Бесчеловечность

Иван Верёвкин, 2019

Все, что мы делаем – это бесчеловечность. Все, зачем мы живем – это бесчеловечность. Но что останется, если хоть кто-то попытается изменить это? Правильно, бесчеловечность. Прислушайся к эху слова. Ищи его между строк. Все равно не найдешь. Ведь именно так существует бесчеловечность. Она незаметна, и от этого еще более ужасна. Открой бесчеловечность в себе. Найди. Мы одинаковы, и одинаково ужасны. И все же в нас что-то есть. Что же? Правильно.Содержит нецензурную брань.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Бесчеловечность предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Два

Один

Мы договорились встретиться в восемь. Я не видел ее неделю и ужасно соскучился. Нельзя сказать, что наши отношения близились к концу, однако холод сродни тому, что возникает в ноябре из ниоткуда и устанавливает свое господство на следующие полгода, чувствовался все сильнее, он нарастал с каждым днем. Я не понимал, с чем это связано, и угнетающее чувство скорой потери давило на разум, заставляя паранойю, скрывающуюся обычно внутри, выплескиваться наружу. В один момент, когда мы лежали на диване и смотрели никчемные шоу по «ящику», я встал и пошел на кухню квартиры, снятой ее родителями, а внутренний голос, ворвавшийся из тишины, заговорил вкрадчиво, но едко: «Запомни обстановку вокруг — скоро от всего этого останутся лишь воспоминания». Я не придал тогда этому значения. Паранойя принимала все более странные формы: я начал читать тайно ее переписки в соцсетях, ревновать к любому человеку; если она не отвечала на звонки, я думал о том, что именно в этот момент она изменяет мне, хотя поводов так думать не было. Однажды, когда она долго не открывала дверь домофона, я даже вышел этажом раньше из лифта, чтобы встретить того, в существовании которого я был уверен, но никак не мог это доказать. Естественно, я никого не встретил, но все равно закатил жуткий скандал, на что она просто ушла в другую комнату и расплакалась.

Невозможно объяснить появление паранойи логически. Я, по крайней мере, за все это время не смог. Любые аргументы в таком состоянии отметаются, как абсурдные, а собственные умозаключения кажутся единственно верными. Это как мысль о том, что ты не выключил утюг, уходя на работу: ты четко помнишь, как штекер прибора находился в твоей руке, а не в розетке, как ты мысленно сказал себе «ага, утюг я выключил, отлично», — итог будет один — бег через квартал, одышка на лестнице, трясущиеся от страха руки перед замком, судорожный поворот ключа, громкие проклятия и ругательства, способные разбудить пожилых соседей снизу, и провод утюга, свернутый в метре от розетки.

Паранойя устанавливает норму. В таком состоянии все происходящее кажется тягучей несправедливостью и кознями высших сил, нет никакого мира до — есть только щемящее ощущение обмана и боязни оказаться правым. Как правило, результатом паранойи является либо опустошение вследствие собственной правоты, либо ненависть к себе за порочные мысли.

Тогда об этом не думалось. Осознание глупости совершенных действий всегда приходит позже — секунда, час, день, месяц, год — у жизни всегда есть преимущество в этом. Если осознаешь глупость действия до того, как все случится, что бы ни было, — ты умнейший человек, приятный и великолепный, готов иметь с тобой дело.

Тогда же мне думалось о том, как она улыбнется мне при встрече, встанет на носочки, чтобы обнять мою не самую крепкую шею, попытается поцеловать, а я немного отстранюсь и, как всегда, скажу: «Девушка, я сам не местный, спросите дорогу у кого-нибудь другого». Это было нашим ритуалом. Я заметил, что у каждой пары действительно влюбленных людей есть свой ритуал. Это может быть что угодно: неудачная шутка вроде нашей, милый поцелуй в ухо, придыхание в духе «ну, и зачем ты пришел?», заливистый наигранный смех и еще сто тридцать четыре варианта пустить человека в свое сердце. Выделить его. Сделать особенным. Заставить его подумать, что только с ним возможно сделать что-то забавное и понятное только двоим. Показать одним действием, что все проблемы — пустяки, не стоящие внимания, потому что я здесь, я с тобой, сейчас мы поговорим, и все будет хорошо.

На часах было восемь:пятнадцать, и я зашел в кафе через дорогу от банка — постоянного места встречи, — чтобы взять два кофе. Внутри было пусто, и девушка-официант молча отвернулась, зная, что я попрошу два латте, и один будет с ореховым сиропом. Я всегда любил это кафе за две вещи — пустоту и молчание. В людных местах мне неуютно. Не люблю повышать голос, чтобы сказать что-то, не люблю очереди, не люблю ожидание, которое всегда является следствием людности. При этом, что может быть приятнее понимающего взгляда, быстроты и получения желаемого без совершения какого-либо действия, кроме самого нахождения в определенной точке? Привет. Я пришел. Дайте мне, пожалуйста, два кофе, как обычно, я расплачусь и уйду. Спасибо. Спасибо, что запомнили. Каждый человек хочет, чтобы его помнили. Я обязательно зайду еще.

Как только я вышел на улицу, держа два стаканчика кофе в одной руке, — привычка официанта, от которой не избавиться, — начался дождь. Девушка в темном плаще до колен на другой стороне улицы ускорила шаг и накрыла голову папкой документов, видимо, не самых важных, при этом губы ее безостановочно зашевелились в не самых приятных словах, обращенных к природе. Ее можно понять — только-только закончившееся лето выдалось чересчур дождливым, холодным и серым, как будто Питер отдал Москве не только звание столицы, но и погоду. Капли разбивали лужи и проникали в щели асфальта, наполняя пейзаж тоской, будто ее и так было недостаточно. Несмотря на ранний вечер, на улице было пустынно, и только девушка на противоположной стороне улицы, спешащая куда-то, да переменный стук усиливающегося дождя говорили о том, что я не один на планете и существует жизнь, скрытая от ускользающего внимания обывателя.

Ливень никак не входил в мои планы. Я собирался отвести Машу в удивительное место, которое нашел совсем недавно. В очередную нашу ссору я вышел из дома в чужом пальто и поехал в центр, чтобы прогуляться в одиночестве. Прогулки в одиночестве — моя слабость. Когда ты идешь куда-то один, потребность в раздумьях усиливается многократно. В такой момент хочется рассмотреть каждую деталь каждой пройденной улицы, остановиться у случайной витрины, отыскать ранее невидимое и удивиться тому, как часто ты проходил мимо этого, не замечая обыденной прелести затхлого переулка, раскрашенного недоучкой-художником, фигур неправильной формы на фасадах старых зданий и легкой взвеси отчаяния и пустоты. Разница в восприятии всегда зависит от настроения и компании. Вот и в тот день я шел по Никольской, и решил свернуть в первый попавшийся переулок. Свернул и попал в прошлое.

Передо мной из ниоткуда вырос монастырь. Я не смог понять, насколько стар он и насколько обитаем, однако это было пустое занятие — какая разница, что кроет в себе явление, если оно красиво. А монастырь был красив. Красив был и тот факт, что посреди шумного города, буквально в десяти метрах от насыщенной жизни, сохранился островок древности как часть мира, недоступная для понимания. Эта мысль сковала настолько, что пятнадцать минут я стоял на одном месте и смотрел на здание, но скорее сквозь него — в древность, в размеренное течение жизни, вечной жизни на обитаемом издавна шаре. Развернувшись спустя пятнадцать минут и оставив монастырь за спиной, я будто вынырнул из ледяной воды. Шагая вдоль Никольской, я пытался вернуть размеренность мысли и подумать о случившемся снова, но это было крайне трудно. Мне захотелось отвести туда Машу, спросить ее, что она испытала при виде этого места, какие мысли родились в ее голове, — было ли все так же, как у меня, или для нее монастырь обрел другой смысл и обрел ли смысл вообще.

Теперь туда уже не поехать. Ничто не должно отвлекать от самой сути, когда ты прикасаешься к истории. Дождь в такой момент — тоже помеха. Я достал телефон, чтобы посмотреть доступные сеансы в кинотеатре неподалеку, прекрасно осознавая, что поход в кино — худший вариант свидания, так как при просмотре вы молчите, а обсуждение после сеанса обычно сводится к стандартным фразам «ну, как тебе?», «да, актер хороший», «сюжет неплох/плох/ужасен/прекрасен/отвратителен» и так далее. Достал телефон и увидел сообщение от Маши. «Я сегодня не приду, да это и неважно. Я хотела сказать, что нам нужно расстаться. Я устала. Извини.»

