Повесть Сергея Грачева «Если ты смеешься…» дает возможность заглянуть в одну из казарм — армейскую «глубинку» эпохи начала перестройки, когда война в Афганистане заканчивалась, а о возможности других конфликтов никто всерьез не думал. Но уже в то время можно было увидеть, что Советская Армия больна, и не только по позорному факту посадки самолета немецкого пилота-любителя Матиаса Руста в центре Москвы. В этой повести о солдатах, есть и любовь, и разлука, и надежда на скорую встречу с любимой.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Если ты смеешься… Армейcкая повесть» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
IV
Со слезами на глазах читала Анна мужнино письмо: возможно, на побывку приедет. Это были слезы надежды и сдерживаемой преждевременной радости. Приедет ли? Нестерпимо хотелось второго малыша, и желание это становилось просто изнуряющим.
— Хорошо бы папа приехал! — громко вздыхал Илюшка. — Мы бы с ним мучились.
То есть замучает папу играми. Никита снился ей почти каждую ночь, и казалось, к несчастью. Не заболел ли? И в письмах словно чего-то недоговаривает. Может, забывать стал?.. Она и раньше догадывалась, что Ник не совсем прост, не рубаха-парень, и многое, открывающееся теперь в письмах, довольно холодное, эгоистичное даже отталкивало.
Всё равно, считала Анна, какой бы он ни был, главное — дождаться. И мамка чтоб не пилила: без высшего образования, мол, осталась, а муж после службы обрастет новым обществом, врастет в него — не вытащишь! Не так отесана.
Чушь, конечно, но… вода камень точит. Устаешь быть одной.
Илюшка тоже тоскует, раздражительный стал. Приболел даже. Слабенький, думает Анна, в меня.
Все началось с брюк. Захотелось Илюшке в тридцатиградусную жару надеть свои любимые шерстяные брючки, истерику закатил. Да такую, что сам себя напугал. Потом в кресле сидел бледный, как мел… Собралась с ним на следующий день пойти письмо мужу отправить. Моросило и пришлось набросить плащ, а вот пояс она решила не повязывать.
— Мам, ты толстая в плаще. Завяжи пояс.
— Не хочу.
— Ну, мамочка, завяжи! А то я с тобой никуда не пойду.
Анне казалось, что жизнь без Ника — безрадостная трясина, да еще, ко всему прочему, растущее с каждым днем желание — прямо либидо, как в медовый месяц. «Умираю…", — писала она Никите. И мамаша, человек стойкий и рассудительный, словом, прокурор, исподтишка наблюдая за ней, слезу пустила: забрили, мол, кормильца-то, придурки ненормальные!
Анна изводила себя и Ника письмами страстными, чувственными, слезливо-сентиментальными. Лишь когда Илюшка приболел, она несколько поостыла, стала писать реже. Бронхит, кашель по ночам. Анна не высыпалась, занятия в медучилище забросила.
Илюшкина подружка по двору, Танечка Качанкина, тоже заболела, и её мама, Маринка, уговорила Анну делать девочке уколы, три раза в день. Не могла Анна отказать, очень уж сын подружился с Танечкой.
— Таня, мы с тобой поженимся?
— Конечно, поженимся, ещё бы!
Ещё бы! Они, два ребёнка, настолько схожи характерами, упрямостью и тягой к лидерству, что в будущем будут или супругами, или врагами.
Как нужен сейчас Ник! Я, думала Анна, со своей частой сменой настроения, раздражительностью, нередко унынием и чувством неполноценности, короче, комплексами, и беззаботный Ник — мы всё-таки чудненько дополняем друг друга. Конечно, наши индивидуальные особенности однажды стушуются, потеряют остроту, но пусть это случится нескоро, очень нескоро.
С Маринкой Качанкиной не надо было откровенничать.
— Второго ребёнка? С ума сошла! Они только и ждут — нас в пелёнки зарыть…
Просто, жаль её, Маринку. По правде сказать, Анна недолюбливала: пять тысяч на книжке, в гардеробе — кожаное пальто, от покойной матери наследство, а одевается бедно, не скромничает — скаредничает, экономит на всем. На уколах даже: всё-таки каждый укол три рубля. Блок сигарет для Ника! Не попросишь…
Так хочется маленького, прямо хоть к Нику в армию езжай! Я ужасно счастливая, думала она. Страшно подумать о своей возможной судьбе, не познакомься она восемь лет назад с Ником! Нет, все равно мы были бы вместе, иначе невозможно; и город не очень велик, настоящий сводник.
