Обезумевший проповедник, возомнивший себя правой рукой господа, загадочный человек в шляпе, возникший из ниоткуда, нелёгкая судьба тех, кто называл себя «Отбросами общества», бесчинства, творившиеся в стенах дома Кальви и прекрасная девушка в длинном чёрном платье, танцующая в ночи. Всё это давно осталось в прошлом. Теперь у престарелого и бесконечно одинокого Эрика Миллера остались только лишь воспоминания. Которые продолжают преследовать его. Он стремится избавиться от них, и ему это почти удаётся. Но однажды происходит нечто, что вынуждает его вновь обратиться к своему прошлому. И это приводит к самым неожиданным последствиям.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Скорбная песнь истерзанной души» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава 10
В новой школе, как это обычно всегда случается, у меня не задалось с самого начала. Да, про автобусы я мог забыть, добирался пешком за пятнадцать минут, что позволило мне чувствовать себя хоть немного лучше; да, учителя оказались не самыми плохими, во всяком случае, не хуже, чем в старой школе, по которой я, пусть и немного, но всё же скучал. Однако на этом относительные плюсы заканчивались.
А вот разного рода неприятности лишь множились.
Началось всё с того, что учителя в новой школе знали, кем был мой отец202, 203. Кто-то просто слышал о нём, кто-то читал его книги, кто-то видел его воочию во время редких встреч с читателями, а кто-то знавал тех, кто был близко с ним знаком, а кто-то знавал тех, кто знавал тех, кто был близко с ним знаком… Так или иначе, многие (особенно в первые дни моего пребывания в новой школе) считали своим долгом задержать меня после урока, выразить соболезнования (что довольно любезно, по-своему трогательно, не стану отрицать) и поведать мне историю знакомства с прозой отца (или историю встречи с ним), поделиться впечатлениями от того или иного романа, высказать в целом отношение к его творчеству, его личности. Оценки несколько разнились. Кому-то нравился дебютный роман, кому-то последний, кто-то вообще толком не читал у него ничего, но считал, что писатель из отца был довольно посредственный. И конечно, тот, кто так считал, спешил объяснить, почему он так считает. Ведь через меня они говорили как бы напрямую с отцом. Ибо плоть от плоти, кровь от крови…
Все они, однако, меркнут перед учительницей литературы, которая сумела особенно отличиться204. Во время очередного занятия она вдруг, в самом его начале, глядя на меня с торжественным и гордым видом и таким блеском в глазах, который мне никогда больше не доводилось видеть205, достала откуда-то потрёпанную книгу в твёрдой обложке с именем моего отца на ней, раскрыла её где-то на середине, поправила очки и начала громко читать, как она потом скажет, свой любимый отрывок.
Читала она, кажется, ту сцену, где главный герой, молодой человек двадцати лет от роду, стоит посреди оживлённой улицы города, в который он только что прибыл. Над высокими серыми зданиями нависает яркое полуденное солнце. Облака плывут по голубому небу. За плечами у парня большой тёмно-синий рюкзак. Он одет в чёрную рубашку, джинсы и длинный серо-зелёный плащ с капюшоном, что ему не по размеру. Парень стоит, глядит на город, на толпу.
«Толпа несётся куда-то, она не замечает меня, меня тут будто бы и нет. Толпа обращает меня в призрака. Я уже мёртв.» — так было написано у отца. Я эти строчки хорошо помню, потому что они мне самому очень нравились. В мире, наверное, нет человека, который столько раз перечитывал бы романы Эдвина Миллера206. Главный герой всё стоит и размышляет, пока город продолжает жить. В руках парень теребит амулет из аметиста, подаренный ему на прощание лучшим другом, о внезапной смерти которого главный герой узнает несколько позже. Но в тот момент, стоя отрешённо посреди жизни, плывущей мимо него, сквозь него, ощущая себя мертвецом, он замечает девушку. Она приковывает его внимание, пробуждает в нём доселе невиданные чувства, заставляет забыть обо всём и как бы «возвращает к жизни» этого страдальца. Под напором нахлынувших чувств он роняет свой амулет и теряет его навсегда. Среди ног прохожих мелькает сиреневый камушек, но он столь мал, а ног так много! И вот его уже почти не видно. А прекрасная незнакомка тоже исчезает в толпе прохожих. Герой становится перед выбором: продолжать ли дальше искать амулет, постараться поймать. схватить его или же погнаться за девушкой? Герой размышляет несколько мгновений — и в самый последний момент гонится за девушкой. На этом сцена кончается.
Сцена кончается, а голос учительницы, чьё имя навеки осталось в рядах тех, что мне ни за что не удастся вспомнить, стихает. Пусть и ненадолго воцаряется тишина. Мне становится легче.
Она закрыла книгу, положила её на стол, подняла на нас свой влажный взгляд и произнесла:
— Это был роман «Столпотворение» писателя Эдвина Миллера, который жил и работал в нашей республике. И здесь сегодня с нами его сын, — она с радостной улыбкой протянула ко мне руки, словно я был каким-то мессией. — Эрик, встань, пожалуйста!
Пара десятков голов синхронно повернулись ко мне и впились в меня глазами. В этом было что-то жуткое. Я будто проглотил своё сердце, и оно рухнуло на самое дно желудка. Пальцы у меня похолодели, а волосы, кажется, встали дыбом (хотя на самом деле это было не так). В общем, сделалось мне весьма неловко. Я смутился, но внешне оставался невозмутимым (как мне кажется207).
