и танцует. Первичный бульон, чайки, плески воды. Прекрасные зигзаги осени, эквалайзер гор.
Растворялась тьма. Манящее к соитию, беспризорное небо, вымирающее, беззаветное небо Нового Адама показалось вверху. Небо, в которое нам предстояло войти. Войти, как Гагарин, смеющийся над позитивизмом атомного века. Кем мы были? Безногими существами, выброшенными на берег возле Мирового Океана. Океан принимал рассвет — чистил рассвет водную гладь, как столяр рубанком — свежее полено. Плескали стружки-волны. В полумраке я встал и пробрался через лежащих на коврах и спальниках. Я вышел в лишенное рассудка утро этой сумасбродной осени к самой кромке воды, к концу суши, за которой начинался бескрайний Мировой Океан Уральского Озера. «Нет такой птицы, чтобы своим крылом излишне воспарила».
Мы уселись с Ариной возле костра, она достала сандаловую коробочку — маленькую, помещающуюся у нее в ладони, открыла и повернулась к парню в очках, читающему книгу. Я разглядывал турецкие психоделические огурцы на его рубашке, эти узоры меня очень занимали. Молчаливым жестом Арина попросила у него книгу.
— Меня зовут Андрэ. Если вам будет угодно.
Он протянул ей книгу — карманное издание сартровской «Тошноты». Из своей сандаловой коробочки Арина вынула пакетик с белым порошком и сделала на обложке две тонкие, как волосинки, длинные белые нити.
— Вы, случайно, не в курсе, что там, в лесу, вчера происходило? Я слышал, звали трубы, — прогундосил парень.
Еще пока мой взгляд был опущен вниз, я заметил краем глаза знакомую фигуру. Она стремительно скользнула где-то в глубине еще не промытого солнечными лучами леса. Это был Минотавр, мой старый знакомый. От его шагов земля сотрясалась. Он шел к нам. Он волок за собой труп убитого героя и намеревался растерзать меня. Я отдал Арине книгу и, шмыгая носом, вышел навстречу чудовищу.
Если увидеть Землю из космоса, всю Землю увидеть перед собой, то единственная вещь, которую останется сделать, — рассмеяться. Не злым от страха смехом, не от обманутых ожиданий, не от разочарования. От счастья. От невероятного, неземного счастья, космического, транспланетного счастья. Космонавты переживают мистические опыты. Гагарин смеялся, когда взглянул на Землю из космоса, смеялся от мелочности атеизма и от несравнимого ни с чем чувства единения с каждым живущим. Когда он приземлился, то увидел тысячи счастливых лиц — лиц огромной страны, ждущей его. Он хотел было сказать что-то простое, что-то, понятное каждому еще до рождения. Но разве мог он сказать это во всеуслышание? Он ведь был всего лишь космонавтом, а не проповедником. Они что-то заподозрили. Они спросили его: «Какие у тебя отношения с Богом?» — и он, смутившись, ответил: «В космосе был, Бога не видел». Ответ понравился всем. Но никто не обратил внимания на тень от той запредельной улыбки — большой гагаринской лыбы, — которой он улыбался на орбите.
И мы смеялись. Смеялись почти тем смехом, каким смеялся большой Гагарин в Небе над нами. Мы рассмеялись сразу же, после того, как фигура Минотавра растворилась прямо возле костра, и из снопа света вышел Шура Спирит, наша городская легенда. Одной рукой он тащил охапку дров, другой волок по земле длинную, толстую ветку. На его голове была индейская шапка с перьями и рогами.
