Монография является итогом многолетних исследований переводного наследия Н. М. Карамзина. Системное изучение его переводческого дискурса позволяет значительно расширить привычное представление о Карамзине – прозаике, создателе сентименталистской повести, талантливом журналисте и выдающемся историографе. Русский писатель предстает профессиональным переводчиком, приобщившим русского читателя к шедеврам мировой литературы. Выявляется использование переводных материалов в авторских журналах («Московский журнал», впоследствии – «Вестник Европы»). Прослеживается влияние переводческой практики на развитие стиля, а шире – русского литературного языка. В монографии охвачен период 1783–1800 гг., завершающийся изданием трехтомного «Пантеона иностранной словесности». Монография снабжена библиографией переводов с указанием установленных иностранных источников. Для филологов, культурологов, историков журналистики и художественного перевода, а также широкого круга читателей, интересующихся развитием отечественной культуры.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Переводы Н. М. Карамзина как культурный универсум предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть II. «Московский журнал»: переводы в роли отсутствующих сотрудников
В «Московском журнале» оригинальные и переводные сочинения были подчинены утверждению сентиментализма, искусства «чувства». Принципы отбора переводных произведений обусловливались желанием дать художественные образцы этого направления и одновременно теоретически обосновать его основные философско-эстетические и этические положения. Журнал строился Карамзиным по образцу лучших европейских периодических изданий. В «Предуведомлении» к первой части он писал: «Множество иностранных журналов лежит у меня перед глазами; ни одного из них не возьму я за точный образец, но всеми буду пользоваться»99. Тем не менее, известно, что наибольшей любовью молодого автора отмечены два «Меркурия» — немецкий («Der Neue Teutsche Merkur», 1773–1810), выпускаемый К. М. Виландом, и французский — «Mercure de France» (1724–1820).
Несмотря на обилие публикаций, демонстрирующих широту и «всемирность» интересов издателя, в журнале преобладали переводы с немецкого и французского языков. Во многом роль посредника между итальянским или восточным дискурсами выполнял «Der Neue Teutsche Merkur», откуда были взяты материалы о судебном процессе над Калиостро или фрагмент индийской драмы Калидасы «Сакунтала». Материалы из журнала Виланда «отвечали», в основном, за «наполнение» рубрик критического и эстетического содержания в издании Карамзина.
Влияние французского «Mercure» особенно явно проявилось в структуре «Московского журнала», где наряду с разделами, посвященными русской и иностранной словесности, а также критике («О книгах», «О иностранных книгах»), присутствовали постоянные рубрики «Московский театр» и «Парижские спектакли». Разделы переводной беллетристики и парижского театра заполнялись преимущественно французскими материалами.
Позиция Карамзина-переводчика и издателя в «Московском журнале» была вполне ясной: он в основном принимал и одобрял то, что переводил, выражая свое согласие в специальных предисловиях и примечаниях, развивая и закрепляя многие идеи в собственных сочинениях100. Французский дискурс присутствующий как в переводных, так и в оригинальных сочинениях Карамзина, коррелировал с английским и немецким дискурсами. Происходило как бы своеобразное распределение функций — французские авторы и критики в основном давали образцы художественной прозы и театральной рецензии, а немецкие отвечали за философско-эстетическую обоснованность направления журнала. При этом было бы неправильным полностью отрицать вклад «французов» в философскую составляющую «Московского журнала», но в общей массе материалов доля их была значительно меньшей. Например, можно отдельно говорить о значении философского эссе Бернардена де Сент-Пьера «Суратская кофейня» («Le Café de Surate», 1791) или фрагмента из книги Ж. Ж. Бартелеми о путешествии Анахарсиса: «Платон, или О происхождении мира» («Discours de Platon sur la formation du monde»). Но в целом философский аспект во французском дискурсе уступает место художественно-беллетристическому, если можно так выразиться, и театральному.
Принципы отбора переводных произведений в «Московском журнале» обусловливались желанием дать художественные образцы этого направления и одновременно теоретически обосновать его основные философско-эстетические и этические положения.
Глава 1. «Слезная повесть», или «нравоучительная сказка»: Мармонтель, Флориан, Коцебу и другие авторы
Иностранная словесность почти безраздельно была представлена «Новыми нравоучительными сказками» Ж. Ф. Мармонтеля. Французский энциклопедист, ученик Вольтера, драматург и романист, Мармонтель (Marmontel, 1723–1799), прославился созданием нового прозаического жанра, который впоследствии развивали многие европейские беллетристы, в том числе и Жанлис. Отказавшись (за редким исключением) от элементов фантастики и внешнего ориентализма, Мармонтель обратился к современной, по преимуществу французской, действительности. В отличие от своих предшественников, например, Кребийона-сына, с его обличительным и сатирическим пафосом, Мармонтель сосредоточил внимание на позитивной, «идеальной» стороне жизни. Глубоко усвоив просветительскую веру в добрую природу человека и могущество воспитания, он стремился воплотить в художественной форме свой нравственный идеал. Эстетические взгляды писателя, далекие от строгой нормативности теории классицизма, отражали новые литературные веяния эпохи101.
Новаторство французского беллетриста проявилось в разработанном им новом жанре: вместо многотомного романа был создан тип емкого прозаического произведения с несложным сюжетом, сжатой композицией и непременным моральным конфликтом. «Нравоучительная сказка», возникшая вне иерархии жанров системы классицизма и генетически связанная со «слезной» комедией, ориентировалась на обыденную жизнь человека. Неотъемлемым художественным признаком conte moral была своего рода документальность повествования, которая достигалась точной локализацией места действия, специальными оговорками и пояснениями автора. Творчество Мармонтеля отличалось некоторой тенденциозностью. Главной целью писателя в последних призведениях, написанных уже после революции 1789–1794 гг., было «сделать добродетель привлекательной»102.
В. Клемперер говорил о содержащихся в них «примерах морали», в которых «по-детски контрастно изображаются порок и добродетель» и утверждается «вера в скорое торжество божественного правосудия»103.
Тем не менее, несмотря на некоторый рационализм своего метода (чувства рассматривались им в их подчиненности разуму) Мармонтель своей установкой на невымышленность описываемого вызывал эмпатию читателей, пробуждая их чувствительность. Он первым ввел также приемы динамизации повествования: начал опускать вводные слова и пояснения при передаче диалогической речи. Преимущества такого нововведения он обосновал в предисловии к первому циклу «Cones moraux», которое было переведено на русский язык П. Фонвизиным в 1864 г.: «В сей книге при описании разговора двух особ слова “сказал он”, “отвечала она”, “прервал он” и тому подобные, уничтожаются для сделания повествования живее и стремительнее»104.
Мармонтель создал два прозаических сборника: «Нравоучительные сказки» («Contes moraux», 1761–1765) и «Новые нравоучительные сказки» («Nouveaux contes moraux», 1790–1794). Во время своего пребывания во Франции Карамзину, по-видимому, не удалось познакомиться с уже состарившимся писателем. Однако в «Письмах русского путешественника» он выразил свое мнение о его творчестве и описал его внешность: «Я видел Автора прекрасных сказок, который, в самом, кажется, легком, в самом обыкновенном роде сочинений, умеет быть единственным, неподражаемым: Мармонтеля. <…> Физиогномия» Мармонтелева очень привлекательна; тон его доказывает, что он жил в лучшем Парижском обществе. Вообразите же, что один Немецкий Романист, которого имени не помню, в журнале своего путешествия описывает его почти мужиком, то есть самым грубым человеком! Как врали могут быть нахальны! — Мармонтелю более шестидесяти лет; он женился на молодой красавице, и живет с ней счастливо в сельском уединении, изредка заглядывая в Париж» (255).