Невозмутимым208 быть приходилось теперь стоя. Под пристальным взором одноклассников, среди лиц которых встречались разные выражения: от сдержанного интереса и любопытства до презрения, насмешливости и безразличия. Однако, все при этом они в тот момент слились для меня в единое существо, в какого-то жуткого монстра, что хищным взглядом примерялся, куда лучше впить свои длинные, острые клыки первым делом.
Таковым, в сущности, оказалось моё истинное знакомство с классом. Потому что в первый день с этим как-то не задалось. Учитель биологии попросил меня во время урока представиться классу и рассказать немного о себе. А я переволновался и заявил, что рассказывать мне особо нечего.
— Каждому есть, что рассказать, — возразил биолог.
В ответ на это я лишь пожал плечами и продолжил хранить молчание. Так всё и закончилось тогда.
А потом начался урок литературы.
— Эрик, — просила учительница литературы, расскажи нам, каким был твой отец?
Я понял, что тут мне уже так легко не отделаться. И я стал думать, каким был мой отец, что я могу о нём рассказать.
— Ну… — начал я, запустив руки за спину, глядя куда-то в сторону, слегка сощурившись, стремясь подбирать правильные слова. Все — ну или почти все — терпеливо ждали. Слышались смешки и перешёптывания, но никто, включая меня, не обращал на это внимания. — Он, я бы сказал, был самым обычным человеком. Две руки, две ноги, голова на плечах; любил проводить время в своём кабинете. Сидел там по много часов, писал свои романы. Ему это нравилось, надо полагать.
— Угу. Любопытно, — немного растерянно произнесла учительница. Она явно ждала чего-то другого. — А что ты чувствуешь, когда слышишь те строки, которые я прочла? — спросила она, пытаясь направить меня в верном направлении.
— Эти конкретно? — не подумав спросил я и тут же пожалел об этом. «Стоило просто наплести какой-нибудь ерунды. К чему эти уточнения?!» — ругал я себя в своих мыслях.
— Ну или любые другие из романов твоего отца.
— Раньше я не чувствовал ничего особенного. Всё то же самое, что при прочтении романов других авторов. Что-то мне нравилось, что-то — нет.
— Ты сказал «раньше». А сейчас всё иначе?
«Сейчас всё иначе». Помню меня эти слова выбили из колеи. Я погрузился в себя, в свои размышления.
«Сейчас всё иначе, — повторил я тогда про себя, как бы стараясь на вкус распробовать сие утверждение, по-настоящему осознать, что оно значит. Я будто забыл значение всех слов, потерялся где-то в глубинах собственного естества, в этой чёрной, пугающей пустоте, подобной космосу. — Моя жизнь изменилась навсегда. Она уже никогда не будет прежней. Почему? И как же так вышло? Что мне вообще с этим делать? Куда идти? Ведь куда-то идти нужно, нельзя оставаться на месте. Но с этой точки всё кажется каким-то пугающим. И вместе с тем бессмысленным. Как если бы я ходил кругами…»
Я рассуждал и рассуждал без конца. Перед глазами проносилась жизнь прежняя и жизнь (на тот момент) настоящая. Мне виделся большой отцовский дом, кирпичный, с белыми окнами и вальмовой крышей, покрытой чёрной черепицей, мне виделись деревья у дома, мрачные и усталые, виделись ворота и двери, много дверей, все комнаты, виделся отец, виделась дорожка, по которой мы с ним прогуливались; всё это и многое другое исчезало в водовороте времени, к нему примешивались видения нынешней (на тот момент) жизни: дом деда, пугающий, неуютный, непривычный, несуразный в геометрических формах и абстрактных, тонких содержаниях, элементах, что составляют композицию гротескную, дикую, ужасающую, как сила природы.
Эхо тех рассуждений и видений до сих пор преследует меня; оно заставляет думать, что близится смерть моя. Не знаю, какая тут связь. Но я её чувствую. А в ту пору не чувствовал и не понимал ничего. Я очнулся лишь в тот миг, когда учительница, стоя передо мной, трясла меня за плечо. Я слегка вздрогнул, посмотрел ей в глаза. Услышал смех одноклассников. Смущённо улыбнулся. Учительница спросила, всё ли со мной хорошо. Было видно, что она действительно беспокоится. Я подумал, что она не плохой человек, просто чересчур увлекающийся209.
— Да, — ответил я, — всё в порядке. Извините, я просто задумался.
— Я понимаю, — она слегка улыбнулась. Затем вернулась за свой стол. Она сменила тему и больше к ней не возвращалась. Но с тех пор все решили, что я странный и, как некоторые из них выражались, «малость пришибленный». С такой характеристикой я бы, наверное, не стал спорить. Собственное, я и не спорил. Не только из согласия, а скорее из безразличия. Ничто меня не оскорбляло, не ранило, не обижало, не задевало. Ни нападки учителя физкультуры, который мог иногда выдать что-нибудь в духе:
— Так! Теперь разделимся на команды! — тут он обычно направлялся в сторону своей каморки, где хранились мячи, всякие спортивные снаряды и какой-то хлам. Затем останавливался на секунду. Бросал в мою сторону презрительно-насмешливый взгляд и говорил: — Ну а капитаном у нас будет, конечно, наш мсье учёный-копчёный, главный по книжкам и мельницам!
Уж не знаю, чего он этим стремился добиться, что хотел этим сказать, но мне и это было совершенно безразлично. И даже когда Гектор Сува — пухлый, здоровенный, кучерявый паренёк, который был на два года меня (и, как следствие, всех в классе) старше, — стоя в коридоре во время очередной перемены и глядя мне в глаза210, сопроводил свой дикий, полубезумный (всё же до полного безумия чего-то ему не хватало) хохот звуком разрывающихся страниц самого успешного романа отца211 под названием «Втирая в дёсны свежий прах», а затем повернулся ко мне задом, выгнувшись предельно старательно, с таким изяществом, что позавидовала бы любая порноактриса, и в такой позе, привлекая внимание всех вокруг, держа одну из вырванных страниц в руке, стал делать вид, будто подтирается ею.