Я думал, Спирит — это существо без цели и без рода. Свободная сущность, всегда блуждающая по лесам, не нашедший себе пристанище на стройке Вавилонской башни. Рожденный на Крите и бежавший, не в силах больше сторожить лабиринт, он мог прийти с севера, с востока, с запада. Он мог оказаться викингом, воинственным и суровым, мог быть дипломатичным, холеным иудеем, источающим устами сладость псалмов и продающим тебе речной жемчуг, кошельки и сборники бит-поэзии в мягком переплете. Мог статься европейцем, самоуверенным и наглым. Мог быть негром, чукчей, монголом, узбеком, мог быть дочерью скво или сыном ацтекского вождя. Он мог быть кем угодно. Он всегда ходил где-то по темноте с охапкой дров, притворяясь Минотавром, готовым разодрать насмерть каждого.
— Я Минотавр, который ищет лабиринт, — смеялся он, когда узнал, за кого мы его приняли.
Спирит снова ушел в лес за дровами, перед этим угостившись ниточками Арины. Потом мы что-то жарили на костре, что-то говорили. Кто-то клокотал над нами безостановочно. Новый день осени, единственной осени в мире. Совершенное узнавание себя — истинного, из плоти и крови, источающего запах сгорающих сухих дров. Андрэ, парень в длинной рубахе с турецкими фрактальными огурцами, ходил между воинов этой субботы, лежавших тут и там, между вигвамов и лодок и читал им что-то из книги. Остановившись перед нами, он сказал:
— Минотавр ищет лабиринт.
И опять ушел читать невоскресшим воинам лекарственные строки.
Двести тысяч лет, или около того, я наблюдал, как один за другим участники всего этого ритуала взбираются на скалу дальше по берегу и, как следует разбегаясь, пролетают какое-то расстояние, но в итоге все же достигают воды. Время замедлялось, растягивалось и опять ускорялось, а молодые мужчины и женщины оставляли за собой длинные шлейфы. Всплески воды разбивали остатки последних за это лето звезд. Рычание, гудение и свист послышались из глубины скудного леса, покрывавшего скалистый утес. Когда последний человек вынырнул из воды, из-за деревьев вылетел «жигуленок» Геры с самим озаренным и озорным Герой за рулем. Машинка преодолела короткое расстояние до кромки обрыва, успев набрать хорошую скорость. В бесшумном вакууме, казалось, проходило вековое падение этого чудесного авто. Пролетев по изящной дуге, «жигуленок» врезался в светящуюся гладь Мирового Океана Уральского Озера. Когда, радостно булькая, машинка стала уходить на дно, из-под клокочущей пены вынырнул герой этого акта — наш Гера.
Наши лица плавились в скоропостижном рассвете начинающегося сентября. Жертвы жарких волн, жестоких катаклизмов восприятия жизни. Только сейчас я заметил, как много слюды и бисера сияло в красных волосах Арины, я увидел, как вянет на ее губах нераспустившаяся каватина. Действительно ли то было? Был ли трип этот через бесконечные ряды сосен? Был ли я? Я знаю, что я беден достаточно и готов делиться этим.
О, как же скоро мы разденем бытие, мы увидим его нагие грани, его швы. Я больше не буду бояться неба. Не буду бояться неба, ей-богу. И пусть мысли не идут дальше простейших языковых конструкций. Ночи станут гуще так скоро. Клиповый монтаж снов. Концентрированная тишина. Что есть абсолютный свет? Дети нового дня приветствуют реальность. Тверди твой день в разнотравии, учи теорию цветов, познавай физиологию растений. Мы тусовщики рассветов, мы народы моря. Мы вышли из первичного бульона, мы голы. Я демиург в мире бесконечного воображения.
Я хочу раздеться догола и бегать по свежей земле, как Уолт Уитмен, как строптивый пророк. Как Алеша Карамазов после смерти Зосимы, хочу целовать землю. Целовать всепринимающий лик этой терра нова. Благослови их, Господи, этих молодых людей, какими мы когда-то были. Их дырявые джинсы, их промокшие от росы кеды, их зеленые и красные пряди волос, водорослями струящиеся в небо. Благослови их измененные состояния сознания, благослови музыку из их колонок, музыку этого полудня. Лес, что еще вчера казался стоногим чудищем, провожал нас, провожал домой: к нашим неонам и жирным точкам фонарей, что помнят наши контуры и что вспыхнут сразу же, как только мы проедем табличку с названием города.