В этой характеристике облик писателя несколько мистифицирован и приближен к добродетельным героям его «новых сказок», которые находят взаимную любовь и способны наслаждаться счастьем вдали от света. Мармонтелю было в 1790 г. уже 67 лет.
Карамзин, по-видимому, хорошо знал оба сборника Мармонтеля105. Не случайно В. В. Сиповский отметил сюжетное сходство его оригинальной повести «Юлия» и таких «сказок», как «К счастью» («Heureusement»), «Счастливый развод» («L’Heureux divorce»), «Хороший муж» («Le Bon Mari»), созданных французским писателем еще в 1760-е гг.106.
Идейную и тематическую близость этих произведений заметила и Ф. З. Канунова107. Однако как переводчик Карамзин, конечно, обратился к новому, не известному в России циклу, с началом которого в журнальном варианте «Mercure de France» он познакомился во время заграничного путешествия в Париже. Мармонтель создавал цикл «Новых нравоучительных повестей/сказок» в конце жизни, выпавшие на драматические годы французской революции, поэтому они значительно отличались от предыдущих своей тональностью. Сам автор так обозначил эти различия в «Мемуарах» («Mémoires»): «… новые Сказки менее жизнерадостны, чем те, которые я написал в прекраснейшие дни моей жизни и веселые часы процветания, но немного более философичны и по тону более соответствуют благопристойности моего возраста и обстоятельствам времени»108.
Теперь писатель демонстрировал уже более солидную и глубокую (по сравнению с ранним периодом), основанную на жизненном опыте мораль. Вместе с тем гораздо более естественным стал и его стиль. Но, несмотря на несколько меланхолический тон поздних произведений Мармонтеля, жанровые их компоненты в общем остались без изменения. И, несомненно, работа над ними Карамзина-переводчика, начавшаяся еще в 1790–1791 гг., в пору становления его собственной поэтики, обогатила его, помогая выработать новые принципы повествования.
Две повести — «Вечера» («La Veillée») и «Ларчик» («La Cassette») Карамзин перевел для «Московского журнала». В примечании к первой из них он писал: «Сии пиесы, сочинения славного французского писателя, переводятся из Mercure de France. Г. Мармонтель и де Лагарп с 1790 года обрабатывают ученую часть сего журнала, и первый от времени до времени сообщает публике сии новые прекрасные произведения пера своего»109. Публикация их в нескольких номерах имела успех. «Некоторые из моих знакомых (и притом такие, ко вкусу которых я должен иметь доверенность) желали продолжения оных, писал он в примечании к третьей части «Вечеров». — В угодность их — а может и в угодность многих из благосклонных моих читателей — сообщаю здесь две сказочки110. Среди лиц, заинтересованных в появлении прозаических историй Мармонтеля был и А. А. Петров, который в одном из писем к другу в 1792 г. спрашивал: «Также не найдется ль у тебя какого-нибудь добродушного помощника для перевода последней Мармонтелевой сказочки, когда сам ты по сию пору перевести ее не можешь?»111
После прекращения издания «Московского журнала» Карамзин вновь обратился к Мармонтелю, выпустив в 1794–1798 гг. две части «Новых Мармонтелевых повестей». Этот перевод свидетельствует о его исключительном внимании к французскому беллетристу. Во-первых, Карамзин занимался им и в кризисный для себя 1794 г., возможно, черпая в его произведениях неистощимую веру в нравственное совершенствование человека. Во-вторых, ни один западноевропейский автор не привлекал Карамзина-переводчика (вне его журналистских задач) в течение столь длительного времени и в таком большом объеме112.
Наконец, сам Карамзин дважды переиздал эти свои переводы из Мармонтеля в 1815 и 1822 гг.113, — тем самым как бы признавая их высокий уровень, то есть самоценность, и одновременно косвенно констатируя их значимость для собственного развития. При этом он сознательно отказался от полного и последовательного воспроизведения всех входящих в оригинальный цикл повестей, выбрав для перевода восемь историй (из пятнадцати) и придав им продуманную композицию (их анализу будет посвящена отдельная глава)
Согласно классификации немецкого исследователя М. Фройнда (Freund), условно можно выделить четыре типа нравоучительных сказок Мармонтеля. Первый и наиболее многочисленный — так называемые «Beispielerzählungen» — рассказы, в которых выражено определенное поучение, дан пример поведения. В центре другого типа повестей — «Charactererzählungen» — изображение характеров. Среди прочих можно выделить истории «из древних времен» («aus dem Altertum») и «пастушеские» («Hirtenerzählungen»)114.
Хотя эта классификация учитывает только своеобразие сюжета, считаем возможным воспользоваться ею для выявления избирательности Карамзина, который сразу же отказался от античных («Le Trépied d’Hélène») и пастушеских («Palémon») мотивов. Но и отобранные им сюжеты из современной жизни он «перетасовал» таким образом, что получилось повествование о перипетиях любовно-семейных отношений, актуальных не только для французского или европейского общества, но и имеющих общечеловеческое, универсальное значение.
Однако, вернемся к повестям, опубликованным в «Московском журнале»: «Вечерам» («La Veillée») и «Ларчику» («La Cassette»).
Первая из них (получившая в дальнейшем название «Приятный вечер»), представляла собой микроцикл из девяти моралистических историй, имевших неизменно счастливую развязку. Близкие знакомые, собравшиеся вместе, рассказывали поочередно о «самом счастливом случае» из своей жизни. Среди рассказчиков были матери и отцы, сыновья и дочери. Но, независимо от возраста и пола, каждый демонстрировал свою добродетель и чувствительность. Пафос состоял в утверждении добродетельных поступков как нормы поведения. Все герои-рассказчики получали «удовольствие» от благодеяний, которые заключались не только в филантропической помощи неимущим, но и в чутком отношении к родным и знакомым.
Произведение строилось по принципу нарастания эмоционального и психологического напряжения от истории к истории. Своеобразная кульминация располагалась в конце, так как именно в последних частях повести автор выходил к вечным темам жизни, любви, дружбы и выводил соответствующие им персонажные типы. Например, седьмая история миниатюрного цикла «Приятный вечер» представляла рассказ Соланж, женщины интуитивного склада, о раскрытой ею тайной любви племянницы и молодого адвоката. Мать девушки, придерживающаяся максималистской ригористической морали, осуждала ветреного, как ей казалось, юношу, заставив тем самым дочь скрывать свои чувства. И лишь проницательная Соланж помогла счастью влюбленных, вызволив Каллисту из монастыря. Вольно или невольно, Мармонтель, а в еще большей мере Карамзин (который внес некоторые изменения при переводе) утверждали преимущество непроизвольно-интуитивного начала над рационально-логическим в познании психологии человека.