Представление это длилось довольно долго. Пожалуй, даже слишком долго. Выгибаться как следует парень, конечно, умел, но совершенно не чувствовал ни аудиторию, ни структуру собственного выступления. То есть он банально не понимал, когда остановиться. Я ему так и сказал. И про порноактрису тоже. Он моей похвалы, правда, не оценил. Смял свой театральный реквизит, то есть листок, которым как бы подтирался, швырнул его мне в лицо, а потом сразу же хорошенько врезал в нос.
У меня, понятное дело, хлынула кровь. Удар был пусть и не самый сильный, но довольно точный, умелый. Я нагнулся, зажав нос ладонями. Толпа охнула — кто от восторга, кто от ужаса. Гектор поспешно скрылся. А ему на замену откуда-то примчался учитель, который словно скрывался в толпе и ждал, чем всё закончится; и только теперь решил вмешаться.
— Кто это сделал? — спросил он с такой злобой, будто в случившемся виноват я.
— Я не знаю, — таков был мой ответ, ведь я в самом деле не знал тогда Гектора.
Учитель, видимо, разозлившись ещё сильнее от того, что не вышло тут же и на месте решить всю проблему, потащил меня к директору. Вместе они провели довольно длительное и нудное расследование (иначе не скажешь) относительно того, кто, по какой причине и при каких обстоятельствах заехал мне кулаком по носу.
Тот учитель, как и многие другие люди, за все эти годы в моей памяти обрёл форму «человека из сна». Обычно, когда во сне кого-то видишь, он предстает тебе как бы в расфокусе, размыто. Видны самые общие очертания, но их достаточно, чтобы узнать этого человека, понять, кто перед тобой, поэтому в большем и нет нужды. По крайней мере во сне.
С памятью то же самое. Имя и лицо могут быть утрачены, изъедены временем, размыты, как пейзаж, что видишь на отдалении сквозь стекло, по которому стекают капли дождя. Но при этом ты всё равно знаешь, что вот он — тот самый человек. Потому что вы встречались именно в том коридоре, где злобный, несчастный и жалкий, чересчур физически (но не умственно) развитый мальчик ударил тебя по носу, именно в том кабинете, на двери которого висела табличка с надписью «Директор». Паркет в том кабинет был грязным и тёмно-жёлтым, таким, что невозможно было его оттенок сравнить ни с пшеничным полем, ни с пивом, ни с мочой, ни с чем-либо другим. Хотя очень хотелось бы. Кабинет был просторным и светлым. Как полагается. Посередине стоял большой стол, заваленный бумагами. Заваленный настолько, что невозможно было разглядеть, что на самом деле это несколько столов, составленных вместе. И если бы кто-то сказал, что это так, то пришлось бы поверить ему на слово. Директор носил бороду. Она была густой и чёрной. Пиджак его тоже был чёрным. А рубашка синей. Брови были под стать бороде, то есть столь же густыми и столь же чёрными. Между бровями и бородой помещались глаза, в которых виднелось лишь желание выспаться, и крупный нос, что являлся воплощением мужественности, но вместе с тем и портил общую гармонию лица, внося диспропорцию.
Человек, которого я, словно какой-то помешанный сектант, вынужден называть просто — учитель212 — в моей памяти предстаёт в коричневом костюме и серой рубашке. Он был лысым и вёл какой-то не слишком важный предмет. Мне этот дядечка с самого начала показался неуравновешенным, озлобленным, как голодный бродячий пёс. Своим видом он немного напоминал собаку, кстати. Ну так… совсем чуть-чуть. И когда говорил особенно эмоционально, то речь его напоминала собачий лай. Это было что-то грубое, резкое, с трудом воспринимаемое.
Но в присутствие директора он вёл себя вполне спокойно. Вернее, сильнее чем обычно старался скрыть своё раздражение. Я сидел на стуле напротив директора. Директор сидел, сцепив пальцы, подавшись вперёд, а лысый учитель, похожий на пса, всё маячил вокруг. Они спрашивали меня о том, кто это сделал. Я объяснил им, что перевёлся в школу совсем недавно и банально никого тут не знаю.
— Что ж, — сказал директор, — тогда опиши нам его.
Я всем своим видом дал понять, что задумался: откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди, устремил взгляд к потолку, чуть сдвинул брови и сощурился. Выдержав паузу, я стал описывать им портрет Жан-Поля Сартра, сопроводив его своими, так сказать, художественными дополнениями.
— У него короткие, сальные волосы, зализанные вправо, — я показал им, как они были зализаны. — Худощавый такой, но высокий. Руки длинные. В сером костюме. И ещё глаз у него один косился, кажется…
Они переглянусь и пытались понять и/или вспомнить о том, кто же это мог быть. Потом последовали вопросы о причинах происшествия. Я ответил, что сам не успел понять, в чём дело. Всё произошло очень быстро. Они мне не поверили, но поскольку убедились, что конфликт вряд ли получит своё продолжение (они ошиблись, конечно), а никаких проблем ни для них, ни для школы это не принесёт, они меня отпустили. Оставалось ещё три урока, но директор сказал, что я могу идти домой. Проверить, всё ли со мной и моим носом в порядке, никто не собирался. Чувствовал я себя, однако, вполне нормально, а после того, как узнал, что могу пропустить целых три урока без каких-либо для себя последствий, мне стало ещё лучше, так что нечего было и жаловаться. Я встал, попрощался с учителем и директором, вышел из кабинета. За дверью они продолжали что-то обсуждать. Скорее всего, результаты футбольных матчей, дотации из городского бюджета, нерадивых учеников, их «прелестных мам» и молоденьких, как они сказали бы «свеженьких», учительниц
Я поспешно (настолько, чтобы никто не успел понять, что вообще происходит, чтобы не успел задуматься даже) забрал свои вещи из класса и пошёл домой.