— И нет никакого лабиринта, — сказал озаренный Дэн.
Выбравшись из чащи и сев в первый автобус с радостными утренними дачниками, мы поехали туда, где конфорки заставят стекла потеть, там марихуана за четыреста, алкоголь бесплатен, потому что есть те, кто приходит в гости. Там будят ночью, чтобы ты не смел быть трезвым. Холодные кухни нас ждут. И не будет никакой войны.
На самом деле я хорошо понимаю того парня в торговом центре, у меня тоже случаются иногда приступы неконтролируемого гнева и вялые, невротичные попытки все поменять. Внешне это не так заметно: окружающие просто видят задумчивого чувака, который, напялив капюшон, пересекает пустырь в спальном районе Петербурга, сжимая в руках большие сумки.
Мое положение не назовешь завидным, и все-таки я рад. Я бы не смог оставаться там, где мне было суждено родиться. Той осенью стало очевидно — так жить просто невозможно — мистерии в сырых лесах не длятся вечно. И я пошел искать работу. Только где ее найдешь в окруженном горами и озерами городке на отшибе, в котором живет чуть больше сотни тысяч человек?
Да, малая родина — это, конечно, всегда Земля Обетованная, где ходят живые библейские пророки вроде Спирита и персонажи местного эпоса типа гопника Ролана, но не словом единым жив человек. Пришлось собирать манатки, прощаться с фантастической эйсид-осенью и переезжать в большой, красивый и ужасный, пропахший формальдегидом город-миллионник с бесконечным количеством дорог, машин, женских ног и заводов. Благо в первое время было где вписаться. Опять грянул очередной финансовый кризис, и с работой и там был напряг. Меня не брали сортировщиком печенья, монтажником биотуалетов, грузчиком на склад рыбьего корма. В итоге я устроился журналистом в маленькую конторку, которая в поте лица своего искала новости для федеральных каналов.
Платили копейки, но через какое-то время я смог снять небольшую квартирку и даже завести себе огромного черного крыса по кличке Серега.
Скучать времени не было. По долгу службы мне доводилось заглядывать за покровы того, что называется официальным ходом истории и привычным положением вещей, — это были самые лучшие и самые страшные моменты моей недолгой карьеры в медиа.
Главная моя любовь — городские легенды. Я полюбил их сразу, эти милые моему сердцу сгустки коллективного бессознательного. Например, вот. Не так давно стали известны новые подробности истории туристов, пропавших в 59-м году на перевале Дятлова. Попсовая эта байка вывела меня и моих коллег на случай в поселке Малые Махры под Екатеринбургом. Оказывается, в семьдесят третьем там произошла настоящая катастрофа: приличное количество биоматериала, содержащего споры сибирской язвы, попало в атмосферу — сломалась вентиляция в одной из секретных лабораторий, только и всего. Погибло более пятидесяти человек, еще сотни две были на грани смерти. Кто бы знал, чем все это обернется, если бы не вакцина от болезни, которую изобрели буквально двумя годами ранее в лаборатории под Обнинском. Случай благополучно «забыли», вернулась память ко всем совсем недавно.
Работая над материалами в архивах, я не раз сталкивался с фамилией Кабанов. Мне удалось выяснить, что носил ее русский полковник КГБ, ныне, по прошествии тридцати лет после увольнения, рассекреченный специалист. Жил он в маленьком городе-заводе на Южном Урале. Ничем этот город не примечателен, обывателю вовсе не известен, мелькал только пару раз в передачах про инопланетян — однажды там нашли гуманоида по кличке Андрюшенька. В принципе любой россиянин сможет вспомнить: по телику одно время показывали маленькое, скукоженное, похожее на карпаччо тельце этого несчастного рептилоида. Вот в этом городке я и встречался с полковником несколько раз, он мне давал небольшие комментарии. Ладно бы перевал Дятлова, про него уже многое написано, но старик рассказал мне кое-что поважнее. Правда, не сразу, а встречу на четвертую, когда я пришел к нему без съемочной группы, чтобы сделать интервью для желтого столичного таблоида.
