Стихотворения

Евгений Евтушенко, 2019

«Истинный дар Евтушенко – пронизанные некрасовской музыкой зарисовки с натуры: тягловая «серединная Россия», кочующая по стране в поездах, на пароходах и пёхом. Наблюдательность и неистощимость изумительны! В этом смысле стихи и поэмы Евтушенко – действительно фреска жизни страны в советское время, и подлинна эта картина не только потому, что точны и красочны ее детали, а потому, что включена фактура в душевную драму поэта, который готов раствориться в том, что видит». Лев Аннинский

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Стихотворения предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Стихотворения

«Окно выходит в белые деревья…»

Л. Мартынову

Окно выходит в белые деревья.

Профессор долго смотрит на деревья.

Он очень долго смотрит на деревья

и очень долго мел крошит в руке.

Ведь это просто —

правила деленья!

А он забыл их —

правила деленья!

Забыл —

подумать —

правила деленья.

Ошибка!

Да!

Ошибка на доске!

Мы все сидим сегодня по-другому,

и слушаем и смотрим по-другому,

да и нельзя сейчас не по-другому,

и нам подсказка в этом не нужна.

Ушла жена профессора из дому.

Не знаем мы,

куда ушла из дому,

не знаем,

отчего ушла из дому,

а знаем только, что ушла она.

В костюме и немодном и неновом,

да, как всегда, немодном и неновом, —

спускается профессор в гардероб.

Он долго по карманам ищет номер:

«Ну что такое?

Где же этот номер?

А может быть,

не брал у вас я номер?

Куда он делся? —

трет рукою лоб. —

Ах, вот он!..

Что ж,

как видно, я старею.

Не спорьте, тетя Маша,

я старею.

И что уж тут поделаешь —

старею…»

Мы слышим —

дверь внизу скрипит за ним.

Окно выходит в белые деревья,

в большие и красивые деревья,

но мы сейчас глядим не на деревья,

мы молча на профессора глядим.

Уходит он,

сутулый,

неумелый,

какой-то беззащитно-неумелый,

я бы сказал —

устало неумелый,

под снегом,

мягко падающим в тишь.

Уже и сам он,

как деревья,

белый,

да,

как деревья,

совершенно белый,

еще немного —

и настолько белый,

что среди них

его не разглядишь.

12 февраля 1955

Сапоги

К. Ваншенкину

Был наш вагон похож на табор.

В нем были возгласы крепки.

Набивши сеном левый тамбур,

как боги, спали моряки.

Марусей кто-то бредил тихо.

Котенок рыжий щи хлебал.

Учили сумрачного типа,

чтоб никогда не мухлевал.

Я был тогда не чужд рисовки

и стал известен тем кругам

благодаря своим высоким

американским сапогам.

То тот,

то этот брал под локоть,

прося продать,

но я опять

лишь разрешал по ним похлопать,

по их подошвам постучать.

Но подо мной,

куда-то в Еткуль,

с густой копной на голове,

парнишка,

мой ровесник,

ехал,

босой, в огромных галифе.

И что с того,

что я обутый,

а он босой, —

ну что с того! —

но я старался почему-то

глядеть поменьше на него…

Не помню я,

в каком уж месте

стоял наш поезд пять минут.

Был весь вагон разбужен вестью:

«Братишки!

Что-то выдают!»

Спросонок тупо все ругая,

хотел надеть я сапоги,

но кто-то крикнул, пробегая:

«Ты опоздаешь!

Так беги!»

Я побежал,

но в страшном гаме

у станционного ларька

вдали

с моими сапогами

того увидел паренька.

За вором я понесся бурей.

Я был в могучем гневе прав.

Я прыгал с буфера на буфер,

штаны о что-то разодрав.

Я гнался, гнался что есть мочи.

Его к вагону я прижал.

Он сапоги мне отдал молча,

заплакал вдруг и побежал.

И я

в каком-то потрясенье

глядел, глядел сквозь дождь косой,

как по земле сырой,

осенней

бежал он,

плачущий,

босой…

Потом внушительный, портфельный

вагона главный старожил

новосибирского портвейна

мне полстакана предложил.