Погода стояла приятная, прохладная. Я вновь ощущал пьянящую свободу, как в тот день, когда мы с Робертом сбежали с уроков. На этот раз, правда, мне было несколько тоскливо213. Ведь я шёл теперь один. Во всяком случае, без моего доброго друга. Йен Кёртис сопровождал меня. И Сьюзи Сью. И многие другие. Так я хотя бы в некоторой степени отрезал себя от окружающего мира. Мне не были слышны голоса проходящих мимо людей, рокот автомобилей и шуршание шин по асфальту, звук собственных шагов, шелест листвы, дыхание ветра, лай собак и вой котов. Всё оставалось где-то далеко, там, где меня уже не было. И я подумал в тот миг, что это лучшее что может быть на свете.
Дед стоял у подъездной дорожки, когда я подходил к дому, просматривал почту. Заметив засохшую кровь над моей верхней губой и скомканную бумажную салфетку, торчащую из ноздри, он рассеяно бросил одну лишь фразу, которую я оставил без ответа:
— Надеюсь, ты это за дело получил…
Новоиспечённые одноклассники оказались ребятами не из приятных. Никто меня особо не донимал, как Гектор Сува. Но некоторые иногда откровенно посмеивались надо мной, ещё реже могли между делом, как бы невзначай, подобно деду, столь же рассеяно бросить колкую фразу, призванную задеть меня. Я замечал, как жадно впиваются они в меня взглядом, с широкой улыбкой, полной надежд, что сейчас-то непременно какой-то мускул на моём лице дрогнет, что-то обязательно случится — и это развеет здешнюю скуку214, добавит хоть каплю краски в невыносимую серость унылых будней каждого школьника. Они чувствовали себя, наверное, не то учёными-исследователями, которые в своих стерильных лабораториях, вспарывают брюхо лягушке и скальпелем стимулируют тот или иной нерв, заставляя уже мёртвое тело совершать хотя бы самые примитивные движения, не то уличными художниками, которые, рискуя в глазах закона стать вандалами и подвергнуться наказанию, украшают город своими творениями и дарят эту красоту всем вокруг, следуя высшей цели. Какую-то неописуемую радость, какой-то восторг они испытывали от этого. Или во всяком случае должны были, надеялись испытать. Но я отнимал у них это. И тем самым давал, видимо, право грубо обращаться со мной, навсегда лишить меня шанса стать частью их дружной компании, тоже, что называется, «взять в руки баллончик с краской или скальпель».
Меня, однако, не прельщало ни то, ни другое. Я предпочитал не воздействовать на окружающую действительность, а отринуть её настолько, насколько человек вообще на такое способен. И у меня для такой цели был свой инструмент — наушники. Жаль только, что в школе я не мог надевать их и во время уроков. Жизнь была бы куда проще. И может не состоялось бы тогда то знакомство, которое потом привело к трагедии.
Прошло несколько дней. Очередной урок. Один из последних в конце недели. Все устали. Неутомимым был лишь лысый, злой дядя в коричневом костюме, похожий на собаку. Он дал нам задание, которое предполагало, что все ученики должны разбиться на пары. И само собой, никто не хотел брать себе в пару новенького — странного, чудаковатого, довольно высокомерного (как им, вероятно, казалось) парня. Кто-то из девчонок был, в общем-то, не против. Но они почти все разбились на пары между собой. Иные же брали себе в пары мальчиков, которые им действительно нравились или с которыми они уже, собственно, состояли в паре. Таких было совсем немного, всего две, кажется. Одну из таких пар как-то раз застукали за весьма непристойным занятием в каморке под лестницей. Я лично стал невольным свидетелем того, как их обнаружили. Девочку звали Оля Б. Мне запомнилось это имя, потому что после того случая повсюду215 появлялась одна и та же надпись: «Оля Б. — шлюха». Вскоре только эта надпись от неё и осталась. Сама Оля Б. навсегда исчезла. По слухам уехала с родителями в другой город и сменила имя. Но это были лишь слухи.
Урок тот тем временем продолжался. А я всё ещё оставался без пары. Я сидел в третьем ряду, к тому, что ближе к двери, за четвёртой партой. Я оглядел класс. И в самом дальнем углу, за последней партой первого ряда, я увидел щуплого паренька. На нём был чёрный костюм и белая рубашка с каким-то дурацким голубым узором. Пышная, чёрная, как уголь, шевелюра, торчащая в разные стороны, напоминала птичье гнездо. Острое лицо покрывали прыщи, словно почки на дереве ранней весной. На переносице его покоились большие круглые очки, за стёклами которых был виден взгляд человека, который готов в любую секунду уйти из жизни.
Звали его Герман. Он жил с мамой в тесной квартирке совсем рядом со школой. Она была учительницей. Преподавала у нас химию. Муж бросил её вскоре после рождения сына. Осознал, что семейную жизнь потянуть никак не сможет и поэтому, не придумав ничего лучше, скрылся под покровом ночи. Просто встал с постели, пока все спали, тихонько оделся, собрал вещи (хотя почти всё своё добро ему пришлось оставить), оставил на кухонном столе записку, типичную для такого случая, вышел из дома и больше никогда не возвращался.