Сначала Кабанов рассказал мне историю испытания ядерного оружия, по причине которого туристы и не вернулись с горы домой, а потом его стало уводить куда-то в сторону. Поэтому придется мне приводить краткий пересказ.
Как дело было. Остатки советских спецслужб, отправленные в отставку, как следует покумекали и поняли, что гнилой Запад, что называется, fucked us in the ass. Началось все, понятное дело, в шестидесятых, с «Битлз» и психоделической революции, потом легитимировали Ленинградский рок-клуб, а потом и целую страну развалили. Надо было что-то предпринимать. Какой-то реванш должен был состояться. Но это, так сказать, историческая предпосылка.
Кабанов после службы в армии был завербован гэбистами, быстро поднялся по карьерной лестнице, выучил языки, работал в Москве, отличился при Карибском кризисе, не раз посылался как специалист по мелиорации под прикрытием в Штаты. Так вот, после развала СССР дослужившийся до подполковника Кабанов, к тому моменту уже матерый, под стать фамилии, функционер, собрал своих коллег — тех, кому было за державу обидно, и рассказал, что у него есть в Штатах сынок, непреднамеренно получившийся спустя девять месяцев после каникул Кабанова в Калифорнии и его случайной связи с мисс Молли, благочестивой девушкой родом из Сиэтла. Подполковник говорил, что мальчик, хилый, безразличный ко всему с детства, стал Кабанову неприятен и даже противен. Не то чтобы он часто виделся со своим отпрыском: лишь раз после всего случившегося. Но пару фоток нерезких, но цветных зато, имел.
Короче, пацан не пробуждал теплых чувств в черствой душе Кабанова. Но, заметил экс-чекист, у бастарда-де есть талант: засранец неплохо играет на гитаре и барабанах. Так созрел коварный план мести за проебанную страну.
Первым делом началась идеологическая обработка сыночка — разного рода засланные казачки, профессиональные вербовщики и прочая шваль, оставшиеся после крушения империи в лоне врага, присаживались на уши отроку и вещали ему про общество потребления и социальную несправедливость. Пробовали даже подсовывать кое-какую литературу идеологического характера — красную книгу Мао там и прочую классику левого толка, но пиздюк не делил мир на левых и правых — ненавидел вообще всех. Потом в него стали и деньги вкладывать. Бабки были вбуханы немалые: у экс-гэбистов оставались кое-какие непересыхающие денежные потоки, не зафиксированные ни в одном официальном документе: тут доля в добыче черных алмазов в какой-то затерянной кимберлитовой трубке в Африке, там бочка проданного биооружия радикальным исламистам. Короче, были деньги. Новая ударная установка, пара усилителей и возможность не работать на обычной работе — это только на первых порах, дальше расходы были серьезней.
— К чему ты все это? — спрашивал я у старого, жирного, заплесневелого Кабанова. Тот, откашлявшись, замолкал, а потом продолжал свой рассказ.
«Мисс Молли, — скрипел после многозначительной паузы полковник, — назвала своего гаденыша в честь любимого писателя — Воннегута.
На героин Курту, шмотки (которые он тут же, сука, рвал), на авторские гитары (знаменитый гибрид «Мустанга» и «Ягуара», эскиз которого, вопреки легенде, нарисовал не сама звезда, а советские конструкторы, братья Дуболомовы, известные также как авторы гитар «Урал» и «Орфей») ушли дивиденды, которые должны были пойти на трансплантацию волос для отправившегося в отставку Михаила Сергеевича Горбачева и пластическую хирургию его небезызвестной метины. Нехило отломили и американскому Эм Ти Ви, чтобы те включили его мудацкие клипы в эфирную сетку.