Любопытно, что перевод шестой истории принадлежал не Карамзину, в примечании он заметил: «Сим переводом обязан я одной Даме»115. Интересно, что сюжет ее был исключительно нравоучительным, а в роли повествователя выступал священник. Речь шла об одном богатом дворянине, который имел двух племянников и ошибался в своей оценке их нравственной сущности, не отличая притворного поведения от искренности. Он лишил лучшего из двух племянников наследства за то, что тот женился тайно без его благословения. Священник решил вмешаться и исправить эту несправедливость. Он посетил молодого человека, полюбовался его прелестной женой, детьми и убедился, что вся семья живет в любви, хотя и в скромности, доходящей почти до нищеты. Добродетельный и честный д’Ормон проповедовал нравственные истины: «Я знаю, что богатство есть обожаемый истукан света; но между людьми простыми есть еще сердца благородные и чувствительные» (IV, 144).
Пожалуй, можно понять, почему Карамзин не взялся за перевод этой повести. История была лишена всякого динамизма и психологизма и состояла в бесконечных рассуждениях о добродетели и пороке. Заканчивалась она торжеством справедливости. Получив после смерти дядюшки все его имение в наследство, супруги отправились на могилу своего благодетеля и, «наклоняли детей своих к почтенному вместилищу его праха и заставляли их с нежностию лобызать холодный камень» (IV, 165–166). Для Карамзина было уже пройденным этапом подобное прямолинейное отождествление чувствительности с добродетелью. Вместе с тем стилистика этого перевода отличалась некоторой тяжеловесностью, у Мармонтеля все персонажи называются только по фамилиям: г-н Гланси, Л’Ормон, г-н д’Оранбе, которые переводчица сохранила без всякого изменения.
Карамзин-переводчик при довольно бережном отношении к оригиналу заменял редкие французские имена собственные более известными в русском дворянском обиходе. По-видимому, с целью облегчения восприятия Элуа превратился у него в Пьера, Венсан — в Жерара, а Сесиль — в Лизетту и т.д. Однако в целом он не допускал никаких отклонений в передаче конфликта, развития сюжета, основной психологической линии. Некоторые незначительные отступления объяснялись желанием сделать повести понятнее русскому читателю. Он отказался от русификации и в то же время сумел избежать буквализма, свойственного всем предыдущим русским переводам «Нравоучительных сказок» Мармонтеля. Очень трудно, например, понять смысл следующей фразы из переводной повести 1777 г.: «Этого мало было, чтоб иметь краску цветов, но и тело ея имело оных нежность и тех приятных и вешних листочков, которые еще никак не увяли»116.
В карамзинском переводе отчетливое воплощение получили главные художественные признаки conte moral: моральная проблематика, ориентация на достоверное и обыденное повествование, тип чувствительного рассказчика и, наконец, образы чувствительных героев. Это был образец для возникающей на русской почве сентиментальной повести. Карамзину удалось преодолеть книжную затрудненность и искусственность форм русского литературного языка117, в чем ему в большой мере помог опыт передачи стилистики повестей Жанлис. Однако как раз выработанные им в процессе предыдущих переводов сентименталистская лексика и фразеология «накладывались» на стиль Мармонтеля и несколько его трансформировали. В отличие от строгой и лаконичной манеры французской беллетристки, Мармонтелю было свойственно пристрастие к «украшениям»: изысканным метафорическим и перифрастическим оборотам, синонимичным эпитетам, сложным синтаксическим периодам и т.д. Карамзин несколько «подгонял» стиль Мармонтеля к своему представлению о чувствительном способе повествования. Разбивая синтаксические периоды, устраняя некоторые сложные метафоры, и добавочные эпитеты, Карамзин добивался большей простоты и определенности в выражении чувств:
«… je mêlais mes larmes aux siеnnes» (IV, 250)118.
(… я смешивал мои слезы с ее слезами).
«Я вместе с нею плакал…» (I, 286).
«Ce jeune homme a <…> quelque passion dans l’âme» (IV, 334).
(В душе этого юноши <…> какая-то страсть).
«Этот молодой человек, верно, влюблен» (V, 113).
«Tu as pris dans le monde, lui dis-je, une inclination» (IV, 329).
(У тебя есть в свете, — сказала я ей, — какая-то привязанность).
«Ты любишь, сказала я, любишь…» (I, 105).
Карамзин расцветил свой перевод лексикой, ставшей «ключевой» для сентименталистов. Он нередко прибавлял отсутствующие в оригинале эмоциональные эпитеты и существительные, которые способствовали созданию сентименталистского психологизма. Наиболее употребительные среди них: «сердечный», «любезный», «горестный», «нежный», «нежность», «несчастный», «робкий», «кроткий», «чувствительный», «чувствительность»:
«… ses beaux yeux <…> brillaient d’une humide langueur» (IV, 249).
(… ее прекрасные глаза блистали влажной томностью).
«… в прекрасных глазах ее <…> видна была нежная томность» (I, 284).
«L’expression qu’il mit à ces mots <…>» (IV, 333).
(Выражение, с которым он произнес эти слова <…>).
«Нежность, с какою произнес он слова <…>» (I, 112).
В следующем примере с помощью добавочных эпитетов «искренний», «чувствительное» (сердце), а также трансформации глагола «inspirer» (внушать, наставлять), лишенного стилистической окраски, в «трогать», Карамзин внес чувствительные интонации в слова сдержанной и суховатой женщины, изменяя тем самым весь ее облик:
«Quand-même la cause de votre malheur me serait étrangère, lui dit ma sœur, je m’y intéresserais par tous les sentiments qu’un vertueux amour inspire» (IV, 336–337). (Даже если бы причина вашего несчастья меня совсем не касалась, — сказала ему моя сестра, — то я бы приняла в нем участие хотя бы из чувств, которые внушает добродетельная любовь).
«Естьли бы причина вашей горести была мне и совсем посторонняя, сказала ему сестра моя, то и тогда бы взяла я в ней искреннее участие, потому что добродетельная любовь трогает всякое чувствительное сердце…» (V, 117).
Неприятие всего мистического, противоречащего жизненной правде, наложило отпечаток на все публикации «Московского журнала». Небольшие сокращения и комментарии Карамзина при переводе «Валерии», так называемой «италиянской повести» Ж. П. К. Флориана (Florian, 1755–1794), существенно изменили ее нравственное звучание119.
У Флориана перипетии любви Валерии и Октавия поданы как доказательство существования сверхъестественного в жизни человека, а повествование ведется от лица самой героини, умершей и вновь воскресшей. Карамзин устранил все рассуждения о вере в чудеса и привидения, опустил аргументацию автора в защиту правдивости описываемого (более трех страниц). Он скептически отнесся к точно переведенной им вставной истории «несчастного Лионского супруга», «который в исступлении ревности убил жену свою и потом всякую ночь, в одиннадцать часов, видел ее приходящую к его постеле в зеленых туфлях». Однако в отличие от автора, который признавал эту историю «в самом деле весьма достоверной», Карамзин счел необходимым добавить: «Нет нужды сказывать читателям, что Флориан шутит»120.