Сообщение было отправлено в восемь ноль пять. Чертов беззвучный режим. Минуту я пребывал в оцепенении. Я смотрел наверх, на небо, серое тоскливое небо, и не мог осознать, что все это происходит на самом деле. В такой момент можно поймать неуловимое — искажение времени. Уже двадцать пять минут как меня бросили, а я все еще думал, что мы вместе. Это странно. Это тяжело осознать. Такой маленький промежуток времени, но он так четко показывает всю суть восприятия конкретным человеком конкретного события, что становится понятно: время — самая страшная сила, существующая на Земле. Я набрал выученный наизусть номер, но гудки не раздавались. Я написал сообщение «Где ты? Я приеду и поговорим». Сообщение не отправилось. Я проверил баланс — деньги на счету были. Повторил отправку. Снова не отправлено. Значит, в черном списке. Окей.

В руке все еще находились два стаканчика кофе, и как только взгляд упал на них, меня прорвало: латте были доставлены прямиком в стену дома, пролетев метров пятнадцать, а окрестности пошатнулись от громкого крика, переходящего то ли в хрип, то ли в плач. «Сука!», — только и смог воспроизвести пересохший рот, хотя в голове крутилось еще сто тридцать четыре ругательства, обращенных, конечно же, не к Маше, а к судьбе, самой страшной суке, которую видела Земля. Из окна показалась седая и полысевшая кое-где голова грузного мужчины, а следом я услышал несколько аргументов, доходчиво объясняющих, какой я мудак и как бы было хорошо, если бы такие, как я, вымерли к чертовой матери и дали бы спокойно отдохнуть благочестивым людям. Я не стал спорить, потому как спорить с очевидной истиной — удел настоящих адептов ругани, а я таковым был только тогда, когда выпивал два-три литра пива.

Присев на бордюр дороги, ведущей во двор, я молился богам, чтобы в рюкзаке оказались сигареты. Судорожно выворачивая содержимое его, я нашел то, что искал, достал последнюю сигарету из пачки, вспомнил про «восемнадцать берез» Чижа и закурил. Курить я начал еще в университете, как и девяносто процентов курящих людей. В старости я, наверное, об этом пожалею. Ну и пусть.

К двадцати трем я понял не так много, как хотелось бы, но все-таки кое-что усвоил, в частности то, что для любого явления есть особый индикатор под названием «старость», потому что «старость» равняется «вечность». «Я хотел бы заниматься этим в старости» означает «я хотел бы заниматься этим всегда». Вот и все. Преломите это через любое действие, и поймете, как это работает. Усвоив это, я твердо решил делать только то, что хотел бы делать и в старости. Поэтому я и влюбился в Машу. Я видел в ней все то, что хотел бы видеть от своей жены на протяжении всей жизни: поддержку, спокойствие, критическое мышление, ум, обостренное чувство прекрасного и справедливости, в конце концов. Я хотел это видеть всегда и так боялся, что могу это потерять, что сам все и испортил. Но никогда не поздно исправиться.

Сигарета обожгла пальцы, и я вернулся из недр размышлений, почувствовав некое опустошение. «Что делать? Куда бежать? Где Курский вокзал и куда бежать?», — промелькнули воспоминанием слова Венички. Пора ехать, бежать, нестись, чтобы сохранить то немногое, что вносило в жизнь хоть какой-то смысл. К девяти я был в метро. К девяти сорока уже сидел у подъезда ее дома с новой пачкой сигарет и почти разрядившимся телефоном. Оставалось ждать.

Во дворе было пусто и тихо. Дети давно ушли с детских площадок готовиться к новой учебной неделе, досматривать мультики, пить теплое молоко с хлебом и мечтать о великом. Я же мечтал только о том, чтобы Маша пришла, и мы поговорили. Крыши домов гудели, поглощая шум обитателей с упорством, достойным немой похвалы зеваки, а ветер разносил пустоту по городу, поднимая пыль с замученных машинами дорог и унося отломанные ветки подальше от деревьев, подобных родителям, от которых уезжают дети: они грустно качаются в такт своей тоске по уходящему в один момент времени. Дверь закроется, и ничего не изменится, но изменится все: от разговоров на кухне до теплых объятий после долгой разлуки, — все будет казаться похожим, но не тем, что было. Одним словом, новым.

Слух мой был напряжен, и я чувствовал себя жертвой, как будто за мной охотится огромное непонятное чудовище, способное мгновенно завладеть преимуществом и расправиться со мной с небывалой жестокостью. Я же ничем не владел, и поэтому был беззащитен, беззащитен абсолютно перед всем: перед погодой, обстоятельствами, темнотой, страхом, и, что самое главное, что является обобщением всего этого, — перед неизвестностью, я практически чувствовал ее дыхание за спиной и старался не оглядываться, дабы не нарушать игры и не открывать в неизвестности чарующий блеск нового, но уже узнанного по очертаниям и неуловимой магии явления.

Я повернул голову на смех, раздавшийся на грани слышимости, на смех, разрезавший воздух ровно до моего уха и ни миллиметром далее, и замер. Знакомые очертания всегда узнаются издалека, независимо от точки зрения, зоркости глаз и величины разделяющего пространства. Я увидел Машу, шагающую неровно, но при этом ничуть не осторожно, так шагают только счастливые пьяные люди, забывшие о мимолетности времени, наслаждающиеся моментом, атмосферой и шумной звонкой компанией, сопровождающей их в такую минуту. Что отличает пьяницу от просто выпившего человека? Только усталость во взгляде, способном остановиться лишь на точке пространства, а не на совокупности этих точек, выделить ее и замереть в исступлении, замереть в непреднамеренном ощущении окружающей нас пустоты. Естественно, она была не одна, рука ее была спрятана в руке другой, и спрятана так, что кроме другой руки не было видно ничего, — только это я отметил в парне, идущем рядом, все остальное в его внешности было непримечательным: примерно сто семьдесят сантиметров роста, худое тело, темные волосы, постриженные месяц назад начинающим парикмахером, торчали в разные стороны, темная кофта и темные джинсы, темные кроссовки, — все такое же темное, как мои намерения в ту секунду. Я пошел навстречу, понимая, что парень, скорее не виноват, чем виноват, но ничего не попишешь: печален день того, кто встретил меня в плохом настроении, но еще более печален день того, кто такое настроение создал.

Отдаленно раздалась музыка из любимого мультфильма. Я подумал, что какой-то непослушный ребенок все еще не спит, да к тому же не спит при открытом окне, намереваясь заболеть — ветер не стихал — и не пойти в школу. Спустя пару шагов я ощутил вибрацию и понял, что ошибся насчет ребенка, — та же музыка стояла у меня на входящих. «Как невовремя!», — пробубнил я и посмотрел на экран, ожидая увидеть надпись «Мама», и оказался прав. Только мама мне и звонила.

— Алло, здравствуйте, майор полиции Востриков Геннадий Иванович. Вы являетесь сыном Игнатьевой Инны Анатольевны?

— Ээээм, да, а почему вы звоните с номера мамы? — ответил я, находясь в полном ступоре.

— Вы сейчас в Москве? — вкрадчиво спросил майор, и этот тон заставил меня волноваться сильнее, чем это было вообще возможно.

— Да, в Москве, а что случилось?

— Подъезжайте по адресу улица Ленинский проспект, дом семьдесят пять, — перед тем, как произнести следующую фразу, майор сделал глубокий вдох. — И включите новости. Прошу прощения, мне надо идти. Приезжайте.

— Что случилось, скажите мне, почему вы звоните с телефона моей мамы??? — я уже перешел на крик, но сотрудник полиции положил трубку.

Наконец Маша и ее спутник заметили меня, произошло это в тот момент, когда я убрал телефон карман и ринулся по направлению к улице, ведущей в метро.

— Что случилось? — неуверенно спросила Маша, сдерживая икоту и сомнения по поводу целесообразности вопроса.

— Иди на хуй! — только и смог выкрикнуть я, уже находясь на значительном расстоянии от объекта моей любви и ненависти одновременно.

Я бежал к метро так быстро, как никогда ранее, но при этом по всему телу разливалась невыносимая дрожь, унять которую не получалось ни рассуждениями о произошедшем пару минут назад, ни мыслями о маме, — голова наливалась кровью и мысли путались, отрывками выплывая перед глазами навязчивыми образами. Щелчок — огромная рука, держащая другую руку. Щелчок — толстый следователь, поднимающий разбитый, испачканный в крови телефон. Еще щелчок — желтая лента, очерчивающая квадрат тротуара.