Героиновому мальчику Кабанову, восходящей звезде, была оказана солидная материальная помощь. Именно в результате ее он и стал символом американского поколения начала нулевых. «Заметь, — скрипел и булькал полковник, — не «Соник Юз» с их интеллектуальным шумом, ни «Диносаур Джуниор» с их молотящим драйвом, даже не «Пиксиз», а именно середнячковая «Нирвана» прорвалась сквозь диско-бит восьмидесятых и обнаружила собой начало новой эпохи последнего поколения миллениума. Деньги на заре века еще решали все. Кстати, имя для группы я придумал. Это всего лишь прочитанное наоборот название села неподалеку отсюда — Анаврино. Мы там в семидесятых с помощью токсической сыворотки выводили ядовитых куриц. Букву “О” только пришлось убрать».
Я знал, что профессия журналиста — мерзкое занятие, но что меня так круто когда-нибудь занесет во владения старого маразматика, предположить не мог. Тот невозмутимо продолжал свой абсурдный и зловещий рассказ.
«Кобейн воплощал собой упадок западной цивилизации. “I hate myself and want to die”, — вдумайтесь, ведь это не просто поза. Даже сам старик Уильям Берроуз, ас саморазрушения, которого в свое время пытался завербовать Моссад (но он выбрал гомосексуализм), офигел от радикальной прямоты Кобейна. Тут стоит еще раз отметить, что Курт был ни при чем. Мальчик среднего таланта, воспитанный матерью — одиночкой, сидевшей на валиуме и страдавшей от неврозов, не мог сам по себе явить волю целого поколения — таких «символов поколения» в начале девяностых было как говна за баней. Ему помогли наши спецслужбы. Поверьте, мы могли сделать так, чтобы вы крикнули в пустоту: “Я ненавижу себя и хочу умереть”. Колыму вспомните, Шаламова. Что там творилось, в застенках Лубянки, — один дьявол знает. Но не об этом разговор. Разговор о том, что тысячи, сотни, миллионы подростков приняли идею саморазрушения на веру и возвели его в категорический, мать его, императив».
Курт, по их прогнозам, должен был застрелиться чуть позже. Новость, пришедшая из-за океана 5 апреля 94-го, для всех была неожиданностью. Но он сделал то, что сделал. «Знаете ли вы статистику по самоубийствам в США после гибели Кобейна? Нет, и никогда не узнаете. Это хранится в строжайшем секрете: проект “Реванш Кабанова” достаточно быстро после всего случившегося рассекретила американская контрразведка. Были даже какие-то публикации в газетах и журналах. Но тогда никто не обратил на это внимание: мало ли что там пишут журналисты».
Но, по агентурным данным, около полумиллиона пубертатов за полгода после смерти Кобейна умерло от асфиксии, вызванной разными механическими методами, от передозировки барбитурой, от огнестрельных ранений в голову и по другим причинам. Есть основания полагать, что все это — самоубийства. Эффект Вертера: салаги подражают примеру своего кумира безоговорочно. «Согласитесь, геноцид молодого поколения — изощренная плата наших спецслужб Штатам за развал страны».
Тут я попытался встать и уйти, было во всем происходящем нечто омерзительно-притягательное: рассказ длился примерно час, но я никак не мог оторваться. Старый маразматик схватил меня за руку и, глядя своими мутными зраками, другой рукой стал нащупывать ручку ящика в столе. Мне показалось, что сейчас он достанет нож и утыкает меня всласть. Но старику пришлось выпустить мою руку. Он немного порылся в ящике и бросил на стол несколько глянцевых фотокарточек. На первой в расфокусе на меня смотрел красивый ребенок. На второй мужчина средних лет держал этого ребенка на коленях. В мужчине я узнал молодого Кабанова, а в ребенке… Об этом было мерзко думать! Следующая фотография заставила меня сесть обратно в кресло. Кобейн с фиолетовыми волосами — после я наводил справки, такая прическа была у него аккурат после выпуска «Nevermind» в 1991 году, — обнимал одной рукой моего визави, только чуть помоложе.