Общефилософская позиция Карамзина, отвергающая мистицизм121, предопределила применительно к повести ее важнейший признак — жизненно-реальную основу. В переводе Карамзина сюжетная линия подчинена изображению всепобеждающей силы любви, а факт воскрешения девушки не исключал его объяснения естественными причинами. Лексика, фразеология и синтаксис в переводе Карамзина подчинялись психологическим задачам. Так же, как и в собственных произведениях 1790-х гг., Карамзин делал акцент на интонационно-выразительных средствах, используя приемы анафоры, инверсии, повтора. Можно сравнить перевод Карамзина с другим современным ему буквальным переводом:
«Как ни надеялись и не принуждали себя удалить напоминание сие, но оно беспрестанно мне представлялось, и я всегда старалася не мыслить об Октавии»122.
«Тщетно хотела, тщетно старалась истребить в душе моей это приятное воспоминание! Оно всегда возобновлялось, и я беспрестанно думала о том, как бы не думать о неверном» (VII, 300–301).
«… уста мои, столь сильно и нежно жатые испустили вздох»123.
«… нежные огненные поцелуи извлекли тихий вздох из груди моей» (VII, 308).
«Тут мысли мои остановились: но я понимала, что говорят, разумела, что нахожусь у Октавия, видела, что он так нежно жал мне руку; и любовь моя никогда меня не покидавшая, ежеминутно приводила мне на память прошедшее»124.
«Более ничего не воображала, однако ж разумела, что говорили; знала, что я в доме у Октавия, и что он, он жмет мне руку — он смотрит на меня умильно! Чувство любви было главным и всегдашним моим чувством; мало-помалу возбуждало оно и другие воспоминания в душе моей» (VII, 309–310).
Из беглого сопоставления двух переводов очевидно не только, насколько язык Карамзина более легок, изящен и современен в нашем понимании этого слова; еще важнее другое свойство: ритмические периоды и анафоры придают переводу суггестивность, вовлекающую читателя в эмоциональное сопереживание. Вместе с тем Карамзин, как и в своей оригинальной прозе, использовал в переводе приемы, способствующие большей динамичности повествования.
«Мать моя едва за мною не последовала; отец был в отчаянии; Геральди же оплакивал богатство мое: но ничто уже не могло облегчить несчастия сего»125.
«Родители мои были в отчаянии — Эральди плакал о моем богатстве» (VII, 306–307).
Карамзин значительно сократил текст, пропустив перечисление и использовав тире как средство замещения и противопоставления двух состояний — истинного горя и корысти. Он обращал внимание и на характерологическую функцию речи героев. Точно воспроизведя рассуждение Валерии об особенностях происходящей войны, более уместное в устах умудренного политика, он сделал знаменательную ремарку: «Мне кажется, что это не есть язык женщины» (VII, 299). Тем самым он как бы напоминал читателям, что не является автором произведения и не волен переделать его по собственному вкусу. Тем не менее, повествование приблизилось в целом к сентименталистскому, а его автор предстал в большей мере «любезным философом и чувствительным человеком» (так Флориан был охарактеризован в переводной рецензии)126.
Все беллетристические переводы «Московского журнала» были не только подобраны, но и интерпретированы в духе сентименталистской поэтики. Произведения Мармонтеля дополнялись в «Московском журнале» другими французскими образцами малой прозаической формы, которые прекрасно сочетались с двумя отрывками из романов Л. Стерна под названием «Мария», небольшими рассказами А. Коцебу и другими произведениями. Вместе с собственными сочинениями Карамзина — повестью «Бедная Лиза» (опубликованной впервые в «Московском журнале») — это была та новая проза, в которой расшатывались основы рационализма, представлялся новый жанр, давались образцы сентименталистского психологического повествования.
Эстетическая ценность каждого конкретного произведения определялась для Карамзина степенью его соответствия эталону «чувствительности». В «Московском журнале» он представил в своем переводе портреты трех авторов, — с его точки зрения, «чувствительных» в полной мере. Это очерки о Клопштоке, Геснере и Виланде, о которых речь пойдет в специальной главе. Однако Карамзин словно задался целью продемонстрировать, что «чувствительность» как комплекс простоты, естественности и эмоциональности в изображении природы и внутреннего мира человека свойственны авторам разных культур и эпох. Творения древнеиндийского поэта и драматурга Калидасы, кельтского барда Оссиана и английского романиста XVIII в. Стерна обладали в его глазах в равной мере наивысшими достоинствами. Если «нравоучительные» истории Мармонтеля, Флориана и других беллетристов, специально рассчитанные на журнальное чтение, Карамзин переводил в полном объеме, то художественно совершенные образцы были представлены небольшими фрагментами. Карамзин представил отдельные отрывки из «Сакунталы», две оссиановских поэмы и две главы, посвященные описанию Марии из двух романов Стерна. Публикацию этих переводов он снабдил обстоятельными предисловиями и примечаниями, в которых раскрывал их эстетическую значимость.
Близко к «нравоучительным сказкам» (или повестям) примыкали всевозможные рассказы о конкретных людях и событиях: фрагмент из материалов судебного процесса над известным итальянским авантюристом: «Жизнь и дела Иосифа Бальзамо, так называемого графа Калиостро»; статья немецкого историка И. В. Архенгольца (Archenholz, 1743–1812) «Кораблекрушение в Южном море, в 1790 году. Отрывок из четвертой книги Британских летописей»; рассказ «Последний час Иакова II, переведенный из «Deutsche Monatsschrift» и другие. В них документальная основа получала художественную интерпретацию.
Например, Август Коцебу (Kotzebue, 1761–1819), предисловие которого точно воспроизвел Карамзин, отмечал, что предлагаемая им история Марии Сальмон была напечатана в газетах. Однако он считал, что «краткость, которую должен соблюдать в повествовании сочинитель ведомостей и холодный слог его не могут удовольствовать чувствительного сердца» (IV, 13). Именно подробности, касающиеся душевных переживаний героини, а не сухие факты, констатирующие предъявленное ей несправедливое обвинение и последующее оправдание, представляли интерес для автора, переводчика и нового, «чувствительного» читателя.
Эмоциональное воздействие многих переводных историй усиливалось благодаря установке на достоверность. «Английский анекдот», переведенный из «Mercure de France», посвящен, к примеру, описанию молодой прекрасной женщины, окруженной ореолом тайны: она слывет сумасшедшей; одинокая, живет около Бристоля, вызывая всеобщее сочувствие. По утверждению автора, история эта «совершенно справедлива, и без всяких вымыслов, без всяких украшений тронет тех, которые родились с нежным и сожалительным сердцем — для них она и написана» (VII, 155). Можно добавить, что для подобных читателей, способных к сочувствию, она и переводилась.
В «Историческом анекдоте» («Anecdote historique, tirée d’une ancienne chronique d’Allemagne») Л. С. Мерсье (Mercier, 1740–1814), источником которого была, якобы, древняя немецкая хроника, рассказ о зверском убийстве жениха накануне свадьбы вызывал большее сопереживание благодаря указаниям на истинность события. Карамзин использовал прием, усвоенный и применяемый им в оригинальном творчестве. Вместе с тем для него важна была прежде всего психологическая достоверность: он выпустил начало и конец истории, где содержались сведения о родословной погибшего героя, а также проигнорировал упоминание о душах убийц, якобы «блуждающих долгими ночами вокруг места преступления», наводя страх на заблудившихся путников (VIII, 70–76).