Под гнётом учителя и задания, которое он наверняка воспринимал как проявление своей креативности, мы с Германом были вынуждены образовать пару. Никто из нас этого не хотел, мы бы предпочли скорее делать задание, рассчитанное на двоих, в одиночку. Но учитель нам не позволил. Так что пришлось мне переместиться к нему.
Герман явно сильно напрягся, когда я сел рядом. Он сделался каким-то каменным, уставился в пустую тетрадь, раскрытую перед ним, а руки, согнутые в локтях, он держал на парте параллельно друг другу и сжал их в кулаки. Было в этой позе что-то ужасающее. Будто Герман был пришельцем или монстром, который стремится копировать повадки и движения человека, но у него плохо получается, потому что повадки и движения эти ему не только непонятны, они ещё для него являются и предельно неестественными.
Мне стало жаль парня. «Жаль» в хорошем смысле, как жалеют того, кто столкнулся с несправедливостью, кто пал жертвой жестокости нашего мира.
Всеми силами я захотел показать, что меня не нужно бояться, я не представляю угрозы и никаких проблем со мной не возникнет.
С таким намерением я взял листок с заданием, который нам раздал учитель и тихонько спросил Германа:
— Ну что? Как будем разгребать эту кучу?
Уж не знаю, общий труд ли сплотил нас, но мне сразу показалось, что он хороший парень. В нём не было озлобленности, затаённой обиды на весь мир216, которую я встречал у других. Хотя и ему было на что злиться и за что обижаться. Но по каким-то причинам (их мне так и не удалось понять, разгадать) Герман сосредотачивался на том, что приносило ему радость217., наполняло саму его внутреннюю сущность, то есть на музыке и литературе Дома у него стояло старенькое пианино. В детстве он ходил в музыкальную школу, но так её и не окончил. Тем не менее, играть ему нравилось.
— Что-нибудь не слишком сложное, — как он сам говорил. — Кусочки оттуда, кусочки отсюда. Мне нравятся отдельные части, какие-то пассажи, определённые такты в произведениях. Что-то целиком я давно уже не играю.
Ну а литература просто увлекала его сама по себе. Нигде он этим не занимался. Но всегда носил с собой в рюкзаке пару-тройку книжек.
— Зачем так много? — спросил я его как-то раз.
А он ответил:
— Затем, что одной книжки может и не хватить. Если я, например, подбираюсь к финалу, у меня должна быть книжка, которую я бы мог сразу начать читать после той. Иначе я с ума сойду. К тому же, никогда не знаешь, какую книжку действительно захочется читать. От настроения ведь тоже это зависит.
Задание мы сдали одними из первых (нам за него потом «пятёрку» поставили) и могли быть свободны. Хотя до конца урока оставалось ещё пятнадцать минут.
Мы вышли в коридор, Герман сразу двинулся прочь, к лестнице, повернув налево.
— Эй! — по-доброму окликнул я его. Он остановился и обернулся. — Как тебя звать-то хоть?
Он назвал своё имя, а я ему — своё.
— Знаю, — кивнул Герман.
«Ну да, — подумал я, — само собой».
— Хорошо поработали, — сказал я, улыбнулся и протянул ему руку.
Он широко раскрыл глаза от удивления и смущения. Так мы и стояли некоторое время, может вечность, может мгновенье218: я с протянутой рукой, а он с выпученными глазами, глядя на эту самую руку, придерживая лямки рюкзака. Затем он с осторожностью протянул и свою руку. Мы обменялись рукопожатиями. На том и расстались.
Со следующего дня я сидел за его партой. Никто не возражал. Ни учителя, ни сам Герман, ни одноклассники. Последние первое время глядели на нас с презрением, иногда посмеивались, конечно. Но это всё быстро сошло на нет.
За его партой мне нравилось. Во всех отношениях удобное местечко. Когда устал, утомился от нудных учительских речей (и от всего на свете), можно спокойно рисовать всякие каракули, делая вид, что пишешь под диктовку219, можно смотреть в окошко или банально перешёптываться с Германом о том о сём. Сперва он был не слишком разговорчив, но со временем, привыкнув ко мне, убедившись, что я заслуживаю доверия и что я не из тех, кто без конца издевается, насмехается над ним, он постепенно стал раскрываться, говорил со мной, выражал мнение, делился впечатлениями, мыслями, чувствами…
Начали мы с того, что я рассказывал ему о своих увлечениях220. О музыке, в первую очередь. О том, что она для меня значит, как помогает переносить тяготы жизни, справляться со стрессом и тёмной стороной своей сущности. Он с интересом слушал, я это видел. И потому продолжал221.
Я говорил о любимых группах, о Joy Division, The Cure и Siouxsie and the Banshees, о многих других, говорил о том, как круто выглядит Роберт Смит в своих чёрных одеждах и со своим легендарным пышным, растрёпанным причесоном.
— Мне тоже нравятся The Cure, — еле слышно, задумчиво произнёс Герман.
Неделю или две спустя мы скрывались в школьной библиотеке. Проворачивали такое раза четыре в месяц, наверное. Около того. Уходили по одному из столовой с интервалом в пятнадцать минут. Шли разными путями и встречались там.
Школьная библиотека была поразительным, я бы даже сказал волшебным местом. Никто и никогда туда не заходил. Может, случалось так, что кто-то заходил туда именно в те дни, когда нас с Германом там не было, но это, как мне кажется, маловероятно. Впечатление, будто лишь мы были способны узреть ту дверь и отворить её. Словно в сказке или легенде. С рыцарями короля Артура было вроде что-то подобное. Когда они отправились на поиске Святого Грааля; узреть его воочию, с приоткрытой вуалью, было дозволено только достойным. Ими оказались, если я правильно помню, Борс и Галлахад. Ланселот вполне мог оказаться достойным, но страсть к Гвиневре лишила его этого.