Через год после этой истории возле моего дома поставили уличный лоток с рыбой. Я купил себе немного мойвы и разговорился с продавцом. Оказалось, мужик сам же и коптит продукцию, покупая сырье у заводчиков. Продавец сказал, что он «с области» и завернул мне рыбу в газету. Дома я развернул мойву и жадно стал поедать ее. Мой взгляд побежал по газете, которая называлась «Кыштымская новь». «Скончался добрый друг, преданный защитник родины, полковник…» — гласил некролог. Я отогнул страницу. Из-под пятен жира на меня смотрел моложавый, крепкий военный Кабанов времен альбома Nevermind. «Прощание состоится… в 12.00 по адресу…» — значилось в нижней части некролога.
Я вспомнил, что не кормил крыса и бросил ему небольшую мойву.
Это было довольно странное время. Мне скоро надоели городские сумасшедшие, униженные и оскорбленные — все те, из кого состоит контент федеральных телепрограмм и желтых газет. Я ушел с работы и стал жить чуть веселее. Иногда, как галлюцинации, всплывали люди из какого-то далекого прошлого, из подсознания моей жизни. Встреч и событий хватало.
Когда мне надоело в том числе и веселье, на пороге внезапно возникла моя старая знакомая Саша, дредастая путешественница и знатная любительница каннабиноидов. Стоял стылый март, и Саша вдруг предложила мне все бросить и рвануть на попутках в Питер. Сначала я отмахнулся от этого предложения, как от какого-то бреда, а потом вдруг понял, что Саша напомнила мне о чем-то важном.
Тогда, в мои двенадцать, почти сразу после эпичного отказа Лики, в один из теплых дней я вышел в лес и увидел прозрачное, не имеющее веса — но громадное, спелое мартовское небо. Следы от самолетов, в которых я никогда не был, резали его на неравные доли. Молчаливые, едва заметные, они царапали идеальную лазурную поверхность и растворялись в эфире.
С тех пор я и начал идти, и эти неумелые буквы, которые мне приходится выводить в текстовом редакторе, — что-то вроде путевых заметок. Вероятно, в первозданном виде их не прочитает никто из ныне живущих — первый попавшийся дождь размоет химический карандаш на цифровой рукописи и сотрет некоторые примечания. Навсегда уничтожится часть текста. Сбивчивость повествования — всегдашний атрибут этого письма.
Гулкое небо всегда над моей головой. Серебристые плавные изгибы, которые рисует проворная полупрозрачная точка пассажирского самолета, — тоже. И все так же неизменно: неизъяснимое, наэлектризованное и пронзающее все живое и неживое — это как оргазм, скорость которого замедлена в сотню раз. Есть основания полагать, что я так никуда и не сдвинулся, просто пространство слегка исказилось. Чуть-чуть.
Я терял это небо. Я обретал себя земного и мало смотрел вверх — все это было слишком сумбурно и суетно. Вновь мне встретилось оно только накануне моего двадцатилетия. Мы стояли под Уфой на трассе М5 вместе с Сашей — возвращались домой после нашего первого путешествия на попутках. Предыдущие три дня мы жили без крыши над головой, ели один только узбекский лаваш, пили только воду и спирт с дальнобойщиками. Нам уже удалось преодолеть половину пути. Настало утро, начинало греть солнце. Не спавшие и голодные, мы были уверены, что нам быстро удастся поймать машину, немного покемарить и под вечер, преодолев Уральский хребет, въехать в родной город. Но солнце поднималось все выше, начинало печь все жарче. Спустя два часа мы изнемогали от жары. Вода быстро закончилась. Молча мы слушали издевательский свист проносящихся мимо машин, вглядывались в пыльный пейзаж и молились о скором спасении. И снова проезжала машина. Эффект Доплера. Можно ли ненавидеть конкретное физическое явление? Я возненавидел эффект Доплера.