От этого отделаться невозможно. Я бежал и думал о том, что за каких-то два часа я потерял все, что у меня есть. Майор полиции просто так звонить с чьего-то телефона не будет — случилось что-то страшное. Я пытался придумать хоть один вариант развития событий, при котором все хорошо, с мамой все в порядке — может быть, это тупой розыгрыш коллег, может, это сбои в системе мобильного оператора, и звонок какого-то полицейского сыну полной тезки моей матери по ошибке был адресован мне, — все эти версии разбивались о параноидальный мозг и остатки трезвой логики.

Я был так погружен в водоворот страха, что не замечал окружающую действительность: я пробежал вход в метро, потом вспомнил схему «подземки» и понял, что нахожусь на соседней ветке и что надо взять такси, а не ехать сорок минут в гремящем поезде до чертового адреса, где, возможно, моя прежняя жизнь изменится раз и навсегда. Около метро, как обычно, стояли желтые машины, на капотах разваливающихся «Лад» сидели два бомбилы — усатый и безусый, седой, и темноволосый, — я побежал к ним и на бегу пытался выговорить адрес, но слова застревали внутри, казалось, будто легкие остановились, перекошенный рот то раскрывался, то закрывался в попытке вымолвить хоть что-то, но ничего не происходило. Представьте себе картину: парень подбегает к двум таксистам, судорожно пытается что-то сказать и спустя секунду падает на колени и начинает плакать, все так же беззвучно, спустя десять секунд встает и выдыхает «ленинский проспект, семьдесят пять», а после бросается к передней двери машины и неистово ее дергает. Тут можно и самому онеметь.

Таксисты переглянулись так, как будто произвели моментальный телепатический диалог:

— Повезешь его? — спросил усатый в таком «обсуждении».

— Не, еще откинется у меня на переднем сидении, или, может он вообще кого убил, а теперь убегает!

— Дурак что ли, ты видел его вообще? Я уверен, у парня беда.

— Ну, вот и вези его, я уверен, он еще и не заплатит.

— Вот и повезу.

— Валяй.

Усатый таксист встал с капота.

— Парень, ты сейчас ручку оторвешь. Куда спешишь? Все равно не успеешь.

— Что вы сказали?

Я просто обезумел от такого цинизма и отпустил злосчастную ручку его старой машины. «Я тебя сейчас убью, старый гондон!» — пронеслось в голове, и я уже повернулся в сторону капота, чтобы возвести промчавшуюся мысль в ранг приказа.

— Что слышал. Человек, который так бежит, уже опоздал, — пробубнил усатый, шаря левой рукой по карману в поисках ключа и почесывая усы правой. — Садись, — добавил он, и машина открылась.

И я сел. Минуту мы молчали. Таксист уверенно держал руль одной рукой, морщинистой, крепкой и сильной, было видно, что водитель он первоклассный, и что фраза про «не успеешь» — не столько цинизм, сколько опыт простого работяги, видавшего в течение жизни переплеты посложнее моего. От этой мысли сердце неистово забилось, а под ложечкой начало тянуть сильнее, чем во время ожидания итогов экзамена по предмету, к которому не готовился.

— Можете включить радио? Мне нужно послушать новости, — произнес я, вспомнив голос майора.

— Сейчас новостей нет, они раз в пятнадцать минут идут, — с видом знатока ответил таксист, доставая сигареты из нагрудного кармана фланелевой рубашки. У меня, кстати, была такая. — Курить будешь?

— Нет, у меня свои есть.

— Ну, так курить-то будешь, только сигарету возьмешь свою.

— Какая к черту разница?

— Э-э-э, большая, сынок, большая.

Мы закурили, и меня чуть не вырвало. Видимо, легкие оказались не готовы к таким нагрузкам: бег и сигареты — худшее испытание, которое можно устроить организму в течение пятнадцати минут. Откашлявшись, я уставился в чуть открытое окно, наблюдая мрачную картину наступающего осеннего вечера: кое-где уже опали листья, после дождя асфальт превратился в темно-серую, почти черную, бездну, сковывающую город. Прибитая каплями пыль как будто очерчивала границы этой бездны, показывая, что не только у боли, любви и жизни есть они, но и у того, что порой кажется бесконечным. Смотря на дорогу, я как будто выпадал из жизни, забывал о ее существовании ровно так же, как она забывает о существовании человека, запертого в комнате без стен идеей, трагедией или стечением обстоятельств. Ничто не существует так непоколебимо, как осень, потому что она вечна, не в смысле, что она будет всегда, — нет, ей на смену придут снегопады, зной и черт знает что еще, но она обязательно вернется, когда уйдет, а мы нет. Если человек не возвращается, приходил ли он вообще, жил ли он, боролся ли, плакал ли, умирал ли? Только память дает ответ. Но верить ли ей так, как верят в чудо под Новый год милые дети, с нетерпением ждущие боя курантов, трущие сонные глаза в ожидании неизвестного и прекрасного? Я предпочитаю не доверять, потому что…

— Какой адрес, говоришь?

Таксист выловил меня одним только предложением из пучины — еще немного, и я забыл бы, куда еду, погруженный в отвлеченные размышления о том, о чем думать не стоит, по сути, — какое кому дело до духовного поиска во время материального существования?

— Вроде, Ленинский, семьдесят пять, — ответил я и потер лоб, потому что внезапно ощутил боль, стремительно разливающуюся по всему черепу. Секунду назад ее не существовало.

Таксист нахмурил густые черные брови, нависающие над глазами, как козырек от солнца где-нибудь на юге, и спросил:

— Ты что, не знаешь, куда едешь?

От злости и бессилия я крикнул:

— Блять, да не знаю я, куда еду, чего пристал!

Ожидание потери вернулось. Оттолкнувшись от кресла, я почувствовал вторую волну головной боли и замер, поэтому все выглядело несколько комично и жалко одновременно: я как будто уставился на номер машины перед нами и продолжил:

— Мне позвонил… м-м-м-майор полиции с телефона… м-м-м-м-мамы…, сказал при-и-и-ехать по адресу и вклю-ю-чить новости.

Я был готов расплакаться от того, насколько все случившееся неправдоподобно, глупо и несправедливо. Нормальная, спокойная и тихая жизнь была на грани того, чтобы обратиться в пепел, превратив меня в труху, в сгнившее непонятно из-за чего дерево.

— Ну так сказал бы сразу, откуда мне знать, что с тобой, — пробубнил таксист невнятно.

Чувствовалось, что он хочет как-то помочь, но вот этот шаг — от пренебрежения до сострадания — сделать ему неимоверно тяжело.

— Я-то думал, может, девушка бросила, вез я пару раз таких, сидят, ноют, а чего ноют — непонятно. Как будто…

— Ну, и с девушкой я, считайте, что тоже расстался, — перебил его я, показывая сообщение Маши, а потом истерически засмеялся, засмеялся так, что на приеме у дантиста мне бы не было равных. Правда, пару минут так посмеешься — можно и помирать. Опустошает.

— Да-а-а-а-а, дела! Ладно, сейчас домчим, все будет нормально, уверен, это какой-то розыгрыш.

— Смешно — обоссаться.

— У тебя не день рождения случаем? — вдруг загорелся водитель, как будто случайно нашел ответ на сложную задачу.

— Ну, если считать меня мертвецом, то — наверное.

— Это как?

— День рождения мертвого — это день смерти.

— Умно. Я вот считаю…

— Бабушка так говорила, — перебил я похвалу таксиста.

— И как она?

— Умерла в том году.

Честное слово, я увидел, как таксист еле сдержался, чтобы не заржать. Хорошо, что он смог собрать последние остатки тактичности и не делать этого. Правда, меня это все равно выбесило.

— Остановите машину. Я дальше с вами не поеду, — резко бросил я, ища кошелек. — Поймаю новое такси.

— Ладно, — ответил он, все еще не останавливаясь.

Проехав так километр под моим возмущенным взглядом, таксист наконец припарковался у обочины и чуть не врезался во впереди стоящий седан.

— Ты же вроде спешил.

— А вы вроде говорили, что я уже не успел. Сколько тут еще ехать?

— Так приехали, — задумчиво произнес таксист, ища пачку сигарет все в том же кармане. — Денег не надо. Пусть все это будет розыгрышем до конца.