Была и частичка вины: раньше надо было думать, раньше рожать! А теперь — бесконечные дни и ночи без Ника, они такие длинные и их так много, что Анне кажется, это навсегда.
Ой, Никита, мне страшно! Была у аллерголога. Илюшке ставили четырнадцать проб. Выявили два компонента: библиотечная пыль и шерсть овцы. Книги — в кладовку. Шерстяные вещи не носить. Хорошо, что у нас в Союзе днем с огнем изделия из чистой шерсти не найдешь.
Водит Анна сына на массаж, поит валерианкой. Спит Илюшка полусидя, на двух подушках — так кашель меньше мучает. Убеди меня, Ник, скажи, что все будет хорошо, в тысячу раз лучше прежнего…
Поздно вечером, когда Илюшка уже спал, и Анна, постелив себе постель, после душа собралась надеть пижаму, в дверь позвонили. Анна спешно накинула старенький мамкин халатик на голое тело и подошла к двери:
— Кто?
— Это я, — раздался знакомый низкий голос.
Яков!
Она быстро перетянула халатик пояском, запахнула ворот и открыла дверь. От Якова Качанкина сразу дохнуло коньяком и дорогим дезо. Впускать его в квартиру Анна не собиралась, но он так по-хозяйски шагнул на нее, что женщина невольно посторонилась. Захватчик!
— К матери духи завезли. Вот, достал. — И он вынул из красивого импортного пакета коробку. Это были французские духи, о которых мечтали многие женщины, «Опиум». Они стоили больше компенсации, которую военкомат выплачивал за Никиту. Мать Якова Качанкина работала в промторге, и комсомольский вожак резинового завода, как и подозревала Анна, изредка приторговывал дефицитными вещицами. Конечно, для своих, проверенных.
Она понюхала коробку, стараясь уловить сладковато-терпкий аромат, и со вздохом протянула духи Якову:
— Возьми, у меня нет таких денег. А у матери просить не буду.
— Аннушка, это подарок, — проникновенно промолвил Яков, и в его глазах засветилась плохо скрытая, а точнее, нескрываемая, почти агрессивная жадность. Жадность до неё, Анны. Даже желваки на его жестких скулах вздувались от волнения. — Ко дню рождения.
— До моего дня рождения два месяца, — под наглым взором Якова Анна почувствовала себя обнаженной. И на самом деле она вдруг спохватилась: под тонким хлопчатобумажным халатиком на ней ничего не было.
— Да за уколы это. Бери, бери, уколы стоят дороже… А ты без помады и краски еще красивее. Аннушка, у меня сегодня праздник. Можно? — Он достал из пакета бутылку армянского коньяка.
— Ты что? — испугалась Анна, чувствуя, что откровенный взгляд Якова все более гипнотизирует ее, переходит всякие границы, делает совсем беспомощной. «Ты мне желанна», — говорил этот взгляд. — А Маринка зайдёт?
— Все на даче, с ночевкой. Клубника усами заросла, — пояснил он и снял ботинки. Затем взял пакет с коньяком и спокойно, даже с достоинством продифилировал на кухню.
Анна юркнула в комнату, открыла шкаф и, схватив трусики, в одно мгновение натянула их на себя. А брошенную на кровать пижаму запихнула под подушку. Потом послушала, как хозяйничает на кухне поздний гость, — послышался звон рюмок, — она не стерпела, открыла дрожащими пальцами заветную коробочку, достала флакончик — настоящее сокровище! — и подушилась. Запах показался очень сильным, он словно заполнил всю квартиру. И Анна замахала перед лицом ладошкой, надеясь, что хоть немного первый резко-насыщенный запах рассеется, оставив ту необходимую устойчивую гамму нежного, элитного аромата, ради которого и платятся немыслимые деньги.
«Ах, не накрашена!» — Анна посмотрелась в зеркало в прихожей. Лицо ее было бледно и под глазами — круги. И волосы не помыла… Какая есть, никто его не звал.
Они выпили по рюмке, заели лимонными дольками с сахаром: предусмотрительный Яков, оказывается, и лимончик припас. Строгое, скуластое лицо гостя со слегка небритым подбородком, покраснело, словно под кожей играл огонь. Ладная широкоплечая фигура спортсмена и ярко блеснувший при сдержанной улыбке золотой зуб — это у секретаря комитета комсомола! — от всего его облика веяло мужественностью и серьёзностью.