Прошло еще сколько-то времени, после того как наша вода закончилась, — вокруг не было ни одного магазина, ни одной колонки, ни одной стоянки — только мягкий асфальт и плавящаяся, потная сталь виадуков на кромке горизонта. Мы встали около единственного на много километров кустарника, надеялись хоть на какую-то тень, но жидкие заросли не помогали.
Все вокруг молчало. Замолчали даже машины, мелькавшие мимо. Не было никакого момента, включившего вдруг новую фазу нашего отчаяния, все это явилось так же естественно, как естественно дыхание. Я просто почувствовал, что выхожу — физически выхожу из тела. Я увидел себя, бессильно поднимающего руку, увидел свои почти запекшиеся глаза, увидел Сашу рядом с собой — маленькую, смуглую, большеглазую, в смешной панамке, с этими нелепыми какашками-дредами на голове. Она до того была родной, и меня пронзила трогательная нежность при взгляде на нее. Я парил где-то метрах в трех от трассы. Вдруг мне стало совестно. Если сейчас я уйду, то что будет делать она? Останется с моим телом одна, в полтысяче километров от дома, и никто ее не подберет — бедную, маленькую, одинокую девочку в компании трупа. Она навечно останется здесь одна с моим телом. Я парил в нерешительности, в точке без времени. В этой точке все застыло, все собралось. Я вернулся, потому что так решил. Вернулся назад и протер глаза, зудевшие от пыли, от жары и долгого времени без сна. И тогда я вновь — нет — впервые увидел небо — бесприютное небо. Оно ничем не отличалось от того, мартовского неба в моем детстве. Все так же громогласно-тихо было, все так же молчаливо о чем-то спрашивало.
Спустя еще несколько лет меня нашли книги про заброшенность, про бесконечную тоску по миру Горнему, и мне стало все более-менее ясно. Смысл был обретен. А нужно было только его потерять в гуще первых наркотических и алкогольных опытов, в череде бесконечного онанизма и каких-то загадочных преломлений. Всего лишь нужно было найти прозрачную лазурь исчерченного шлейфами неба. Я всегда здесь, я никуда не ушел, хоть за спиной и миллионы шагов. Все не имеет значения, когда есть опыты бесприютного неба.
Короче, когда город по весне оттаял, я не сразу принял предложение Саши. Находил какие-то причины.
— Город держит, — говорил я ей, подумав.
— За что он тебя держит? — интересовалась Саша.
В начале апреля мы таки вышли на трассу.
Как там принято говорить? Так началась новая глава в моей жизни. Но перед этим мне надо было перелистнуть старые страницы. Это я про Шульгу и заварушку с ним.
Я бы не обратился к Шульге никогда, даже если бы мне угрожала голодная смерть. Шульга занимал в моей жизни особое место: навязчивый донельзя, всегда впереди планеты всей, он меня невыносимо раздражал.
С ним мы были знакомы с самого детства, учились вместе с первого класса. Он почти не изменился с того времени: весь как бы узловатый, жилистый, он был легок и порывист, как ящерица. Он всегда как-то искусственно держал осанку, что придавало ему некоторой чрезмерной, даже бабской, манерности. В беседах, в делах с ним, которых нам судьбой было предначертано немало, всегда было нечто двудонное. «Хер проссышь», — говорят про таких людей. Исключительной чертой Шульги были его кисти с длиннющими, цепкими, проворными пальцами. Этими кистями он во время разговора активно и очень выразительно жестикулировал, а когда не жестикулировал, то хранил их в области груди. Такая поза делала его похожим на ханурого тираннозавра рекса, придавала ему жуликовато-хищный вид.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Опыты бесприютного неба предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других