Вот и мы с Германом были, как Борс и Галлахад. Все остальные, как он считал (а я с ним, в общем-то, соглашался), не являлись достойными, потому что были равнодушны к творчеству, искусству.
— Прикованные к земле, — говорил мне Герман шёпотом, выражая к ним222 своё презрение, — они неспособны постичь Вечность. Они хорошо это знают. Так что и пытаться не будут. Поэтому никто сюда не сунется. Ты только посмотри, — мы сидели между дальними рядами книг, то был наш первый визит в библиотеку, он указал на толстые, пахнущие мудростью веков тома. Томас Вульф, По, Кафка, Камю, Бальзак, Сартр, Стейнбек, Гюго. Мы были в хорошей компании. И наконец не чувствовали себя одиноко.
Библиотека располагалась на первом этаже в конце коридора в побочном крыле, которое заканчивалось тупиком и было построено позже всего здания и потому несколько от него отличалось; как минимум тем, что там всё выглядело поновее и с налётом какого-то мрачного (и потому особенно притягательного) минимализма. Кроме библиотеки в том крыле располагались несколько (то ли четыре, то ли пять, не помню точно) классных комнат и что-то вроде подсобки, которую использовали учителя (как правило, во второй половине дня) для того, чтобы покурить, иногда и выпить чего покрепче, расслабиться, отдохнуть, поспать, в общем, что называется, хорошо провести время. Об этом знали все, но помалкивали. Потому что и ученикам (особенно самым нерадивым, включая нас с Германом) это было выгодно. Ведь в иные разы учитель мог попросту не явиться на урок. И если вести себя тихо, не привлекать внимания, то можно самим отдохнуть, набраться сил, разгрузить голову, заняться чем-нибудь поприятнее, чем зубрёжка. А зная привычки того или иного учителя, можно ещё и с довольно высокой точностью предсказать, в какой день он не явится на урок; что давало возможность отложить выполнение домашнего задания по этому предмету. Мне, правда, приходилось идти на ухищрения, дабы дед не заподозрил меня в том, что я бездельничаю. Но это всё равно того стоило. Да, система иногда давала сбой. И с учителем, и с дедушкой. Приходилось тогда терпеть наказание. Случалось, сразу от обоих. Но что поделать? Идёшь на риск — будь готов к последствиям. Так мне потом говорил Роберт. Речь, правда, шла уже о делах куда более серьёзных, чем уроки и школьные будни.
То крыло было целиком возведено за счёт средств выпускника школы, который сумел стать состоятельным человеком. Желая отблагодарить родную школу, он — большой любитель литературы — выделил денег на строительство нового крыла школы, особое внимание уделив новой библиотеке. Не знаю, в каком состоянии находилась прежняя библиотека. Когда я пришёл, новая уже работала. И там всё было сделано со вкусом. Чувствовался стиль, тяга к прекрасному и вечному, чувствовались гордость и благородство223.
Просторное помещение224 занимали, конечно, длинные ряды шкафов, на полках которых покоились книги. Многие из них были староваты, но это даже предавало особого шарма библиотеке, как раз столь ей необходимого. Под высоким (четырнадцатилетнему мне, во всяком случае, он казался необычайно высоким, хотя на деле, я полагаю, был немногим выше потолков школьных кабинетов) белым потолком, словно раскинув крылья, висела хрустальная люстра, заливая комнату холодным белым сиянием. У входа слева находилась могучая стойка библиотекарши, должность которой, перейдя из прежней библиотеки, вот уже очень много лет занимала низенькая, тощая, пожилая женщина с чёрными волосами, собранными в тугой пучок, и гигантскими очками, придававшими ей некоего сходства с мухой. Чаще всего она просто дремала на своём месте, находясь на границе двух миров, но пребывая в полном забытье. Бывали, правда, дни, когда она встречала нас бодрым и радостным приветствием. Я приветствовал её в ответ, улыбаясь и слегка подаваясь вперёд в еле заметном поклоне, что в наших краях вообще-то не принято. Но ей такой жест явно нравился, он был частью (или скорее лёгким отголоском) того этикета, которому следовали герои старых английских романов, что ей столь сильно нравились, когда она была ещё совсем юной барышней. И поэтому уже возникшая в ней симпатия к нам — возникшая из-за того лишь, что мы хоть иногда наведывались в её обитель, в её владения, представлявшиеся ей, разумеется (и вполне справедливо, как по мне), самым лучшим и важным местом на земле, — стала ещё сильнее. Мы показали этой женщине, чьи лучшие годы остались далеко позади, что не всё потеряно, что есть те, кто разделяют её страсть к литературе, кто считает необычайно значительными все эти древние талмуды. И она благодарила нас за это своей благосклонностью каждый раз, когда мы появлялись в дверях библиотеки.
— Ах, это снова вы! — восклицала она так громко и так радостно, как только могла. Царица книг и каталогов оборачивалась к двери, но мы оказывались напротив её стойки раньше, чем она успевала обернуться. И ей приходилось совершать таким образом лишнее движение, поворачиваясь уже туда, где мы стояли, терпеливо ожидая, когда она с этим справится. Она поднимала на нас свой взгляд, немного подаваясь левым плечом назад. Взгляд её казался лукавым. Но то была иллюзия, ошибка восприятия. Я точно знал: эта старушка чиста в своих мыслях, мотивах и намерениях. — Ну как вам «Мадам Бовари»?