Интерес представляет работа над переводом «Письма из Рима» (от 6 ноября 1786 г.) К. Ф. Морица (Moritz, 1756–1793), взятого из его «Путешествия немца по Италии в 1786–1788 годах». Карамзин своими сокращениями и стилистическими изменениями добился впечатления правдивой и «чувствительной» были. В оригинале трагическая развязка любви знатного юноши и мещанки имеет подчиненное значение и рассматривается как обвинение самому папе (письмо так и называется «Der Pabst»). Карамзин опустил около трех страниц и перевел только то, что непосредственно относилось к «происшествию», которое могло бы послужить «прекрасным содержанием для трагедии» (VIII, 154).
Он изъял также замечание автора о том, что тот не хочет ручаться за подлинность отдельных деталей: («eine Stadtsgeschichte, <…> für deren Authencität in den einzelnen Stücken ich aber nicht bürgen will»127). Его внимание целиком сосредоточилось на истории глубокой любви, помехой которой явилось социальное неравенство. Чувствительность героев подчеркивалась стилистическими средствами. Карамзин ввел дополнительные эмоционально-оценочные эпитеты, относящиеся к душевным качествам: «чувствительный», «нежный», а также добавил упоминание о слезах как внешнем признаке способности чувствовать. Сравните:
«Mit einem Fernrohre blickt der junge Mann <…> nach der Wohnung seiner Geliebten, während dass sie ihre zärtlichen Blicke nach jenem hochaufgethürmten Gebäude richtet, in welchem ihr Geliebter, um ihrentwillen seiner Freiheit beraubt, in seinem Kerker nach derjenigen seufzet, die sich als die Ursache seines Unglücks unaufhörlich anklägt»128.
«Молодой человек <…> смотрит в телескоп на жилище своей любезной, которая обращая нежные взоры на оное грозное здание, в котором чувствительный юноша за любовь к ней томится и страдает, беспрестанно обвиняет самое себя как причину его несчастия, и проливает горькие слезы» (VIII,155).
У Морица просто констатация факта, у Карамзина — зрительно воспринимаемая картина страданий и горя двух разлученных возлюбленных.
В беллетристических переводах «Московского журнала» происходит постоянное смешение: описания жизненных фактов приобретают художественное воплощение, а художественные произведения ориентируются на достоверность и правдоподобие. В целом переводная беллетристика дополняла и оттеняла оригинальные произведения Карамзина, способствуя утверждению сентименталистских принципов и малой жанровой формы. Вместе с тем это была добротная занимательная проза, составляющая большой массив в журнальных материалах и представляющая интерес для читателей, число которых увеличивалось от месяца к месяцу.
Глава 2. Две «Марии» Стерна: сентиментальная история чувствительной героини
Карамзин явился одним из первых ревностных пропагандистов творчества и личности Л. Стерна в России129. Вместе с тем обращение к наследию английского сентименталиста было серьезным моментом в эстетическом самоопределении русского писателя и новой ступенью в его переводческом мастерстве.
Первые образцы психологической прозы, вошедшие в русскую культуру XVIII в., были переводными. Однако произведения Руссо, Гëте, Ричардсона и других западноевропейских авторов, открывших в литературе неповторимый внутренний мир человека и сложность его чувств, неузнаваемо деформировались на русском языке. Карамзин, направляя свои усилия на подъем общеязыковой культуры, создавал основу для передачи новых понятий, выражающих эмоциональную сферу жизни. Ко времени издания «Московского журнала» он уже прошел хорошую переводческую и стилистическую школу, систематически занимаясь переводами, а также усовершенствовав свои знания иностранных языков во время европейского путешествия. Своеобразной вершиной переводческого искусства Карамзина в начале 1790-х гг. стали переводы из сочинений Л. Стерна и Оссиана, — двух авторов, отличающихся своеобычной поэтикой, передача особенностей которой и являлась пробным камнем для переводчика. Второй трудностью для Карамзина был английский язык. Однако обращаясь не к целостному произведению, а к фрагментам или малой форме «песни», он смог с честью справиться с поставленной задачей.
В переводах из Стерна — автора, отличающегося тонким мастерством психолога, он до известной степени смог реализовать свои требования смысловой точности и одновременно «гладкости», «чистоты» и «приятности», и дал, таким образом, еще до появления собственных повестей, пример психологического повествования. Карамзина привлекла история Марии, французской девушки, которая проходит через оба романа английского писателя — «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» («The Life and Opinions of Tristram Shandy Gemtleman», 1759–1767) и «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» («A Sentimental Journey Through France and Italy», 1768).
Во второй книжке «Московского журнала» в апреле он поместил свой перевод под названием «Мария. Перевод с английского». Карамзин снабдил его указанием на произведение и краткой характеристикой автора. В примечании говорилось, что это «отрывок из Тристрама Шанди, сочинения англичанина Стерна, оригинального, неподражаемого, чувствительного, доброго, остроумного, любезного Стерна». Карамзин подчеркнул и достоверность эпизода, рассказав, что во время своего путешествия во Франции автор «подлинно видел сию несчастную Марию, жертву чувствительности и любви. Затем он пообещал в следующем номере журнала сообщить и то, что Стерн говорит об этой героине «в другом своем сочинении, Sentimental Journey» (II, 51).
Действительно, уже в следующей майской книжке «Московского журнала появился второй отрывок под названием «Мария», взятый из «Сентиментального путешествия». И вторая публикация сопровождалась важным добавлением: «Отрывок из Стернова путешествия. Перевод с английского» (II, 179).
Несмотря на то, что Карамзину были известны французские и немецкие переводы романов Стерна, на этот раз он обратился непосредственно к языку оригинала. Таким образом, он поместил рядом два отрывка из разных романов английского писателя. В первом из них, взятом из двадцать четвертой главы девятой книги «Тристрама Шенди» девушка изображалась как «жертва любви», поскольку из-за нее потеряла рассудок. Во втором фрагменте из «Сентиментального путешествия» давалась предыстория трагедии и описывалась счастливая пора в существовании героини, воспринимающей жизнь как радость, сулящую ей любовь и счастье.
Важно для восприятия истории Марии в изложении Карамзина то, что она была изъята из общего контекста. Л. Стерн сопровождал «первую» историю комментариями, в которых фактически демонстрировал приемы своей поэтики. Он пояснял читателю, что предстоящая часть составляет «самый лакомый кусочек» («the choicest morsel»), который он может ему предложить. Чувствуя, якобы, недостаточность своих сил, он обратился с «воззванием к музе», «любезному духу сладчайшего юмора». Заключительная фраза главы: «Какая прекрасная гостиница в Мулене», следующая непосредственно за сценой прощания Шенди с несчастной девушкой, подвергала сомнению трогательность всего эпизода130. Таким образом, юмор и ирония были для Стерна способом снятия излишней сентиментальности.
Карамзин, способный к юмору и иронии, что он доказал во многих своих оригинальных сочинениях и комментариях к переводным произведениям, в этом случае постарался устранить ироническую интонацию и придать истории Марии сентиментально-меланхолическую тональность. Особенно это очевидно при переводе по сути комической сцены оправдания Шенди-рассказчика перед читателем за неуместные шутки:
«Maria look’d wistfully for some time at me, and then at her goat — and then at me — and then at her goat again, and so on, alternately —
Well, Maria, said J softly — What resemblance do you find?