— Что за праздник? — спросила она, придерживая ворот халатика, чтоб не распахнулся.
— Мне удалось уговорить директора прикрепить за мной «Волгу». Теперь не нужно клянчить в парткоме по любому поводу. Партия, конечно, — наш рулевой, но учиться рулить — задача молодежи.
Он уверенно стоял на ногах, этот человек, и прочно держал свое место в жизни, свой сегмент, свой пятачок. Неоспоримых мужских достоинств в нем было явно и убедительно больше, чем в Никите. А старше Никиты Яков был всего лишь на пару лет.
Под нежным и одновременно властным взглядом Якова Анна терялась и впадала в некий испуганно-аморфный транс. Она ещё не отдавала себе отчета, что Качанкин вдруг ошеломил её, сковал её волю, словно приобщая к иной, более яркой и насыщенной удивительными событиями и вещами жизни. В движениях кисти его руки, поднимающей рюмку, в неких других повадках и речах — угадывались, узнавались превосходство и пренебрежение к мелким условностям, комплексам, опутавшим обычных среднестатистических граждан.
— На брудершафт?
— Нет. — Если поначалу она не знала, куда деться от его немигающего бледно-голубого, почти серого взгляда, то теперь решилась, ответила благосклонно, уже без внутренней дрожи. — Без банальностей, пожалуйста.
Коньяк помог ей преодолеть внутреннюю сжатость, и прошло совсем немного времени — она почувствовала себя совершенно свободной и лишь по скользнувшему вниз взгляду Якова поняла, что халатик все-таки распахнулся.
Не мог Яков упустить такого случая и ограничить себя одним созерцанием ее нежно-манящих прелестей. Зачем себя обкрадывать? Анна… Что Анна? Не будет она кричать на весь дом…
Первая армейская осень. Что может быть зануднее! Дождь обрушивал на белесые, с разводами пота пилотки мелкие сухие крупинки града и набухшие от осенней влаги листья. Портянки не просыхали — самое скверное для солдата дело. В субботу утром, по обычаю, личный состав тащил свои постели во двор — просушка и выбивка. Но с ночи зарядил дождь. Ночью вся казарма трудилась на пакгаузе — разгружали палатки. Всё разгрузить до зари не успели и, чтобы не простаивали вагоны, решили закончить в субботу. Вот и прикинули солдатики: пока они будут ишачить на пакгаузе, постель промокнет насквозь — спать не захочешь. А спать надо, хоть с субботы на воскресенье отоспаться.
— Вынести постели! — разорялся прапорщик Мокашко, обозленный видом солдат, застывших возле своих коек. Один рядовой Штапиков попытался свернуть постель, но Митяй шикнул на него, и тот аж затрясся — дошло.
— Это приказ командира части! — рявкал Мокашко, постепенно бледнея и угрожающе двигая квадратной челюстью, словно собирался сточить свои зубы для устрашения.
— Так он же не знал, что дождь будет. Не синоптик, — по-крестьянски рассудил рядовой Мещера. И смутился своим ораторством. Прапорщик подскочил к Мещере.
— Выноси! Последний раз приказываю! За неподчинение дежурному части — знаешь что! — Мокашко поднёс кулак к глазам строителя Вавилонской башни.
— Попробуй, — тихо вымолвил Мещера и, словно совсем застыдившись, потупился. Мокашко, не размахиваясь, ткнул кулаком Мещере в губы. Солдат покачнулся и почти автоматически, наклонившись слегка вперед, ответил прапорщику дланью прирожденного землекопа. Только не в губы, а в челюсть.
— С-сука! — засипел Мокашко, дико оглядываясь и вырывая из кобуры пистолет. Солдаты стояли вокруг молча, не шевелясь. — Выполнять! Шестерых уложу!
Никита Махнов стоял в трёх шагах от Мещеры, подсчитал: первым — строитель башни, вторым — латыш Ледускрац, третьим — афганец Грицко, четвертым — он, Никита…
Пистолет поднялся до лба Мещеры, и в казарме вдруг стало темней — такими одинаково серыми стали лица солдат, шагнувших со всех сторон к прапорщику. Сердце застучало у Никиты, а ему хотелось бы, чтобы оно затаилось, стало маленьким, таким же, каким оно делается, наверное, на войне, чтобы труднее поразить его было, и ёмким, потому что бьется для всех, даже для тех, кто увильнул от армии.