Я молча пожал ему руку, крепко пожал, и открыл дверь машины, попутно осматривая из отодвигающегося окна продуктовый, перед которой мы припарковались. Вроде ничего особенного. Не сказал бы, что это самая людная улица, которую я видел в жизни, но народу было достаточно, несмотря на не самую приятную погоду. Я все больше думал о том, что, может, и правда — все это глупый розыгрыш? Но к чему? Зачем? Я пошел по ходу движения машин, рассматривая местность на предмет чего-то необычного, выходящего из привычного порядка вещей, но упорно ничего не находил. Вот и конец дома. Поднял голову вверх, чуть повернул ее вправо и увидел число «семьдесят семь». Сука! Неужели было сложно посмотреть по навигатору? В чем вообще проблема доставить человека по адресу Ленинский проспект, семьдесят пять, а не семьдесят семь? Как такие люди вообще живут? Вот, например, им говорит кассир в магазине: «С вас тысяча девятьсот восемь рублей», а они что, передают тысячу девятьсот шесть? Нет же! Тогда почему возникает сложность привезти человека по правильному адресу? Так я думал, медленно проходя семьдесят седьмой дом. Через пятьдесят метров я остановился, и протер глаза влажной от волнения рукой. Со всеми же бывало такое, когда ты видишь то, во что отказываешься верить, улыбаешься слегка, скорее от изумления, трешь глаза и говоришь себе: «Ну, точно, я сплю, этого не может быть!»?

Желтая лента, натянутая на скорую руку и болтающаяся от ветра и мелкого дождя, выделялась из тротуарной обыденности. Это была не та лента, которую растягивают при дорожных, знаете, работах, когда рабочие из дружественных стран в седьмой раз за год меняют тротуарную плитку, и не потому что так надо, а потому что есть бюджет и его надо освоить: купить машину жене, квартиру, к примеру, или отправить учиться любимого сына подальше с глаз долой в какую-нибудь Англию, — нет, это была другая лента, и не потому, что вокруг не сновали рабочие, включившие музыку с телефона, произведенного в прошлом десятилетии, не потому, что тротуар был в целости и сохранности — могли только сегодня его доделать и забыть снять растяжку — нет, не поэтому заболело сердце и голова превратилась в расколотый молотком орех. Все было просто: из здания банка, вокруг которого растянули ленту, валили последние клубы черного, как северное море в непогоду, дыма, а вокруг сновали полицейские и пожарные, которых ранее не было видно из-за припарковавшегося в неположенном для себя месте грузовика. А еще запах. Невыносимый запах жженого белка.

«Это не розыгрыш. Все-таки не розыгрыш», — внутренний голос не умолкал, как будто кто-то посторонний зашел в пещеру и начал повторять одну и ту же фразу. Я бросился через людей к желтой ленте, осознавая, что жизнь моя всецело зависит только от одного «да» или одного «нет», которое предстояло услышать через несколько секунд, похоже, самому невезучему человеку на этой планете.

Я бросился к парню в форме, стоявшему на тротуаре перед пространством, огороженным лентой, и, не добегая до него, крикнул:

— Где майор Востриков??? Позовите майора!!! Он мне звонил!!!

— Молодой человек, не кричите, майор Востриков здесь. Он подойдет к вам, как только освободится, — произнес полицейский, и можно было почти физически ощутить металл и безжизненность в его голосе. Что с человеком делает служба!

— Тупой ты козел, ты что, не понимаешь? Он мне звонил! Позови его или дай пройти!

— Молодой человек, спокойнее. Я не могу вас пропустить. Ведите себя сдержанно, — ответил он все так же непоколебимо.

«Форменный мудак» — подумал я и судорожно начал искать сигареты, а найдя почти пустую красную пачку, плюхнулся на мокрый антрацитовый асфальт. Продолжая шарить в карманах штанов, я повернулся лицом к менту и спросил:

— Что тут произошло?

— Я не могу разглашать данную информацию.

— А что ты вообще тогда можешь разглашать?! — прикрикнул я. — Да где эта ебучая зажигалка?!

— У меня есть спички, нужны?

— Еще два камня мне кинь, осел, — огрызнулся я.

В глубине души я понимал, что этот парень ни в чем не виноват: ни в том, что еще два часа назад меня бросили, ни в том, что полтора часа назад мою жизнь поделили на «до» и «после» окончательно, — просто у него такая работа: стоять тут и не пускать никого туда, где, возможно, случилось страшное. Получается, такой «охранник наоборот»: охраняет не кого-то от страха, а страх от, в данном случае, меня. Наконец, я нашел зажигалку в рюкзаке, закурил, сделал первую глубокую затяжку и меня «осадило»: земля потеряла свои первоначальные очертания и поплыла то вправо, то влево, покачиваясь, как покачивается на волнах судно с мелким водоизмещением.

Я все еще не понимал, что произошло с этим злосчастным банком: выглядело все так, как будто произошел пожар, но для простого пожара согнали слишком много «мусоров» и пожарников. Похоже было на взрыв, теракт, не знаю, но зачем взрывать отделение банка не в самом проходимом месте? И что здесь делала мама?

Она жила в другом районе, собственно, там же, где мы раньше жили вдвоем. Папа ушел от мамы еще до моего рождения, потому что на середине срока наблюдающий гинеколог сообщил родителям, что у плода ярко-выраженные пороки развития. Другими словами, сказал, что я рожусь инвалидом без руки и без ноги, причем с одной стороны. Одностороннее движение, знаете ли. Отца это немного не устроило, и он настаивал на аборте, равно как и гинеколог, но мама отказалась, и отец ушел, сказав, что не хочет смотреть на это убожество. На меня, то есть. Ставка не сыграла: я родился в базовой сборке — две руки, две ноги, — правда без приключений не обошлось: похоже, я очень хотел похвастаться обеими ногами и решил показать их первым делом, в связи с чем роды вышли не совсем обычными — своими телодвижениями я каким-то образом намотал пуповину на шею. Получилась петля, на которой я почти повесился, — хорошо, что акушер был мастером от бога и смог вращением снять петлю. Прогноз был неутешительный: слабоумие, а при худшем варианте — парализация всего тела ниже шеи. Ничего из этого, к счастью, не произошло. Похоже, я очень сильно хотел показать отцу, что с самого рождения готов выпутываться из любого дерьма и оставаться при этом невредимым.

В итоге мама осталась одна с новорожденным на руках — родители ее умерли к тому времени уже лет пять как. Повезло, что прадед был одним из видных членов партсобрания и, видимо, редкой мразью, судя по рассказам матери, а также по двухкомнатной квартире в «сталинке» напротив парка Горького, которая маме досталась по наследству и которую она с радостью продала после ухода отца, а взамен купила двушку на Выхино, таким образом, обеспечив себе возможность не работать лет так пятьдесят. В ее планах было по-другому: покуда я не смогу отрезать себе хлеба и колбасы и поставить чайник на помятую временем газовую плиту. Правда, вмешался дефолт девяносто восьмого, поэтому научиться делать бутерброды и заваривать чай мне пришлось немного раньше.

— Здравствуйте, я майор Востриков. — произнес мужчина в штатском, направляясь ко мне. Выглядел он неважно — бледная кожа и отсутствующий взгляд выдавали его ужас от увиденного и произошедшего. По тому, как он подходил ко мне, неуверенно потирая пышные усы, я понял, что он ищет нужные слова, такие слова, которые способны меня обнадежить и успокоить, но не находит их.

— Что тут произошло? Где мама?

Трясущимися руками майор достал пачку сигарет «Мальборо», потом несуразно вынул из левого кармана зиппо такого же ярко-красного цвета, и, прищурив глаза, закурил. Первая затяжка длилась секунд пятнадцать, было чувство, что полицейский готов выкурить сигарету полностью за один раз, и оно смешивалось с нетерпением и осознанием своей полной беспомощности. Я выбил сигарету у него изо рта.

— Вы, блять, все мудаки тут что ли? Где мама, блять, и что за херня тут происходит, вам всем морды поразбивать что ли?

Я был вне себя от ярости, но майор молча смотрел мне в глаза в то время, как заново доставал пачку и зажигалку.

— Сука, я тебе сейчас и вторую выбью, и двадцать пятую, если мне не расскажут, что здесь произошло.

— Твоей мамы больше нет, — выдохнул Востриков мне в лицо и эти слова, и дым новой сигареты.