Штаны мне девушки латали,

твердя, что это не беда,

а за окном

то вверх взлетали,

то вниз ныряли

провода…

28 сентября 1955

У Ваншенкина я учился скрупулезности крошечных слагаемых большого мира.

Зависть

Завидую я.

Этого секрета

не раскрывал я раньше никому.

Я знаю, что живет мальчишка где-то,

и очень я завидую ему.

Завидую тому,

как он дерется, —

я не был так бесхитростен и смел.

Завидую тому,

как он смеется, —

я так смеяться в детстве не умел.

Он вечно ходит в ссадинах и шишках, —

я был всегда причесанней, целей.

Все те места, что пропускал я в книжках,

он не пропустит.

Он и тут сильней.

Он будет честен жесткой прямотою,

злу не прощая за его добро,

и там, где я перо бросал:

«Не стоит!» —

он скажет:

«Стоит!» — и возьмет перо.

Он если не развяжет,

так разрубит,

где я не развяжу,

не разрублю.

Он, если уж полюбит,

не разлюбит,

а я и полюблю,

да разлюблю.

Я скрою зависть.

Буду улыбаться.

Я притворюсь, как будто я простак:

«Кому-то же ведь надо ошибаться,

кому-то же ведь надо жить не так».

Но сколько б ни внушал себе я это,

твердя:

«Судьба у каждого своя», —

мне не забыть, что есть мальчишка где-то,

что он добьется большего,

чем я.

1955

Свадьбы

А. Межирову

О, свадьбы в дни военные!

Обманчивый уют,

слова неоткровенные

о том, что не убьют…

Дорогой зимней, снежною,

сквозь ветер, бьющий зло,

лечу на свадьбу спешную

в соседнее село.

Походочкой расслабленной,

с челочкой на лбу

вхожу,

плясун прославленный,

в гудящую избу.

Наряженный,

взволнованный,

среди друзей,

родных,

сидит мобилизованный

растерянный жених.

Сидит

с невестой — Верою.

А через пару дней

шинель наденет серую,

на фронт поедет в ней.

Землей чужой,

не местною,

с винтовкою пойдет,

под пулею немецкою,

быть может, упадет.

В стакане брага пенная,

но пить ее невмочь.

Быть может, ночь их первая —

последняя их ночь.

Глядит он опечаленно

и — болью всей души

мне через стол отчаянно:

«А ну давай, пляши!»

Забыли все о выпитом,

все смотрят на меня,

и вот иду я с вывертом,

подковками звеня.

То выдам дробь,

то по полу

носки проволоку.

Свищу,

в ладоши хлопаю,

взлетаю к потолку.

Летят по стенам лозунги,

что Гитлеру капут,

а у невесты

слезыньки

горючие

текут.

Уже я измочаленный,

уже едва дышу…

«Пляши!..» —

кричат отчаянно,

и я опять пляшу…

Пролог

Я разный —

я натруженный и праздный.

Я целе —

и нецелесообразный.

Я весь несовместимый,

неудобный,

застенчивый и наглый,

злой и добрый.

Я так люблю,

чтоб все перемежалось!

И столько всякого во мне перемешалось —

от запада

и до востока,

от зависти

и до восторга!

Я знаю — вы мне скажете:

«Где цельность?»

О, в этом всем огромная есть ценность!

Я вам необходим.

Я доверху завален,

как сеном молодым

машина грузовая.

Лечу сквозь голоса

сквозь ветки, свет и щебет,

и —

бабочки

в глаза,

и —

сено

прет

сквозь щели!

Да здравствуют движение и жаркость,

и жадность,

торжествующая жадность!

Границы мне мешают…

Мне неловко

не знать Буэнос-Айреса,

Нью-Йорка.

Хочу шататься, сколько надо, Лондоном,

со всеми говорить —

пускай на ломаном.

Мальчишкой,

на автобусе повисшим,

хочу проехать утренним Парижем!

Хочу искусства разного,

как я!

Пусть мне искусство не дает житья

и обступает пусть со всех сторон…

Да я и так искусством осажден.

Я в самом разном сам собой увиден.

Мне близки

и Есенин,

и Уитмен,

и Мусоргским охваченная сцена,

и девственные линии Гогена.

Мне нравится

и на коньках кататься,

и, черкая пером,

не спать ночей.