J do entreat the candid reader to believe me, that it was from the humblest conviction of what a Beast man is, — that J ask’d the question; and that J would not have let fallen an unseasonable pleasantry in the venerable presence of Misery, to be entitled to all the wit that ever Rabelais scatter’d — and yet J own my heart smote me, and that J so smarted at the very idea of it, that J swore J would set up for Wisdom, and utter grave sentences the rest of my days — and never — never attempt again to commit mirth with man, woman, or child, the longest day J had to live.
As for writing nonsense to them — J believe, there was a reserve — but that J leave to the world.
Adieu, Maria! — adieu, poor hapless damsel! — <…> she took her pipe and told me such a tale of woe with it, that J rose up, and with broken and irregular steps walk’d softly to my chaise.
What an excellent inn at Moulins»131.
Карамзин произвел некоторые лексические замены: в его переводе дано сравнение человека с «бессловесным животным» взамен грубого его уподобления «скотине»; довольно абстрактное выражение «шутить с ближним своим» заменяет нарочито конкретизированное перечисление Стерна: «с мужчиной, женщиной или ребенком». Карамзин сознательно опустил упоминание о великом французском сатирике Рабле, прославившемся своим грубоватым смехом, как и замечание автора о намерении и впредь писать «вздор» («nonsense»):
«Мария томно посмотрела на меня, потом на свою козу, потом опять на меня и опять на свою козу.
Какое же сходство находишь ты, Мария, между нами? Сказал я тихим голосом.
Здесь прошу добродушного читателя поверить мне, что вопрос сей сделал я от смиренного уверения в сходстве человека с бессловесным животным, и что я не хотел бы употребить непристойной шутки в почтенном присутствии бедности, естьли бы через нее мог прослыть и первым остряком в свете. Однако ж собственное мое сердце билось, и одна мысль о сем была для меня так мучительна, что я клялся посвятить себя мудрости, до самой смерти не говорить ничего, кроме важного, и никогда, никогда уже не шутить с ближним своим, как бы еще не долог был день моей жизни.
Прости, Мария, прости, несчастная Мария!
<…> она <…> взяла свою свирель, и рассказала мне на ней такую печальную повесть, что я вскочил, и неровными и беспорядочными шагами тихо пошел к своей коляске» (II, 55–56).
Все эти не очень существенные отступления придали отрывку иное звучание: рассказчик «раблезианского» типа превратился в «чувствительного» автора, а повествование приобрело единую меланхолическую тональность. Вместе с тем устранение всего одной фразы в конце несколько менял финал, потому что акцентировал внимание не на путешественнике, который устраивался в прекрасной гостинице, а на Марии, играющей на свирели. Тем самым как бы «перекидывался мостик» ко второму фрагменту, в котором она через музыкальные ассоциации как бы рассказывала историю своей несчастной любви.
Второй текст представлял более точное воспроизведение нескольких глав из «Сентиментального путешествия»: «Мария. Мулен — Бурбонне» («Maria. Moulins — The Bourbonnois»). Два фрагмента, переведенные Карамзиным, превратились в одну сентиментальную повесть. Сам он, по-видимому, был доволен результатом, потому что позднее, в 1816 г. включил «Марию» в сборник «Разные повести».
Отступления от оригинала, допущенные Карамзиным, не имели ничего общего с произволом, например, французского переводчика Стерна, Жозефа Пьера Френэ (Frenais,? — 1788). В предисловии к переводу «Тристрама Шенди», выпущенному им в 1776 г. (и затем многократно переиздававшемуся), Френэ, в духе классицистических переводческих принципов заявил: «Шутки г-на Стерна я не всегда находил хорошими. Я их оставил там, где нашел, и заменил другими. Я считаю, что можно позволить себе подобную вольность в переводе произведения чисто развлекательного»132. Считая произведения Стерна «развлекательными», он и при переводе «Сентиментального путешествия» следовал свободной манере в обращении с оригиналом (1769). Например, он переименовал Марию в Жюльетту, Элизу в Лизетту; действие из Мулена перенес в Амбуаз; Бурбонне превратил в Турен, Лион — в Анже, соответственно изменив названия глав: «Juliette». «Les adieux». «La Tourraine». А с целью прославления добродетели он даже вставил придуманный им эпизод приезда некой госпожи, славной своими благодеяниями133.
В отличие от него, Карамзин своими отступлениями намеренно выдвинул один аспект поэтики Стерна — его чувствительность, для воплощения которой он нашел действенные средства. В истории русской переводческой культуры эти карамзинские переводы долгое время считались образцовыми. Алексей Колмаков, предпринявший в 1793 г. весьма неудачную попытку перевести все «Сентиментальное путешествие» с английского, воспользовался переведенными Карамзиным главами, оставив их в неприкосновенности. В результате фрагмент «Мария». — «Бурбонне» выделялся как чужеродный элемент на фоне косноязычного повествования134.
Яков Галинковский, опубликовавший в 1802 г. в «Иппокрене» перевод отдельных сцен из произведений английского романиста под названием «Красоты Стерна», представил новый перевод истории Марии. В примечании он выразил стремление показать «истинные красоты оригинала» и предлагал «знатокам» сравнить его труд с подлинником и дать «надлежащий суд»135. На самом деле переводчик оказался беспомощным в передаче психологических особенностей романа, а его вербальная точность постоянно переходила в буквализм, затруднявший понимание смысла. Вместе с тем он прибегнул к частичной русификации. Имя героини он варьировал на русский лад: Марья, Марьюшка, Маша, а монету в 24 су («four-and twenty sous piece»), предлагаемую в качестве чаевых, он заменил «четвертью на водку»136. В сравнении с переводом Галинковского особенно очевиден высокий стилистический уровень карамзинского перевода, сохраняющего в целом верность оригиналу. Сравните:
«Maria, though not tall, was nevertheless of the first order fine forms — affiction had touch’d her looks with something that scarce earthly — still she was feminine…»137.
«Мария была хотя и не высокого росту, однако ж очень стройна. Горесть напечатлела на лице ее нечто небесное. Она все еще была нежна» (II, 187).
«Марья хотя и не велика ростом, однако ж была из первых фигур, — печаль оттушевала ее взоры чем-то едва ли земным, но она все была женщина…»138.
Наконец, новый перевод П. Домогацкого: «Чувственное (sic!) путешествие Стерна во Францию» (1803) был еще слабее предыдущих, так как за основу его был взят не английский подлинник, а «приукрашенная» версия французского перевода Ж. Френэ. Переводчик не только не понимал различия между чувствительностью и чувственностью, но допускал к тому же грубейшие ошибки из-за плохого знания французского языка. Этот перевод изобиловал странными географическими названиями: «Лоар» вместо «Луары» (la Loire), «Анжира» вместо «Анже» (Anger). Встречались и настоящие курьезы: Собор Св. Петра в Риме (l’église de Saint-Pierre) Домогацкий по аналогии с известным ему памятником назвал «Петропавловской церковью», а relais de Veuves (то есть «почтовую станцию близ Вëва») превратил во «вдовью яму»139.