Ноги подкосились. Я плюхнулся на асфальт, сначала на колени, потом перевалился на бок, а после лег на спину и уставился в небо, усеянное мелкими желтыми точками. Одна из этих точек стремительно падала, оставляя почти невидимый след, который где-то там далеко, являлся огромным сгустком образовавшейся энергии. «Как мы ничтожны,» — промычал я в пустоту.

Востриков обошел меня слева и перевел в вертикальное положение. Руки его все еще дрожали.

— Не так я представлял себе наше знакомство. Это теракт, — сказал майор. — Инна была внутри, кроме нее — еще два человека. Тела не опознать, тут, предположительно, зарядили килограмм семь-десять в тротиловом эквиваленте. Не представляю, кому и зачем нужно было так подрывать обычное отделение «сбера», так еще и после рабочего дня, когда только банкоматы работают.

Востриков нервно провел рукой по своим жидким, кое-где побелевшим волосам и зарычал в исступлении:

— Хуйня какая-то, не понимаю, блять, не понимаю!

— Знакомство? Какое знакомство? — вынырнул я из пустоты и с непониманием посмотрел майору в глаза.

— Ну, мы с Инной… встречались, в общем. Мы долго не хотели говорить об этом тебе, не знали, как отнесешься

Речь Вострикова была сбивчивой и невнятной, я с трудом понимал, что он говорит.

— Понимаешь, мы шли домой, Инна решила…положить наличку на карту, а я, чтобы не терять время, заскочил в магазин…за сигаретами…чтобы не терять время…я не знал, что все будет так…не знал…она мне сумку отдала, чтобы с ней не таскаться…почему я не зашел с ней…почему…только расплатился…и громкий хлопок…и стекла дрожат…выбегаю на улицу, а тут уже…

Востриков расплакался. Его судорожные всхлипы были мне отвратительны, и я отвел глаза. Я ничего не чувствовал. Пусто. И вот ты вроде всегда готов к тому, что останешься совсем один, что у родителей перед тобой — двадцать-тридцать лет форы в очень длинном забеге, победа в котором не приносит никому удовольствия, и суть его — пересечь финишную черту так поздно, как только сможешь — но, бац, и он, родитель, сделал это вопреки твоим ожиданиям и ожиданиям других участников забега намного раньше…вот тогда накатывает чудовищная пустота, такая пустота, которая давит в тебе все живое, все разумное и неразумное, что кроется в недрах сознания и восприятия. И ты не можешь ничего с ней поделать. И не можешь плакать. И смеяться. И говорить. Ничего. Мир как будто сжимается до крохотной точки боли под ложечкой, боли тянущей и омерзительной и по происхождению, и по ощущениям, чтобы потом вмиг разжаться и уничтожить тебя невосполнимостью утраты, смешать с дерьмом через ощущение собственной глупости и беспомощности.

— В общем, слушай, — вдруг резко произнес Востриков, успокоившийся перед этим и вытерший красные распухшие глаза. — Приехали люди из Следственного комитета. Мои полномочия тут, собственно, все. Вот вещи Инны, засунь в рюкзак. Если передать их в СК, получишь их только через месяц, а то и вообще не получишь.

Он передал мне белую небольшую сумочку, которую мама не очень-то жаловала, и я судорожно убрал ее, матерясь на заедающую молнию.

— И что теперь?

— Скорее всего, тебя отвезут в СК для сдачи материала на ДНК-тест. Я уже дал показания начальнику следственной группы, рассказал, что ты едешь, показания у тебя брать, скорее всего, не будут. Просто идентифицировать личности погибших надо.

— А вы уверены, что мама не вышла из отделения до взрыва?

— Если ее нет сейчас рядом со мной, значит, уверен. Она же отдала мне сумку. Куда она уйдет без нее?

— Понятно, — пробормотал я, осознавая, что спросил глупость. Мозг готов был воспроизводить что угодно как защитную реакцию.

— Я наберу тебе через пару часов. И, пожалуйста, не делай глупостей. Будь сильным, — сказал Востриков на прощание, и меня чуть не стошнило от такого пафоса. На первый взгляд, он был намного ближе к тому, чтобы сотворить какую-нибудь глупость.

— Ага, — ответил я и пожал ему руку. Востриков развернулся кругом и не самой твердой походкой снова направился к оградительной ленте. Подняв ее, он сделал еще пару шагов в сторону отделения и застыл, оглядывая место крушения его любви и надежд на счастливое будущее.

Постояв минуту, он вышел, вытирая глаза, и ступил на тротуар, все так же шатаясь.

— Виктор Игнатьев? Игорь Мамаев, старший лейтенант Следственного комитета. Я сопровожу вас для сдачи материала на ДНК-тест. Пройдемте со мной. Думаю, майор Востриков вам уже все объяснил.

Мы пошли к темному фургону без каких-либо опознавательных знаков. Следователь открыл передо мной дверь и я зашел внутрь, где сидело еще двое сотрудников комитета. Я сел на свободное место, Мамаев зашел следом и захлопнул дверь изнутри, от чего машина немного пошатнулась. «Саня, поехали», — обратился он к водителю, после чего тот повернул ключ зажигания, и мы тронулись.

Разговаривать не хотелось. Следователи пытались наладить диалог, но я отвечал на все вопросы односложно, и вскоре они от меня на время отстали. Я уперся взглядом в стекло, как будто, знаете, оно не прозрачное, а приставлено к свежевыкрашенной серой стене, с шершавостями и потертостями, созданными искусственно и не очень умело. Глаза не фокусировали картинку. Только пелена и бельмо. Я вспомнил про Машу, но так, по остаточному принципу. История двух-трехчасовой давности меня больше не интересовала. Возникло чувство, что меня вообще больше ничего в жизни не интересует. Мамы больше нет. Ничего больше нет. Только я один, и вокруг — серая свежевыкрашенная стена. Вдруг на нее упали лучи проектора: перед глазами зарябило первое отчетливое воспоминание — мама покупает мне сладкую вату в Парке Горького, розовую, искрящуюся, и я доволен, и она улыбается, и все лицо в сахаре, и рот сводит от необыкновенной сладости. Потом — незнакомая женщина с челкой, закрывающей половину лица, объявляет в репродуктор вокзала, что Игнатьеву Инну просят подойти к главному выходу; я решил пошутить, и сбежал, пока мама покупала в дорогу шоколадки и воду, мы через час поедем на юг, а потеряться в толпе — уморительно смешно; заплаканная мама подбегает к незнакомой женщине, потом падает на колени и обнимает меня, крепко-накрепко обнимает, непроизвольно вытирая крупные капли, обосновавшиеся на ее щеке, об мою щеку. На море мама кормит меня шашлыком и жареной картошкой, выигрывает тысячу рублей в караоке за исполнение «Звенит январская вьюга…», а я прыгаю с очень высокого пирса в оранжевом надувном жилете, а кроме меня никто не прыгает — даже взрослым не по себе от того, насколько пирс высок. А вот мама ведет меня в аквапарк за первый похвальный лист по окончании второго класса, таких листов будет десять, но награду от нее я получу только за первый. А вот мы встречаем Новый год без света, потому что во всем доме отрубили электричество, свеча дрожит, но не тухнет, и вместо поздравления президента — мамина речь о том, что следующий год станет самым счастливым в нашей жизни, и песни под гитару, советские, не очень советские и антисоветские — я подпеваю последним, не до конца понимая смысл, но понимая настроение. Следом на стене появляется мама на трибуне, я забиваю победный гол и команда выигрывает кубок Москвы, руку мне жмет сам Лужков, а вечером меня ждут победные блинчики со сгущенкой. Золотая медаль, поступление на бюджет, первая сданная сессия — кадры мелькают один за одним, и везде мама улыбается. Я не обращал на это внимания раньше: вроде как это мои победы, но они не мои, это ее победы, и улыбка — это ее победа над временем, тяготами и лишениями, над предательством любимого человека, над всепоглощающим одиночеством и неизбывной тоской по лучшей жизни, которая могла быть, но не случилась, и которая стала счастливой только благодаря ее каждодневному труду надо мной.

И я заплакал. Знаете, так бывает: слезы рождаются сами по себе, ты не контролируешь то, что происходит, точнее, тебе кажется, что ты контролировал, а потом вдруг перестал, и ты заплакал; нет, этот процесс естественен, он сродни извержению вулкана: то же внутреннее бурление, та же скрытость от окружающих, и та же невозможность остановить процесс.