Мне нравится

в лицо врагу смеяться

и женщину нести через ручей.

Вгрызаюсь в книги

и дрова таскаю,

грущу,

чего-то смутного ищу

и алыми морозными кусками

арбуза августовского хрущу.

Пою и пью,

не думая о смерти,

раскинув руки,

падаю в траву,

и если я умру

на белом свете,

то я умру от счастья,

что живу.

14 ноября 1956

Идол

Среди сосновых игол

в завьюженном логу

стоит эвенкский идол,

уставившись в тайгу.

Прикрыв надменно веки,

смотрел он до поры,

как робкие эвенки

несли ему дары.

Несли унты и малицы,

несли и мед и мех,

считая, что он молится

и думает за всех.

В уверенности темной,

что он их всех поймет,

оленьей кровью теплой

намазывали рот.

А что он мог, обманный

божишка небольшой,

с жестокой, деревянной,

источенной душой?

Глядит сейчас сквозь ветви

покинуто, мертво.

Ему никто не верит,

не молится никто.

Но чудится мне: ночью

в своем логу глухом

он зажигает очи,

обсаженные мхом.

И, вслушиваясь в гулы,

пургою заметен,

облизывает губы

и крови хочет он.

20 ноября 1956

«Нас в набитых трамваях болтает…»

Нас в набитых трамваях болтает.

Нас мотает одна маета.

Нас метро то и дело глотает,

выпуская из дымного рта.

В смутных улицах, в белом порханьи

люди, ходим мы рядом с людьми.

Перемешаны наши дыханья,

перепутаны наши следы.

Из карманов мы курево тянем,

популярные песни мычим.

Задевая друг друга локтями,

извиняемся или молчим.

Все, что нами открылось, узналось,

все, что нам не давалось легко,

все сложилось в большую усталость

и на плечи и души легло.

Неудачи, борьба, непризнанье

нас изрядно успели помять,

и во взглядах и спинах — сознанье

невозможности что-то понять.

Декабрь 1956

Карьера

Ю. Васильеву

Твердили пастыри, что вреден

и неразумен Галилей,

но, как показывает время:

кто неразумен, тот умней.

Ученый, сверстник Галилея,

был Галилея не глупее.

Он знал, что вертится земля,

но у него была семья.

И он, садясь с женой в карету,

свершив предательство свое,

считал, что делает карьеру,

а между тем губил ее.

За осознание планеты

шел Галилей один на риск.

И стал великим он… Вот это

я понимаю — карьерист!

Итак, да здравствует карьера,

когда карьера такова,

как у Шекспира и Пастера,

Гомера и Толстого… Льва!

Зачем их грязью покрывали?

Талант — талант, как ни клейми.

Забыты те, кто проклинали,

но помнят тех, кого кляли.

Все те, кто рвались в стратосферу,

врачи, что гибли от холер, —

вот эти делали карьеру!

Я с их карьер беру пример.

Я верю в их святую веру.

Их вера — мужество мое.

Я делаю себе карьеру

тем, что не делаю ее!

1957

Д. Д. Шостакович в письме к композитору Тищенко рассказал, что это стихотворение и «Сапоги» он читает по утрам на память, как молитвы.

«Со мною вот что происходит…»

Б. Ахмадулиной

Со мною вот что происходит:

ко мне мой старый друг не ходит,

а ходят в праздной суете

разнообразные не те.

И он

не с теми ходит где-то

и тоже понимает это,

и наш раздор необъясним,

и оба мучаемся с ним.

Со мною вот что происходит:

совсем не та ко мне приходит,

мне руки на плечи кладет

и у другой меня крадет.

А той —

скажите, бога ради,

кому на плечи руки класть?

Та,

у которой я украден,

в отместку тоже станет красть.

Не сразу этим же ответит,

а будет жить с собой в борьбе

и неосознанно наметит

кого-то дальнего себе.

О, сколько нервных

и недужных,

ненужных связей,

дружб ненужных!

Во мне уже осатаненность!

О, кто-нибудь,

приди,

нарушь

чужих людей

соединенность

и разобщенность

близких душ!

18 марта 1957

Земляника

Вот снова роща в черных ямах,

и взрывы душу леденят,

и просит ягод, просит ягод

в крови лежащий лейтенант.