— Очень понравилось! Весьма признательны-с за столь мудрый и, надо полагать, своевременный совет. Мсье Флобер действительно оказался крайне хорош, великолепен, грандиозен. Как вы и говорили. Мы и ныне пребываем в полном восторге!225
— Что ж, я очень рада, — она сияла в гордой улыбке, и на миг сбрасывала с себя пару десятков лет (потом, однако, вновь накидывала обратно, но это было неизбежно). — Чем я сегодня могу вам помочь?
— О, мы бы хотели проследовать в дальнюю секцию и более обстоятельно познакомиться не только с мсье Флобером, но и некоторыми другими столь же достойными французами.
Библиотекарша с удовлетворением кивала в ответ. Она как бы подтверждала благородство и достоинство наших мотивов и стремлений, а кроме того, давала своё негласное (?) позволение воплощать их столько, сколько потребуется и именно так, как мы того захотим. Для неё не существовало уроков, ученических обязанностей, домашних заданий, контрольных и экзаменов, для неё не существовало самого времени и всего остального мира. Существовал только мир книг, в котором она более не оставалась одинокой. Она была Духом его питающим, Матерью, дарующей Жизнь. А мы — детьми, порождёнными её союзом с вечностью. И если бы потребовалось, она наверняка защитила бы нас от всех напастей.
— Покорно благодарю вас, — говорил я ей, когда в ответ получал от неё согласие и одобрение; и тогда мы направлялись к дальней секции, в самую утробу библиотеки, где было тихо, спокойно, и никто не мог нас найти и потревожить.
Каблуки наших начищенных до блеска туфель стучали по паркету в ритме юности, беспечности и растерянности, толкающей нас в объятья Искусства — обители всех удручённых, опечаленных, разочарованных, растерянных. Вслед нам вместе с библиотекаршей глядел со стены большой портрет того, кто сотворил это место, ставшее для нас убежищем. Под портретом висела табличка с надписью: «Соломон Кальви Первый». На портрете он был изображён в полный рост. Стройный мужчина лет сорока (в жизни он был старше). Серый строгий костюм, белая рубашка, чёрный галстук и чёрные туфли демонстрировали его изящный стиль и вкус; запонки, перстни на пальцах и трость (сделанная, вероятно, из какого-нибудь редкого материала) демонстрировали его достаток; короткие, сбрызнутые сединой, зализанные к затылку волосы, открывающие широкий лоб демонстрировали… не знаю… что они могли демонстрировать? Его мудрость? Высокий интеллект? Тяжесть выпавшей доли? Не могу сказать. Но суровый и вместе с тем глубокий взгляд тёмных глаз демонстрировал примерно то же самое. Что бы это ни было.
И взгляд этот благословлял нас. И мы шли и шли. А потом скрывались в одном из многочисленных книжных рядов. Герман на ходу тянулся к моему уху и шёпотом поражался:
— И где ты научился так красиво говорить?
— У мертвецов, — отвечал я.
Меж книжных полок среди громких, бессмертных имён было уютнее, чем в любой другой точке земного шара. Уютный полумрак, запах ветхих страниц, тишина и покой. Разве можно желать чего-то большего? Вряд ли. Во всяком случае, в такие моменты, устраиваясь поудобнее на полу, подкладывая по себя рюкзак, я оказывался ближе всего к счастью и гармонии с самим собой. Герман, думается мне, чувствовал то же самое.
Шли дни. Одно время года сменялось другим. А мы всё продолжали ходить в библиотеку, унося с собой книги, дабы, как нам казалось, не вызывать лишних подозрений у библиотекарши, хотя в её глазах мы были непогрешимы, сейчас я это понимаю. Так, волею случая, нам с Германом посчастливилось прочесть авторов, которые иначе наверняка прошли бы мимо нас.
В самой же библиотеке мы проводили драгоценные минуты в беседах об искусстве и творчестве, жизни и смерти, впечатлениях, накопленных за не слишком долгое пребывание в этом мире. С каждым днём мы всё лучше узнавали друг друга. И лично я пришёл к выводу, что Герман — отличный парень, говорить с которым мне действительно было интересно и приятно.
Однако наши с ним внезапные и всё более частые исчезновения, конечно, не могли пройти незамеченными. И если учителя довольствовались тем, что просто делали соответствующие пометки в журнале, то вот реакция одноклассников оказалась, скажем так, чуть более бурной.
Началом всему послужила, в целом, невинная и предельно глупая шутка, высказанная… кем-то… наверняка тем парнишкой… его звали вроде бы Салютор Магристос. С лица у него вечно не сходила дурацкая ухмылка; у него были светлые сальные патлы, а одевался он в мешковатую одежду тёмно-зелёных и бежевых оттенков, которая при ходьбе вечно шуршала, и вертелся он туда-сюда за партой, словно флюгер, от чего брюки его на ягодицах блестели сильнее, чем у остальных, блестели так сильно, что казалось порой, будто под определённым углом они будут отбрасывать солнечных зайчиков. Между собой мы с Германом только Флюгером его и звали (позже это переняли все остальные ребята). Я на уроках забавлялся иной раз тем, что, умело поджидая момент, когда Салютор начнёт вертеться (предугадать такой момент было совсем несложно, достаточно обратить внимание на его руки и ноги: когда Салютор решал, что настала пора исследовать своим взором всё вокруг, он ладонями упирался о край парты, а ноги ставил на носок, и в следующий миг начинал вращаться), аккурат за мгновение перед этим, начинал дуть в его сторону, создавая тем самым иллюзию, будто поток воздуха из моей груди приводил его в движение, подобно тому, как флюгер на крыше вращается от дуновения ветра. Это очень забавляло Германа (да и не только его).