Все тело забилось в конвульсии, тихий хрип переходил в протяжный вой и вновь возвращался, рукава джинсовой рубашки стали мокрыми, я пытался остановить ими слезы, как сантехник тряпкой пытается удержать течь, но, конечно, только пытается. Приступ закончится так же неожиданно, как и начался, я знал это, но ничего не мог с собой поделать, мне было стыдно, что взрослый мужик сидит напротив других взрослых мужиков и рыдает, Я не хотел выплескивать эмоции наружу, хоть и понимал, что они не увидят в этом ни капли постыдного, но держаться не было никаких сил. Мне предложили салфетки, я взял их и кое-как успокоился. Всю оставшуюся часть пути в машине царило гробовое молчание, и следователи устало переглядывались, пытаясь понять, знает ли кто-нибудь, сколько еще ехать. Полицейским было некомфортно находиться со мной в ограниченном пространстве, его как будто полностью заполнило ощущение горя, которое не убрать открытием окон. Им хотелось выдавить горе прочь, но сделать они этого никак не могли, и поэтому ждали, когда мы наконец доедем до места.

Вскоре машина припарковалась у здания Следственного комитета, и полицейские мигом выпорхнули из фургона, оставив меня внутри на несколько секунд одного. Я же думал о том, почему они не могут заехать через КПП на территорию. Видимо, из-за того, что на машине не было отличительных знаков полиции, а такие тачки, похоже, на территорию не пускают. Старший лейтенант веселым тоном сообщил водителю, что на сегодня тот свободен, и захлопнул дверь опять с большей силой, чем требовалось.

— Пойдем, — бросил мне один из сопровождающих, потом сплюнул, сделал последнюю затяжку и бросил окурок мимо ржавой облезлой мусорки перед входом. — Не отставай, а то тебя потом хуй найдешь в этих катакомбах.

— Ладно, — ответил я, удивляясь про себя, как этот мужик выкурил сигарету за тридцать секунд. Мастерство в деталях.

И мы пошли. На входе в здание в застекленной будке спал охранник, и слюни стекали с его рукава на небольшой столик, на котором был развернут «Советский спорт».

Мамаев несколько раз постучал по стеклу и сказал:

— Леня, блять, вставай!

Охранник вздрогнул и выпрямился, пытаясь как можно быстрее привести глаза в рабочее состояние.

— Леня, ну какой «Советский спорт», оттуда все нормальные люди уже уволились, читать нехуй!

Охранник суетливо свернул газету под стол, опрокинув при этом голубую кружку с остывшим чаем, а мы пошли дальше. В здании как будто никого не было, стояла такая тишина, которую искусственно не создашь, знаете, про такую говорят «звенящая», но я не согласен, она «живая», потому что за ней — работа на грани уровня слышимости, тише мышей, но громче мертвых. Наверное, в этом и заключается главное умение следаков — работать незаметно, но постоянно. Что еще меня поразило, так это огромное количество поворотов: здание было полностью изрыто коридорами, так изрыто, как у кротов каких-нибудь: не так чтобы и глубоко под землей, изрыто не хаотично, но упорядоченно; без сомнения, если бы кто-то задался вопросом узнать, сколько метров проходит человек по коридору от поворота до поворота — итоговый показатель был бы всегда один и тот же. Иногда мне казалось, что мы блуждаем по второму-третьему-десятому кругу, проходя одни и те же двери, смотря на одни и те же, грязно-зеленые до половины, а после нее белые, стены, ослепленные одними и теми же тусклыми лампами, висящими под высоким, почти недостижимым потолок. Все это создавало гнетущее ощущение, а вкупе с молчанием следаков и всепоглощающей тишиной казалось психологическим оружием.

— Заходи, — сказал Мамаев, открывая передо мной миллионную дверь, коричневую старую развалину, которую поставили, верно, еще до революции.

— Ладно, — ответил я все так же безэмоционально, разглядывая содержимое комнаты.

Несмотря на безнадежный интерьер коридоров, в кабинете этом было достаточно светло. Стены как будто недавно покрашены в пастельный голубой, да и мебель — несколько стульев, столы, шкаф и флип-чарт, — органично выглядели в пространстве.

— Смотри, — продолжил Мамаев, когда мы расселись. — Сейчас тебе надо будет заполнить бумаги о согласии на проведение ДНК-экспертизы, а также о конфиденциальности посещения Следственного комитета. Все, что ты здесь увидишь, не подлежит разглашению, а в случае, если утечка информации произойдет по твоей вине, тебя посадят за госизмену. Все понятно?

— Я никому не расскажу, что у вас в СК с потолка падает побелка, — собрав остатки сарказма, выдал я. Тон следователя был уж очень смешон.

— Молодец, что не теряешь духа, — чуть усмехнувшись, произнес Мамаев, и дал мне бумаги, которые я заполнил, почти не читая.

Лейтенант встал из-за стола и подошел к двери, где, я не заметил сначала, висел маленький белый пульт с парочкой кнопок, очень похожий на пульт от кондиционера. Мамаев нажал на одну из кнопок, и шкаф неожиданно отъехал вправо на пару метров, оголив еще одну дверь, уже современную, железную, с электронным замком, как в турецких отелях, где все включено и ничего не выключено.

— Конспирация — уровень «Бог», — усмехнулся я, вроде как про себя, а оказалось, что вслух.

— Что имеем, — многозначительно вздохнул лейтенант, и приложил вынутую из потрепанного кармана темных брюк карточку, после чего дверь открылась сама. — Пошли, — махнул он мне рукой, и я нырнул за ним, оба других следователя сделали то же самое.

Комната, в которую я попал, представляла собой мини-лабораторию, разделенную на две части: в первой, мимо которой мы прошли не останавливаясь, видимо, производились работы с веществами — на столе стояли маленькие весы, небольшая горелка, покрытая копотью, сложенный ноутбук, пробирки и какие-то коробочки, которые я увидел уже мельком; во второй части комнаты мы остановились, поэтому можно сказать, что она была отведена под ДНК-тесты. На самом деле, внешне она ничем не отличалась от первой части, за исключением наличия микроскопа и того, что реактивы были хаотично расположены на более масштабном и основательном столе.

Когда мы с Мамаевым сели друг напротив друга, он достал ватную палочку и пакет, который можно было герметично закрыть. Затем он попросил меня открыть рот и провел палочкой по внутренней стороне правой щеки и по деснам, а затем запаковал палочку ненадолго, но казалось, что навеки.

— Выведите его, результаты будут через пятнадцать минут, — приказал лейтенант подчиненным, и забрал у одного из них большой непрозрачный пакет, при виде которого мне стало не по себе: оказывается, какая-то часть мамы все время была рядом со мной.

Эти пятнадцать минут мне показались бесконечно долгими. Я вроде как был спокоен, в мыслях уже похоронив маму, но тлеющий уголек надежды противно распространял по всему телу отвратительный горький дым внутренних переживаний. Неловкое молчание, установившееся в комнате, давило с каждой минутой все сильнее. Это чувствовали и следаки, поэтому один из них, светловолосый, как я, предложил мне стопку водки. Предложение я принял, и тогда он подошел к одному из столов, покопошился пару секунд в ящиках и достал бутылку «Белуги» и три расписные под гжель стопки. Все так же молча светловолосый разлил водку на троих. «Хорошо живут!» — подумал я. И немедленно выпил. Остальные тоже.

Вообще я не люблю водку. Есть в ней что-то от нашей жизни: пить ее нужно скопом, не надеясь на положительный результат в виде приятного чувства легкого опьянения, когда думается яснее ясного и говорится сложнее сложного; все равно надежды не будут оправданы, взамен — лишь туман в голове, необъяснимая агрессия, сон на грани летаргического и опухшее сознание под утро; говорю же, с водкой как в жизни — либо все, либо ничего.

Я попросил налить еще, мне налили, светловолосый пить не стал и налил напарнику, я попросил светловолосого налить себе тоже, мы втроем чокнулись, вдвоем выпили, а потом я молниеносно схватил стопку светловолосого, которую он только поставил на стол, и выпил и ее. Мои конвоиры сложили поляну и убрали обратно в тумбочку. Я расстроился, потому что с трех стопок мне не дало.

Мамаев вышел только через полчаса, вернул комнату в исходное положение, переместив шкаф на место, и повернулся ко мне.

— Ну, что в итоге? — спросил я, потому как понял, что он не хочет начинать этот разговор первым.

— Я провел экспресс-тест с тем материалом, который нам удалось собрать на месте происшествия, сам понимаешь, целых тел там нет… все по кусочкам, что не догорело. В общем, между твоим мазком и, так скажем, собранными останками, родство — девяносто девять процентов. Учитывая, что…

— Я понял, — прервал Мамаева я. — От меня что-то еще нужно?