И я, парнишка невеликий,

в траве проползав дотемна,

несу пилотку земляники,

а земляника не нужна.

Побрел я, маленький, усталый,

до удивленья невысок,

и ночью дымной, ночью алой

пристал к бредущим на восток.

Угрюмой местностью болотной

мы шли без карты, кое-как,

и летчик брел бессамолетный,

и в руку раненный моряк.

Кричали дети, ржали кони.

Тоской и мужеством объят,

на белой-белой колокольне

на всю Россию бил набат.

Мы шли, калика за каликой,

самим себе поводыри,

и долго пахла земляникой

пилотка, алая внутри…

8 августа 1957–1995

Одиночество

Как стыдно одному ходить в кинотеатры

без друга, без подруги, без жены,

где так сеансы все коротковаты

и так их ожидания длинны!

Как стыдно —

в нервной замкнутой войне

с насмешливостью парочек в фойе

жевать, краснея, в уголке пирожное,

как будто что-то в этом есть порочное…

Мы,

одиночества стесняясь,

от тоски

бросаемся в какие-то компании,

и дружб никчемных обязательства кабальные

преследуют до гробовой доски.

Компании нелепо образуются —

в одних все пьют да пьют,

не образумятся.

В других все заняты лишь тряпками и девками,

а в третьих —

вроде спорами идейными,

но приглядишься —

те же в них черты…

Разнообразны формы суеты!

То та,

то эта шумная компания…

Из скольких я успел удрать —

не счесть!

Уже как будто в новом был капкане я,

но вырвался,

на нем оставив шерсть.

Я вырвался!

Ты впереди, пустынная

свобода…

А на черта ты нужна!

Ты милая,

но ты же и постылая,

как нелюбимая и верная жена.

А ты, любимая?

Как поживаешь ты?

Избавилась ли ты от суеты?

И чьи сейчас глаза твои раскосые

и плечи твои белые роскошные?

Ты думаешь, что я, наверно, мщу,

что я сейчас в такси куда-то мчу,

но если я и мчу,

то где мне высадиться?

Ведь все равно мне от тебя не высвободиться!

Со мною женщины в себя уходят,

чувствуя,

что мне они сейчас такие чуждые.

На их коленях головой лежу,

но я не им —

тебе принадлежу…

А вот недавно был я у одной

в невзрачном домике на улице Сенной.

Пальто повесил я на жалкие рога.

Под однобокой елкой с лампочками

тускленькими,

посвечивая беленькими туфельками,

сидела женщина,

как девочка, строга.

Мне было так легко разрешено

приехать,

что я был самоуверен

и слишком упоенно современен —

я не цветы привез ей,

а вино.

Но оказалось все —

куда сложней…

Она молчала,

и совсем сиротски

две капельки прозрачных —

две сережки

мерцали в мочках розовых у ней.

И как больная, глядя так невнятно,

поднявши тело детское свое,

сказала глухо:

«Уходи…

Не надо…

Я вижу —

ты не мой,

а ты — ее…»

Меня любила девочка одна

с повадками мальчишескими дикими,

с летящей челкой

и глазами-льдинками,

от страха

и от нежности бледна.

в Крыму мы были.

Ночью шла гроза,

и девочка

под молниею магнийной

шептала мне:

«Мой маленький!

Мой маленький!» —

ладонью закрывая мне глаза.

Вокруг все было жутко

и торжественно,

и гром,

и моря стон глухонемой,

и вдруг она,

полна прозренья женского,

мне закричала:

«Ты не мой!

Не мой!»

Прощай, любимая!

Я твой

угрюмо,

верно,

и одиночество —

всех верностей верней.

Пусть на губах моих не тает вечно

прощальный снег от варежки твоей.

Спасибо женщинам,

прекрасным

и неверным,

за то,

что это было все мгновенным,

за то,

что их «прощай!» —

не «до свиданья!»,

за то,

что, в лживости так царственно-горды,

даруют нам блаженные страданья

и одиночества прекрасные плоды.

1959

Это стихотворение больше других понравилось Пастернаку в 1959 году, когда я прочел ему при нашей первой встрече в Переделкине.