— Назад! — пистолет опустился вниз, уставился дулом в пол. После выстрела — вновь глухая тишина. Пуля ушла в половицу между подошв избитых, изрезанных на стройке Мещериных сапог.
Никита готов был поклясться, что в какое-то мгновение по казарме — это неуловимо просквозило даже по косым глазам Альтуха — над Мокашко пролетела Смерть. Невидимая и неслышная, но по лицам солдат узнаваемая сразу — смерть прапорщика со странной неуклюжей фамилией.
И тут рядовой Штапиков поспешно свернул постель и направился к выходу. Пораженные его трусостью солдаты зашевелились, посторонились, пропуская его, а за ним и прапорщика.
Когда дождь утих, приехал командир части, подполковник Калдинов, крепкий как груздь; не скажешь, что год до пенсии. Он направил солдат с завтрака на пакгауз, а наряду приказал вынести постели на улицу. После отъезда командира дождь полил как из ведра, и спать рота все равно легла в промозгло-болотные жабьи постели. Рядовой Мещера получил трое суток гауптвахты, но отправили его лишь в понедельник, после разгрузки кирпича. Остальным — недельная учеба. Но об этом Никита узнал уже в санчасти, куда он свалился с ангиной.
Наутро, едва спала температура, Никиту изрядно «припахали»: и за пищей в столовую, и посуду со столов убирай, и полы мой. Трудотерапия. К вечеру — слабость, и боль слева в груди. Попросил у санитара-абхазца таблетку папаверина.
Санитар с желтой «соплей» ефрейтора на синих погонах (соседняя часть, где лежал Никита, была летной, строевой) долго размешивал ладонями таблетки, высыпав их из обувной коробки, словно костяшки домино «культивировал». Изредка останавливался и поднимал на Никиту выпуклые изюмины глаз:
— Папвэрин, да? — а когда подходили другие больные за лекарством, он всем без разбора давал две таблетки: белую и зеленую. Как в анекдоте: одну — от головы, другую — от задницы.
— Товарищ ефрейтор, вы где мединститут заканчивали? — сорвалось у Никиты.
— А что? — ефрейтор подозрительно уставился на Никиту. — Взял свой папвэрин, да? Вот и иди. Бери щетка с мылом — очко — десять минут — все блэстит, понял?
Чего же не понять? За десять минут отдраить туалет. Говори после этого, что любопытство — не порок.
— Сложно, наверное, медицине учиться? — бесёнок в Никите не мог угомониться. Ефрейтор даже на стуле откинулся — до того поразился наглости «молодого»:
— Какой сложно? Двадцать два барана, понял? Бери щетка с мылом и — очко!
Вопросов больше нет. Но все равно: почему он ефрейтор тогда? Баранов не хватило, что ли?
Трудотерапия, потом — укол пенициллина и перед сном можно посмотреть телевизор. Только посмотреть, не двигаясь со стула. Рядом с телевизором стоит аквариум с двумя рыбками: сумасшедшей «золотой» вуалехвосткой и меланхоличным бычком. Телевизор и аквариум запрещено трогать: еще испачкаешь или заразишь рыб. Над аквариумом армейский Ван-Гог, никогда не державший до службы кисти в руке, намалевал на стене Крымский пейзаж: море с яхтой и страшноватое с темными провалами узких окон, похожее на дом Ашеров в момент его гибели — Ласточкино гнездо.
— Махнов! Тебе письмо.
Да не одно, два! Молодец Аннушка-сударушка!
Никита ушел в палату, сел у окна, за которым сверхблизким горизонтом за двумя молодыми елочками — кирпичная стена. Под самым окном мелькнула знакомая фигура. Ба, да это Штапиков! Живой еще, значит. Интересно, кто его послал с письмами?
Жена писала, что вновь ругается с матерью, что бросила училище, нигде не работает. Сто раз уже выслушала, как замучена бедная мама, труженик заводской бухгалтерии.