— Нет, всю информацию по погибшим мы соберем самостоятельно для меньшей огласки. Спасибо. Ребята, проводите Виктора на улицу. Держись, дружище, — сказал лейтенант, похлопав меня по плечу, от чего я вздрогнул.

Два следователя проводили меня на улицу, поочередно поддерживая меня за плечо, потому что идти стало вдруг трудно. Ноги как будто прибивало к земле, и я не мог ничего поделать, как ни пытался. Свежий воздух обдал мое бледное лицо на выходе, и это придало мне сил. Я подумал, что надо жить, несмотря ни на что. Мама бы хотела, чтобы я жил. Я бы сам хотел, чтобы мои дети не горевали по мне, что бы со мной ни случилось, а продолжали жить, ведь смерть — это только начало, начало жизни на более высоком уровне, недостижимом ранее — на уровне вечных воспоминаний, нестирающихся, статичных, и оттого более возвышенных.

— Не раскисай, все будет нормально, — похлопал меня по плечу светловолосый, в точности как Мамаев. Потом оба следователя развернулись и через мгновение исчезли внутри здания, оставив меня наедине с теплой осенней ночью. Дождь к этому времени прекратился, и сладкий пар, исходящий от асфальта, распространялся хаотично, напоминая о том, что большому городу нет никакого дела до переживаний отдельно взятого человека.

Я поплелся по пустой дороге, без смысла, без цели, без карты, просто пошел, чтобы хоть что-то делать, а в глубине души разливалась надежда, что из-за угла выскочит какой-нибудь бухой долбоеб на тольяттинском корыте и собьет меня насмерть. К сожалению, машин не было. Через полчаса голова все так же была пуста, ни одной мысли не прошло сквозь нее, даже обезьянки с медными дисками, приходящие в такой ситуации на помощь, как будто уснули. Совсем ничего. Вы подумаете, что я какой-то бесчувственный кусок дерьма, и, возможно, это так, но мне не стыдно, что в тот момент я ни о чем не думал, точнее, что я не думал о маме, потому что, если бы я о ком-то и думал в том момент, то это была бы она.

Наконец, я понял, что хочу напиться. А еще я понял, что из-за злоебучих законов, алкоголь уже нигде в нормальных местах не продают, в бар не поедешь, а если поедешь, так набьешь кому-нибудь морду или вообще убьешь, в исступлении разбив голову оппонента о бордюр. Оставалось идти вперед и надеяться, что по дороге встретится какой-нибудь магазин, законсервированный в девяностых, обязательно с нерусским хозяином и с ментовской крышей, где из-под полы продают алкоголь после одиннадцати. Узнать время я не мог, потому что телефон сел, и когда я это понял, то вспомнил, что Востриков хотел позвонить, но пообщаться со мной у него сегодня, видимо, не получится. Ну и ладно. И вообще, почему они с мамой решили не рассказывать мне, что встречаются? У нее никого не было с тех пор, как я начальную школу закончил, и то, все было так несерьезно, что я даже не помнил, как звали последнего, а на имена у меня память очень хорошая. Да и к ее личной жизни я относился нормально что в детстве, что сейчас, со всеми сам шел на контакт, понимая, что отстранение и молчание причинит маме боль. Может, она думала, что я посчитаю ее слишком старой для того, чтобы встречаться с кем-то, но это не соответствовало действительности: мама ухаживала за собой и выглядела моложе своего возраста, была очень умной и успешной в плане карьеры, — была неким таким изумрудным камнем среди бижутерии на аукционе второй молодости.

Возможно, все было намного проще: последняя наша крупная ссора произошла на тему отношений как раз, но не ее, а моих, и, наверное, мама боялась, что я отнесусь, как минимум, настороженно к ее избраннику. Через полгода после того, как мы начали с Машей встречаться, мама пригласила нас на ужин в ресторан. Все прошло, на мой взгляд, лучше некуда — мы мило болтали, много шутили, я заказал у играющего в патио гитариста «Январскую вьюгу», которую он исполнил, конечно, хуже мамы, но тоже добротно, — в целом, не было того подросткового напряжения, когда ты знакомишь свою первую девушку с родителями, стесняешься и ее, и себя, и того, что ты уже вроде как взрослый и нет ничего особенного в том, что у тебя отношения, любовь и все такое прочее. Если посмотреть со стороны на нас в тот день — выглядело все как встреча молодого и разговаривающего на равных репетитора по биологии с двумя лучшими учениками, сдавшими ЕГЭ на сто баллов — непринужденная атмосфера, максимум понимания и множество общих тем создавали впечатление великолепного ужина. В конце вечера мы разъехались по домам, пожелав друг другу спокойной ночи, я попросил маму написать, когда она будет дома, потому что мы переживаем и все в таком духе. В общем, идиллия. На выходные я заехал к маме починить кран в ванной, прекрасно понимая, что речь зайдет о прошедшей встрече, но нисколько этого не боялся, так как был уверен, что ничего кроме «благословления» (пишу в кавычках, потому как оно мне не требовалось, да и мама достаточно умный человек, чтобы его давать) не получу.

— А почему вы не съезжаетесь? — спросила мама, ставя тарелку борща передо мной. — Вы же уже порядочно вместе, да и ты у нее постоянно остаешься. Плюс оптимизация ресурсов, как никак.

— Не знаю, мы как-то об этом не говорили особо. Один раз спросил у нее, не хочет ли она переехать ко мне, Маша сказала, что ей надо закончить универ, да и время не самое подходящее. Я не настаивал.

— Почему?

— Да смысл настаивать, универ так универ, закончит — переедет.

— А если и после этого не переедет? — усмехнулась мама, дожевав морковь — в обед она ела только овощи.

— Ну, будет жить на улице, — буркнул я, выказывая недовольство вопросом, — не будут же ее родители до смерти содержать.

— Странно, я понимаю, если бы ты к ней просился, это да — не очень, хотя можно было бы пополам скидываться: часть твоя, часть…

— Мам, хватит, что за бред мы обсуждаем, — перебил ее я, потому что направление разговора мне не очень нравилось, звучало как претензия за глаза. — Пусть универ закончит, потом будет видно, там у них реально жесть какая-то. Маша мне пару тем по матану показывала — у нас такого даже не было.

— Ладно, ешь, я пока котлеты наложу, тебе три? — спросила мама, пропустив мимо ушей мои слова.

Я кивнул в ответ, и она отвернулась к плите.

Больше мы этой темы не касались. С тех пор прошло около полугода, но мама ни разу за это время не спрашивала ничего про Машу, лишь иногда многозначительно уточняла, там же я живу, где до этого, или нет, в контексте того, сколько мне ехать до ее фирменного борща. После того разговора я пробовал закидывать удочку насчет переезда ко мне, но все время леска рвалась на фразе «мне нужно закончить универ», и вскоре эта рыбалка наскучила. Возможно, отказ Маши от переезда и стал тем катализатором паранойи, поглотившей меня полностью. Так вышло, что мама зарыла внутри меня семя сомнения, которое росло вопреки воле, превратившись, в конце концов, в могучее дерево правды. Бывает.

Довольно скоро мимо начали проезжать машины, сигналя, и водители орали матом, видя пешехода на проезжей части, поэтому я перешел на тротуар. Оказалось, что я вышел на Плющиху, довольно оживленную даже ночью, а, значит, рядом Арбат. На Новом Арбате есть три параллельно стоящих уродливых здания, портящих вид, и на одном из них есть выход на крышу, куда мне страшно захотелось пойти. Только бы найти чего-нибудь выпить. Желание напиться росло с каждой секундой, и я свернул во дворы, двигаясь наугад, интуитивно чувствуя, что найду искомое. Спустя пару минут взгляд зацепился за мирных алкашей, стоящих под вывеской «Минимаркет», которая горела блевотно-зеленым цветом. Я понял, что пришел по адресу. Когда я проходил мимо компании отдыхающих элементов, один из них пытался прицепиться, но я показал взглядом, что лучше этого не делать. Внутри магазина было сыровато, пахло разлитым пивом и немного мочой. У прилавка со скучающим выражением лица стояла дородная женщина в синем фартуке, она уперлась всем телом в прилавок и только потому держалась на ногах. Очевидно, она была пьяна. Витрина с алкоголем была не занавешена, как в сетевых магазинах, и перед моими глазами предстал скудный ассортимент алкоголя, ну, если мы не говорим о водке, которая занимала восемьдесят процентов стеллажа. Увидел бутылку пряного «Баллантайса». Решил взять его и пива.