Таким образом, Карамзин, в отличие от большинства русских переводчиков — своих современников, сумел воплотить психологизм английского сентименталиста, хотя и несколько односторонне им воспринятый. В подобной интерпретации проявилась его сознательная установка. Он не мог совершенно не чувствовать стернианского юмора, но в начале 1790-х гг., утверждая культ чувства, предпочитал не замечать Стерна как юмориста. Такое восприятие английского романиста было распространено и в других европейских странах XVIII в. Даже в Германии, несмотря на талантливый и точный перевод И. И. Боде (Bode, 1730–1793) романы Стерна понимались в первую очередь как книги чувства140. Находясь в Веймаре, Карамзин узнал об этом немецком переводчике, который «славится» переводами из Стерна, о чем он сообщил в «Письмах русского путешественника» (77–78).
В подборе других фрагментов из произведений английского писателя для «Московского журнала» проявилась общая эстетическая направленность издателя и его высокая требовательность к качеству перевода. Помещенный в третьей части рассказ «Бедный с собакою. Отрывок из Стернова сочинения» имел сентиментально-филантропическое содержание. В «Прибавлении» от неизвестной переводчицы говорилось, что «Бедный с собакой своей, Мария и Ле-Февр останутся вечным монументом его (т.е. Стерна. — О. К.) чувствительности, и будут услаждением сердец, подобных его сердцу» (III, 282).
Карамзин, по его словам, «ничего не мог поправить в сем переводе». Он счел нужным выразить благодарность «за то удовольствие, которое он чувствовал при чтении сего прекрасного отрывка». «Естьли бы и Ле-Февр из Тристрама Шанди удостоился такой же переводчицы!» — добавил он в заключение (III, 282).
Пожелание Карамзина было выполнено, и в пятой книжке «Московского журнала» появилась «История Ле-Февра. (Из Тристрама Шанди. Перевод с английского). Этот рассказ о бедном офицере, умершем в нищете и оставившем круглым сиротой маленького сына, — одно из самых печальных мест в романе, — нашел его горячий отклик. В послесловии к переводу Карамзин посвятил английскому романисту своеобразный панегирик: «Стерн несравненный! В каком ученом университете научился ты столь нежно чувствовать? Какая риторика открыла тебе тайну двумя словами потрясать тончайшие фибры сердец наших? Какой музыкант так искусно звуками струн повелевает, как ты повелеваешь нашими чувствами?» Воссоздаваемый Карамзиным образ Стерна, сочетающего способность воспринимать тончайшие эмоции с даром их словесного выражения и умением психологического, суггестивного воздействия на читателей, вписывался в представление о чувствительном авторе, которое утвердилось в переводных и оригинальных публикациях этого периода.
«Сколько раз, — продолжал Карамзин, — читал я Ле-Февра и сколько раз лились слезы мои на листы сей истории! Может быть, многие из читателей Московского журнала читали ее прежде на каком-нибудь из иностранных языков; но можно ли в который-нибудь раз читать Ле-Февра без нового, сердечного удовольствия?» (V, 233)
«Перевод не мой, — писал далее Карамзин, — я только сличал его с английским оригиналом. Может быть, некоторые красоты подлинника в нем пропадают; но читатель может поправить его в своем чувстве» (V, 233–234). Судя по одному из писаем к И. И. Дмитриеву, последний и был переводчиком отрывка. Карамзин благодарил друга за «Похвалу Элизе» и сообщал, что «в Лефевре <…> иное переменил, для того что г. француз не все понимал и умничал»141. Прежде всего речь шла о переводе «Похвалы Элизе Драпер, сочиненной аббатом Реналем» (VI, 10–17), которая, по мнению Карамзина, могла «служить к украшению» его журнала. Карамзин высоко оценил эту «пиесу», «потому что в ней давался портрет женщины, вдохновившей «самые трогательные страницы» в сочинениях Стерна. Подруга, жена чувствительного автора изображалась под стать ему самому: Элиза сочетала в себе естественность, ум, искренность и чувствительность142.
С другой стороны, Карамзин имел в виду, по-видимому, посредничество все того же французского перевода Френэ (известно, что Дмитриев не владел английским языком). Закономерно возникает вопрос о том, почему же тогда в публикации сохранилась отсылка на английский источник. Внесенная Карамзиным правка, очевидно, давала ему право ее оставить, потому что он сам исправил все отступления, сверяясь с оригиналом. А допускать публикацию из сочинений Стерна с ориентацией на французский перевод-посредник, тем более невысокого качества, он не мог: это было бы шагом назад по сравнению с предыдущими переводами «Московского журнала».
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Переводы Н. М. Карамзина как культурный универсум предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
100
Кафанова О. Б. «Московский журнал»: Н. М. Карамзин в амбивалентной роли автора и переводчика (к 250-летию со дня рождения Н. М. Карамзина) // Вестник Санкт-Петербургского университета и дизайна. Серия 2. Искусствоведение, Филологические науки. 2017, № 1. С. 92–100.
101
Подробнее о Мармонтеле и его творчестве см.: Bauer H. J. J. F. Marmontel als Literarkritiker, Dresden, 1937. P. 13–37; Lenel S. Un homme de lettres au XVIIIe siècle, d’après des documents nouveaux et inédits. Genève: Slatkine Reprints, 1970 (1-е изд.: Paris, 1902); Sainte-Beuve C. A. Mémoires de Marmontel in «Causeries du Lundi». T. IV, Paris, 1852. P. 395–413; Buchanan M. Marmontel: un auteur à succès du XVIIIe siècle // Studies on Voltaire and the Eighteenth Century. Vol. 55. Oxford, The Voltaire Foundation, 1967. P. 321–331. О рецепции творчества Мармонтеля в России см.: Кафанова О. Б. Н. М. Карамзин — переводчик Мармонтеля // Проблемы метода и жанра. Вып. 6. Томск,1979. С. 157–176; Kafanova O. B. Karamzin, traducteur et interprète des Contes moraux de J. — F. Marmontel et de S. F. de Genlis // Revue des études slaves. T. 74. Fas. 4. Le sentimentalisme russe. 2002–2003. P. 741–757; Разумова Н. Е. В. А. Жуковский — переводчик Мармонтеля: некоторые наблюдения// Проблемы метода и жанра. Вып. 7. Томск, 1980. С. 158–169; Шарыпкин Д. М. Радищев и роман Мармонтеля Велизарий // Радищев и литература его времени. XVIII век. Вып.12. Л.: Наука, 1977. С. 166–182; Шарыпкин Д. М. Пушкин и «нравоучительные рассказы» Мармонтеля // Пушкин: исследования и материалы. Т. 8. Л., 1978. С. 107–136.
105
На русский язык часть первого беллетристического цикла Мармонтеля была переведена уже в 1764 г. П. Фонвизиным, братом русского комедиографа. Многие «contes» переводились анонимно в 1760–70-е гг., а в 1787–1788 гг. вышел трехтомник, включавший перевод всех «Contes moraux».
106
Сиповский В. В. Очерки из истории русского романа. СПб.: Изд-во: Труд, город:, 1909. Т. 1. Вып. 1 (XVIII-ый век). С. 482–497.