Не надо

Не надо…

Все призрачно — и темных окон матовость,

и алый снег за стоп-сигналами машин.

Не надо…

Все призрачно, как сквер туманный

мартовский,

где нет ни женщин, ни мужчин —

лишь тени женщин и мужчин.

Не надо…

Стою у дерева, молчу и не обманываю,

гляжу, как сдвоенные светят фонари,

и тихо трогаю рукой,

но не обламываю

сосульку тоненькую с веточкой внутри.

Не надо…

Пусть в бултыхающемся заспанном

трамваишке

с Москвой, качающейся мертвенно в окне,

ты,

подперев щеку рукою в детской варежке,

со злостью женской вспоминаешь обо мне.

Не надо…

Ты станешь женщиной, усталой умной

женщиной,

по слову доброму и ласке голодна,

и будет март,

и будет мальчик, что-то шепчущий,

и будет горестно кружиться голова.

Не надо…

Пусть это стоит, как и мне, недешево,

с ним не броди вдвоем по мартовскому льду,

ему на плечи свои руки ненадежные

ты не клади,

как я сегодня не кладу.

Не надо…

Не верь, как я не верю призрачному городу,

не то, очнувшись,

ужаснешься пустырю.

Скажи: «Не надо…» —

опустивши низко голову,

как я тебе сейчас

«не надо…»

говорю.

1960

Мед

Я расскажу вам быль про мед.

Пусть кой-кого она проймет,

пусть кто-то вроде не поймет,

что разговор о нем идет.

Итак, я расскажу про мед.

В том страшном, в сорок первом,

в Чистополе,

где голодало все и мерзло,

на снег базарный

бочку выставили —

двадцативедерную! —

меда!

Был продавец из этой сволочи,

что наживается на горе,

и горе выстроилось в очередь,

простое, горькое, нагое.

Он не деньгами брал,

а кофтами,

часами

или же отрезами.

Рука купеческая с кольцами

гнушалась явными отрепьями.

Он вещи на свету рассматривал.

Художник старый на ботинках

одной рукой шнурки разматывал,

другой — протягивал бутылку.

Глядел, как мед тягуче цедится,

глядел согбенно и безропотно

и с медом —

с этой вечной ценностью —

по снегу шел в носках заштопанных.

Вокруг со взглядами стеклянными

солдат и офицеров жены

стояли с банками, стаканами,

стояли немо, напряженно.

И девочка

прозрачной ручкой

в каком-то странном полусне

тянула крохотную рюмочку

с колечком маминым на дне.

Но — сани заскрипели мощно.

На спинке —

расписные розы.

И, важный лоб сановно морща,

сошел с них столп российской прозы.

Большой, торжественный,

как в раме,

без тени жалости малейшей:

«Всю бочку.

Заплачу коврами.

Давай сюда ее, милейший.

Договоримся там,

на месте.

А ну-ка пособите, братцы…»

И укатили они вместе.

Они всегда договорятся.

Стояла очередь угрюмая,

ни в чем как будто не участвуя.

Колечко,

выпавши из рюмочки,

упало в след саней умчавшихся…

Далек тот сорок первый год,

год отступлений и невзгод

но жив он,

медолюбец тот,

и сладко до сих пор живет.

Когда к трибуне он несет

самоуверенный живот,

когда он смотрит на часы

и гладит сытые усы,

я вспоминаю этот год,

я вспоминаю этот мед.

Тот мед тогда

как будто сам

по этим —

этим —

тек усам.

С них никогда

он не сотрет

прилипший к ним

навеки

мед!

1960

Золушка

Моя поэзия,

как Золушка,

забыв про самое свое,

стирает каждый день,

чуть зорюшка,

эпохи грязное белье.

Покуда падчерица пачкается,

чумаза,

словно нетопырь,

наманикюренные пальчики

девицы сушат врастопыр.

Да,

жизнь ее порою тошная.

Да,

ей не сладко понимать,

что пахнет луком и картошкою,

а не шанелью номер пять.

Лишь иногда за все ей воздано —

посуды выдраив навал,

она спешит,

воздушней воздуха,

белее белого,

на бал!

И феей,

а не замарашкою,

с лукавой магией в зрачках,

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Стихотворения предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я