Ну а сам Флюгер (предположительно это был именно он, но я не могу быть уверенным) забавным считал совсем иное.
В один из дней, предельно обыденный, неоднократно повертевшись по сторонам, как и всегда, внимательно исследовав класс своим чутким взором, он заметил, что нас с Германом опять нет. Ещё утром мы оба сидели на своём обычном месте. А после третьего урока внезапно пропали. Причём, сразу оба. И в голове Салютора возникла логическая цепочка, которой он поспешил поделиться со всеми:
— Эй! Глядите-ка! Эрик и Герман опять вместе куда-то смотались! Кажись, они того… это… — под лестницей… — и он сделал характерный жест: указательным пальцем правой руки стал тыкать в кольцо, сложенное из пальцев левой руки.
По классу кое-где226 прокатился смешок. Салютор, чувствуя триумф комедианта, стал изображать наш с Германом диалог, пародируя голоса, движения и манеры:
«О, Эрик, ты так хорошо разбираешься в истории!»
«А у тебя, Герман, такие красивые рубашки! И в этих очках ты такой горячий! Давай отсосём друг другу скорее!».
И вновь прокатился смешок, на этот раз более громкий. И обычная шутка стала, что называется, притчей во языцех227.
Сперва люди (включая уже и тех, кто учился в других классах), завидев нас с Германом, идущих по коридору, откровенно смеялись и перешёптывались. И нам было невдомёк, в чём вообще дело. Мы насторожились, но не особо заботили себя попытками выяснить причину такой вот реакции на наше появление. Потом на стенах тут и там возникали карикатуры (довольно талантливо исполненные, надо признать), изображавшие меня и Германа за занятием крайне непристойным. Довольно любопытно и забавно, что учителя не особо-то спешили избавляться от этих художеств, учитывая хотя бы то, что школа всегда довольно ревностно отстаивала околорелигиозные (такое впечатление они производили) принципы благопристойности.
Но в данном случае им внезапно стало (почти) всё равно, и до самого последнего момента они делали вид, что не замечают карикатур (ну, либо они в самом деле их замечали). Надо ли говорить, что это совершенно невозможно, учитывая бурную реакцию учеников всех классов — от мала до велика. Равнодушие учителей (и даже некоторую симпатию к творчеству местных художников) могла развеять разве что какая-нибудь инспекция из контролирующего деятельность образовательных учреждений органа. Поскольку, однако, такая инспекция проводилась в чётко установленный срок, с точно установленной периодичностью и датой её проведения, учителям и директору бояться было нечего.
Я все насмешки и нападки воспринимал довольно спокойно, а вот Герман по этому поводу переживал и волновался очень сильно. Он в целом был человеком нервным и дёрганным. Любое раздражение, отклонение от того, что для него являлось нормой (то есть привычном состоянием и положением вещей) сказывалось на нём не лучшим образом.
— Нам, наверное, лучше некоторое время вообще не общаться. И не сидеть вместе за одной партой, — сказал он мне в один из дней, вновь срывая очередную карикатуру.
Я посмеялся и ответил:
— Знаешь, звучит так, будто между нами в самом деле что-то есть…
Он заметно смутился, чем рассмешил меня ещё больше.
— Ну, просто… — начал объяснять я. — Ты же понимаешь, что, если в ответ на все эти шуточки и подколы, в ответ на это, — я указал на рисунок в его руках, — мы перестанем общаться, а в особенности, если я займу другое место, это лишь даст повод для новых шуточек, потому что, отвечая вот так, мы как бы признаём собственное смущение, вызванное всеми этими шутками, насмешками, рисунками и прочим. А раз мы смущены, значит, косвенно признаём их правоту, превращая все шутки, подозрения и намёки во что-то большее, такое, у чего есть почва, здравое, рациональное зерно. Проще говоря, мы, как бы сами того не ведая, соглашаемся с тем, что между нами есть такого рода отношения.
Герман задумался на некоторое время. И пришёл в итоге к выводу, что мои рассуждения верны.
— Но мне всё равно как-то не по себе теперь, — добавил он при этом.
— Ну, приятного в этом мало, да. Только вот мы-то с тобой знаем правду. А это важнее всего. Какая разница, что думают все остальные? Тем более, раз их посещают настолько глупые мысли, когда дружба и совместное проведение досуга воспринимается как наличие романтических и сексуальных отношений…
— Господи! — воскликнул Герман, прервав меня. — И где ты только всего этого понабрался? Тебе точно четырнадцать?
Я вновь засмеялся и, приобняв его, сказал:
— Иногда я и сам в этом сомневаюсь.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Скорбная песнь истерзанной души» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
202
В старой, вероятно, тоже знали, но это, что называется, не бросалось так в глаза (отчего-то), как в новой.
204
Надо отдать должное ещё и учителю истории, который вообще ничего не говорил мне об отце, хотя я видел однажды, как он, сидя на перемене в классе за своим столом, читал один из романов отца (старое, потрёпанное издание в мягкой обложке).
209
А это, если подумать, вообще-то даже хорошо. Особенно для учительницы. Особенно для человека её возраста.
211
Не думаю, правда, что Гектор знал об этом. Интересно, где он вообще достал эту книжку? Стащил откуда-то, скорее всего.
215
В туалете, в той же самой каморке под лестницей, а иногда даже и в коридоре (но мелко, аккуратно, осторожно).
217
По крайней мере, так было тогда. Позднее он, видимо, утратил эту способность. Иначе как объяснить дальнейшие события?
219
Это помогало восстановить душевное равновесие, пусть и вызывало проблемы всякий раз, когда приходилось сдавать на проверку тетради; но в новой школе тетради проверяли куда реже, чем в той, где я учился прежде.