107
Канунова Ф. З. Из истории русской повести: (Историко-литературное значение повестей Н. М. Карамзина). С. 131–132.
108
Marmontel J. F. Mémoires. Édition critique établie par J.R. Fellow. Cambridge, 1972. Т. 2. P. 431. Перевод мой. — О.К.
111
Петров А. А. Письма Александра Андреевича Петрова к Карамзину. Стб. 486. Речь идет о последней части «Вечеров», которая так и не появилась в «Московском журнале». В то же время Карамзин проявил большую оперативность, поместив в декабрьском номере 1792 г. начало повести «Ларчик», напечатанной в «Mercure de France» того же года (№ 44).
112
Карамзин, правда, выпустил две части «Повестей г-жи Жанлис» (М., 1802 — 1803), но они включали переводы, выполненные им исключительно для журнальных целей, а именно для «Вестника Европы» (1802–1803).
113
Новые Мармонтелевы повести, изданные Н. Карамзиным: Пер. с фр. 2-е изд. Ч. 1–2. М., 1815 (–355 с.; — 396 с.); То же: 3-е изд. Ч. 1–2. М., 1822 ( — 249 с.; — 274 с.)
115
Московский журнал, 1791. Ч. IV. Кн. 2, ноябрь. С. 128. Далее ссылки даются в тексте с указанием части и страницы в тексте.
117
Приверженность некоторых переводчиков к высокому «штилю» отражалась на неуместном употреблении церковнославянской лексики и громоздких синтаксических конструкций, что придавало оригиналу не свойственную ему торжественную приподнятость. Например: «Глаза его казались наипаче изливали витийсиво души: разительный взор его казался проницать до глубины сердца…» (Испытанное дружество <…> CПб., 1771. С. 28. Сравните: «Son regard le plus touchant du monde, semblait pénétrer jusqu’au fond des cœurs»).
118
Цит. по: Marmontel J. F. Œuvres complètes. Paris, 1818–1819. Том и страницы указываются в тексте. Подстрочный перевод мой. — О.К.
119
Московский журнал, 1792. Ч. VII. Кн. 2, сентябрь. С. 282–321. Необычность и острота сюжета привлекали к этому произведению многих переводчиков. См.: Новые повести г. Флориана. (Перевел с франц. яз. П. Х. Безак). Во граде Св. Петра, 1792. (В сборник входит «Валерия, повесть италиянская»), переиздание 1793 г.; Валерия, из соч. г. Флориана. Пер. с франц. С. М. [Мамонтов]. СПб., 1819. Вышеславцов, издавая «Флориановы повести» в 2-х ч., (М., 1798–1800), перепечатал карамзинский перевод «Валерии» без всяких изменений, добавив лишь пропущенные страницы.
121
Недовольство теософией ясно выражено и в принадлежащих Карамзину «Разных отрывках. (Из записок одного молодого россиянина) //Московский журнал, 1792. Ч. VI. Кн. I, апрель. С. 65–73. Враждебность ко всякого рода религиозно-идеалистическим учениям писатель сохранил на всю жизнь. «Я не мистик и не адепт, — писал он А. И. Тургеневу в 1817 г. // Московский литературный и ученый сборник. М., 1847. С. 391.
122
Новые повести г. Флориана. (Перевел с франц. яз. П. Х. Безак). Во граде Св. Петра, 1792. С. 270.
126
Рецензия была посвящена книге Флориана «Nouvelles nouvelles» (1792), в которую вошла «Валерия» // Московский журнал, 1792. Ч. VII. Кн. 1, июнь. С. 104. Ее источником был небольшой фрагмент из обстоятельной статьи Лагарпа. (См.: Mercure de France, 1792, 19 mai. P. 66–79).
127
Moritz K. Ph. Reisen eines Deutschen in Italien in den Jahren1786 bis 1788. T. I. Berlin: F. Maurer, 1792. S. 133.
129
См.: Маслов В. И. Интерес к Стерну в русской литературе конца XVIII и начала XIX вв.// Историко-литературный сборник. Л.: Изд. Отд. Рус. яз. и Словесности РАН, 1924. С. 339–376.
130
Sterne L. The Life and Opinions of Tristram Shandy Gemtleman. A Sentimental Journey Through France and Italy. Munich: Edited by Günter Jürgensmeier, 2005. P. 571–574.
131
Ibid. P. 574. Сравните с переводом А. Франковского (1968):
«Мария задумчиво посмотрела на меня, потом перевела взгляд на своего козла — потом на меня — потом снова на козла, и так несколько раз.
— Ну, Мария, — сказал я ласково. — В чем вы находите сходство?
Умоляю беспристрастного читателя поверить мне, что лишь вследствие искреннейшего своего убеждения в том, какая человек скотина, — задал я этот вопрос и что я никогда бы не отпустил неуместной шутки в священном присутствии Горя, даже обладая всем остроумием, когда-либо расточавшимся Рабле, — и все-таки, должен сознаться, я почувствовал укор совести, и одна мысль об этом была для меня так мучительна, что я поклялся посвятить себя Мудрости и до конца дней моих говорить только серьезные вещи — никогда — никогда больше не позволяя себе пошутить ни с мужчиной, ни с женщиной, ни с ребенком.
Ну, а писать для них глупости — тут я, кажется, допустил оговорку — но предоставляю судить об этом читателям.
Прощай, Мария! — прощай, бедная незадачливая девушка! <…> она взяла свою свирель и рассказала мне на ней такую печальную повесть, что я встал и шатающейся, неверной походкой тихонько побрел к своей карете.
— Какая превосходная гостиница в Мулене!»
132
Œuvres de L. Sterne traduites de l’anglais par MM. Frenais et de L. B. T. I. Genève, 1788. P. v–vj. (Avertissement). Перевод здесь и ниже мой. — О. Кафанова.
133
Voyage sentimental en France, par M. Sterne, sous le nom d’Yorick. Traduit de l’anglois par M. Franais. Pt. 2. Londres, 1789. P. 81–96.
134
См. отрывок из главы «Табакерка»: «Госпожа противоречила словам его, и я совокупно с нею утверждал, что нельзя статься, чтобы столько порядочный дух, как его, мог сделать кому обиду. Я не думал, чтобы спор мог сделаться столь сладкою и приятною вещию для жил, как я в то время чувствовал» // Стерново путешествие по Франции и Италии, под именем Иорика… С английского подлинника перевел Алексей Колмаков. Ч. 2. СПб., 1793. С. 41.
135
Красоты Стерна. Перевод с аглинского Л…Г…// Иппокрена, или Утехи любословия. 1800. Ч. V. С. 193–194.
136
Красоты Стерна. Перевод с аглинского Л…Г…// Иппокрена, или Утехи любословия. 1800. Ч. VII. С. 529.
137
Sterne L. The Life and Opinions of Tristram Shandy Gemtleman. A Sentimental Journey Through France and Italy. P. 688.
138
Красоты Стерна. Перевод с аглинского Л…Г…// Иппокрена, или Утехи любословия. 1800. Ч. VII. С. 542.
139
Чувственное путешествие Стерна во Францию. С французского. Ч. 2. М., 1803. С. 171–189. (Гл. XXV–XXVIII).