— «Баллантайс» пряный можно, пожалуйста, и три бутылки рязанских «Жигулей».

— Чего-о-о? — почти пропела продавщица. — У нас такого нет. Водку бери.

— За вашей спиной верхняя полка, третья бутылка слева. Жигули возьму из холодильника? — безжизненным голосом произнес я, удивившись сам его холодному звучанию.

— У-у-у, мажор, — бубнила продавщица, пока пыталась достать бутылку с верхней полки. — Пиво сам бери, да. Восемнадцать есть?

— Паспорт показать?

— Я тебе в два ночи алкашку продаю, нахрена мне твой паспорт?

— Тогда зачем спросили возраст?

— Для спокойствия совести.

Она поставила передо мной бутылку. Я рассчитался за виски и пиво, и вышел на улицу.

— Э, парень, отлей пивка, — пошел на меня тот алкаш, который пытался прицепиться в прошлый раз.

— На хуй иди, дебил.

— Чего-о-о? — сказал он уже знакомой интонацией.

— Еще раз говорю, иди на хуй, дебил, — повторил я, не останавливаясь.

К сожалению, на этом стычка закончилась, так как за мной никто не пошел. А жаль, ведь нет ничего лучше, чем выпустить пар на тех, кто больше ни для чего в этой жизни не нужен. Ну, разве что на выборах голосовать.

Когда алкаши остались далеко позади, я подумал о том, что нарываться на толпу — решение не самое удачное: возможно, одному и удалось бы свет «потушить», но друзья пострадавшего быстренько «потушили» бы его и мне. Повезло, короче. Могло не повезти. Под эту философскую мысль крышка «Жигулей» взмыла над головой, и я сделал первый внушительный глоток, от чего немного поперхнулся и закашлялся, но не остановился, и выпил бутылку, почти как Ельцин на одной международной встрече — меньше чем за минуту. Оставшиеся бутылки гремели в рюкзаке, вынуждая спешить, так как я зарекся сделать следующий глоток уже на крыше.

Через несколько минут я прошмыгнул внутрь здания на Арбате, где офисы соседствовали с жилыми помещениями, и поднялся на лифте до последнего возможного этажа. Чтобы попасть на крышу, необходимо было выйти на пожарную лестницу, что я и сделал, попутно обругав паренька, который ставил тег на стене, словами типа «ну и нахуя ты это делаешь, идиот?», на что малой огрызнулся и побежал к лифту, пряча незакрытый колпачком маркер в карман. Надеюсь, он испачкал куртку необратимо.

Лестница была достаточно крутой, и я тяжело задышал уже на третьем пролете, а чтобы достичь цели, нужно было преодолеть еще четыре. Ветер ощущался намного сильнее, чем внизу, меня продувало, и я немного шатался после порции пива. Видимо, наслоилось на водку. Наконец, последний пролет был пройден, и я молился всем богам, чтобы на крыше было пусто. Не хотелось ни с кем делить момент неизбывной тоски и уничижительной глупости человеческой жизни. Хотелось, поднявшись наверх, уже новыми глазами, с новым опытом оценить, насколько любой человек ничтожен перед обстоятельствами, насколько от нас ничего не зависит и насколько мы все же глупы, раз пытаемся всеми силами убедить окружающих и себя в обратном. Я подошел к карнизу и сел, перекинув обе ноги в сторону Нового Арбата, которые болтались безжизненно, пока я вытаскивал бутылки из рюкзака. Виски и пиво я взял для того, чтобы напиться по американской системе, которая, как все американское, не является таковой, — естественно, такой способ достижения максимального алкогольного опьянения придумали шотландцы и привезли это знание с собой. Если говорить коротко и по-русски: виски в сочетании с пивом — это как водка с пивом, но от второго тебя разносит моментально, а от первого накрывает постепенно, и в этот момент можно почувствовать небывалую ясность рассудка и душевный подъем и силу.

Глаза защипало, как только я пригубил виски, от количества специй в напитке полились слезы; ощутив соленые капли на лице, я вытер их рукавом, как и раньше, глотнул пива, и приложился к виски уже по-хорошему. Это было похоже на то, как особо ленивые люди во время отключения летом горячей воды моются в холодной: сначала включают душ, потом мочат руки, чтобы растереть остатки влаги по груди и ногам, — и вот тогда уже можно мыться. Так было и тут: то, что «Баллантайс» пряный — я помнил, то, что он очень пряный — я знал, поэтому тактика была оптимальной. На третий глоток не было уже ни слез, ни горящего рта — только приятное послевкусие корицы и мутная задумчивость.

В следующие полчаса я мастерски жонглировал бутылками, попутно становясь все более пьяным и все более грустным. Допитая бутылка «Жигулей» полетела через плечо и разбилась вдребезги, от чего меня передернуло. Так разбилась и моя жизнь. Кто-то взял и выпил меня намного быстрее, чем следовало, а потом бросил через плечо, не задумываясь. У меня никого не осталось. Сил вспоминать хорошее не было, и воспоминания ускользали стремительно, обращая в небытие улыбки двух родных людей. И что мне теперь делать? Как просыпаться по утрам, ходить на работу, читать новости, встречаться с друзьями и заниматься всем тем, чем занимаются обычные люди, не отягощенные скоропостижной утратой всего дорогого, что у них было, есть и будет? Как в принципе живут такие люди, а, главное, для чего они живут? Неужели они не понимают, что жизнь — это не то, как ты себя ощущаешь в мире и что в нем делаешь, а то, как тебя наполняют другие люди? Что ты можешь сделать в одиночку? Кому до тебя есть дело, если ты один? Вот тем людям внизу? Брось! Они как не знали о твоем существовании, так и никогда не узнают! Изо дня в день перед нами мелькают тысячи лиц, которые мы не то что не запоминаем, но даже не имеем времени их запомнить. Люди — это фон, точно такой же, как вот эта крыша, на которой я сижу, как вот это здание напротив, как, черт возьми, снующие внизу машины! Да, фон должен быть статичен, но тогда люди — это декорации твоей жизни, меняющиеся, движущиеся, но это ничего не меняет: они все так же не влияют на твою актерскую игру в непрекращающемся фильме, зрители которого — твои близкие. Они следят за твоими успехами, сопереживают во время неудач и надеются, что в конце фильма будет счастливый конец, и попкорн не кончится на середине сеанса, и свет не включится раньше времени. При этом мы являемся точно такими же зрителями жизни родных, которые снимаются в похожих декорациях. И когда зрители уходят, остается три варианта: либо играть ни для кого, либо смириться с ролью декорации для других, либо сломать себя и перестать декорацией быть. Что из этого более глупо? Я не знаю.

С удивлением я обнаружил, что пиво кончилось, а виски осталось всего треть бутылки. Я встал, чтобы поставить «Жигули» у карниза, так как не хотелось разбивать вторую и погружаться в еще более тоскливые мысли. Вспомнил. Дома, когда напиваюсь, я иногда открываю окно настежь и встаю на подоконник, держась за раму с внутренней стороны, высовываю голову и потихоньку наклоняюсь в сторону улицы. Во-первых, это отрезвляет. Во-вторых, это очень весело — понимать, что одно неосторожное движение приведет тебя к смерти, но не отступать перед страхом и буквально смеяться смерти в лицо.

Такое же желание возникло у меня и на крыше. Я пробежал десять метров и запрыгнул на карниз, расставив руки в стороны, как каскадер, идущий по веревке между двумя зданиями. Балансировка мне давалась из-за набранных кондиций немного трудно. Я пошел вдоль по карнизу, планируя очертить периметр здания во время прогулки, при этом насвистывая «ходит дурачок по лесу, ищет дурачок глупее себя…» Летова, но примерно через полминуты остановился. Развернувшись в сторону оживленной трассы, я поднял голову наверх и что есть силы закричал

— Ну и как тебе, сука, происходящее? Доволен, мудака ты кусок, который все это придумал? Что мне теперь делать? Пошел ты!

Последнее я сказал достаточно резко, вытянув руки вверх и показывая небу фак. Нога поехала. Я уже не контролировал тело. Перевалившись через край крыши, я полетел стремительно, понимая, как все это глупо.

Удар пришелся на спину, и это все, что я помню.

И я умер.

На часах было ровно три утра по московскому времени.

Два

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Бесчеловечность предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я