К удивлению Никиты, жена теперь уверена, что он, скинув форму, не будет помогать ей по дому. А мама постоянно станет об этом говорить, пока Анна не попадет в психушку. Она сетовала на свою бесхарактерность. Не желала идти к друзьям, Качанкиным — на очередную годовщину их свадьбы. А вот пошла. Подарила Маринке и ее мужу Якову книжку о семейных праздниках. «Нам-то эта книженция вряд ли пригодится». Это замечание Аннушки заставило Никиту задуматься и более внимательно, настороженно вчитаться в беглые строки… Никита, оказывается, не хочет, чтобы родился второй ребенок! Когда он этого не хотел? Не нравятся ему эти Качанкины. Хотя бы потому, что оба из номенклатурных семей. Глава семьи Яков — секретарь комсомольской организации резинового завода, — лилипут с фигурой гимнаста, поистине карманный секретарь, слишком откровенно пялит свои наглые глазенки на Анну.
У женщин всегда бывают различные желания и капризы, а человек, известно, в своих постоянных желаниях иногда перестает понимать, чего ему нужно. Тогда жди любых неожиданностей.
Откуда эта злоба? — изумился внезапно Никита и раскрыл другое письмо, — может, оно повеселее? Просит писать чаще и пообстоятельнее, это помогает сохранить чувства в испытаниях разлукой.
— Махно! — кричит санитар из туалета. — Эй, папвэрин! Плохо блэстит. Щетка с мылом — десять минут — живо!
Санчасть, понятно, та же армия. И на обед выделяется всего семь минут. Не успел — щетка с мылом! Никита не мог есть быстро, не приучен. Ибо раб тот, кто ест по команде. Но есть и отличие: в санчасти не обязательно козырять дневальному у тумбочки, чистить сапоги и можно даже сходить в туалет без спроса.
Когда сбросившего пять килограмм веса Никиту выписали, санинструктор, зауважавший его за знание лекарств, произнес напутственную прощальную речь:
— Папвэрин! Человек привыкает ко всему, даже к высильце: падоргаица и упакоица. В армии обмэн мнэний: ко мне идёшь со своим, от мэна — с маым.
Прощай, санчасть, даст Бог, навсегда. Прощай, санинструктор — двадцать два барана!
Оказалось, что учёба в родной части затянулась на три недели: слишком, видать, разозлился командир на пальбу в казарме. Вместо перекуров и личного времени после обеда и ужина прапорщики терроризируют строевой. Ждут комиссию из Москвы.
Прапорщик Мокашко навел шмон в тумбочках похлеще, чем капитан Еремин. Конфисковал, гнида, старые письма, конверты и тетрадки — видите ли, не положено; выкинул из записной книжки рядового Вовченко не прочитанное еще письмо от отца. На Вовчика больно смотреть. Ему невеста не пишет, мать-алкоголичка затерялась где-то на зоне. Маршировать в строю он никак не желает по-человечески: тянет ногу, горбится и не поднимает верноподанно подбородок.
— Задавлю гада! — скрипит он зубами в строю. — Колесо новое на погрузчик поставлю и задавлю.
В столовую заходили под крики Мокашко «смирно» и «тяни мысок». Что-то не понравилось — заставляет маршировать на месте, а то и на землю кладет командой «вспышка с тыла!». Рота подходит к столовой грязная, с идиотской песней на устах:
Я приду с победою,
Сяду пообедаю.
Мать повесит бережно
Серую шинель!
Бред какой-то. Поэтому Вовчик вместо последней строчки иногда поет: «на фонарь „куска“!»
Команда: «Головные уборы снять!» Пилотка летит в левую руку. Сама летит, ей Богу! «В столовую слева по одному бего-ом… марш!» За тридцать секунд роте надо вбежать в столовую. Если кто-то, совершая бег на месте, вдруг рванулся раньше времени, натыкаясь на спину переднего, всех возвращают в исходную позицию. И время на обед сокращается. Потом стоят над своими местами за столом и ждут команды — «Рота, садись!» Если сесть не в одно мгновение, команду приходится выполнять снова. «Раздатчики пищи, встать!» Взлетают раздатчики, по одному от каждого отделения, они тоже должны выполнять команды синхронно. На еду остаётся семь-пять минут. Затем бегом строиться. Если после обеда рота идет невесело, колонну заворачивают для бодрости на плац. «Ходьба по отделениям на четыре счёта шаго-ом…арш! Раз…» Левая нога поднимается и замирает на весу; тянется, тянется мысок. Долго, пока не начинает дрожать. «Два!» Подошва с силой шлепает на плац. «Отставить, не разом опускаете». Нога вновь зависает и тянется выше, выше…
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Если ты смеешься… Армейcкая повесть» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других